В тот день отец Соленого и увидел белокурую девчонку. Не рискнув идти под огонь, так до нее и не добрался. Успели лишь обменяться парой-тройкой слов.
– Когда на волю?
– Через год откинусь!
– И мне – через год! Солонов – моя фамилия! Из Чегдомына!
А через год встретились. И стали вместе жить. Не регистрировались, не венчались. Отец работал на шахте. На шахте и спер что-то. Судили в Хабаровске. Дальше – вновь зона. Только теперь далеко отправили, на Колыму. Там отец и помер от туберкулеза. Помер, не узнав, что в Чегдомыне у него родился сын, которого мать назвала Данилом…
* * *
– Соленый, – Монах не отставая шел следом, – я смотрю, ты места здешние как родные знаешь. Откуда?
– Оттуда! – оскалился Соленый. – Они и есть родные.
– Чего, правда родился здесь? – удивился Монах.
– Правда.
– Никогда бы не подумал!
– А ты не думай. Топай себе. Черемшу вон жри. Видишь хоть, под ногами?
Ни черта Монах не видел. А Соленый умудрялся на ходу разглядеть тоненькие стебельки, которые, как он знал, напоминают по вкусу чеснок.
– Думаешь, уйдем? Не поймают они нас?
– Не ссы, интеллигент! Выберемся. Еще по Ленинграду твоему погуляем.
При упоминании о Ленинграде у Монаха защемило сердце. Иннокентий Монахов – Монах, как его окрестили в зоне, – наверняка знал, что в ближайшее время не придется ему гулять по любимому городу…
* * *
Родился Монахов в Польше. Есть такой небольшой городок – Легница, где сразу после Великой Отечественной войны обосновался штаб армии под командованием Рокоссовского. Мать в то время служила врачом в военном госпитале и имела звание капитана медицинской службы. Отец играл на трубе в армейском ансамбле песни и пляски, довольствуясь погонами старшины сверхсрочной службы. Знакомы они были еще с войны. А в 1946-м поженились. Нужно было пожениться. Потому что спустя два месяца после свадьбы, отпразднованной в общежитии сверхсрочников на улице Яна Баторего, на свет появился Иннокентий.
Каждый день с утра старшина провожал жену с ребенком до ворот госпиталя и каждый вечер встречал. Ревнив был до невозможности. Но понятия не имел, что в обеденный перерыв супруга исправно посещает кабинет начальника медицинской службы.
Застукал он их совершенно случайно. «Трубодуров»-массовиков в срочном порядке отправляли в отдаленный гарнизон с концертом. И заскочил, значит, в обед, чтобы предупредить благоверную о командировке.
– Где, – спрашивает у дежурной сестры, – такая-то такая-то?
А сестричка глазки отводит. Щечки порозовели, реснички захлопали.
Схватил ее за горло-музыкант и честно-пречестно пообещал:
– Придушу, сука, если не скажешь!
Кому ж охота быть придушенной?
– Только вам, товарищ старшина! Только вам! – прорезался голосок у медсестры. – И не сплетни ради, а справедливости для! Чтоб гордость-честь вашу мужскую поддержать…
Шарахнул старшина двери в кабинет начмеда, они вместе с коробкой и вылетели. А через секунду и начмед в окно со. второго этажа спланировал. Кто в тот момент по улице Летничей мимо госпиталя проходил, наверняка видел развевающиеся белые крылья его халата. Примечательно то, что под халатом подполковника медслужбы ничегошеньки не было.
Пока старшина выкидывал в окно начмеда, супружница его успела кое-как одеться и из кабинета выскочить. Схоронилась от рассвирепевшего мужа так, что тот до вечера искал ее по территории госпиталя. Не нашел. Зато увидел, как ребеночек его содержится.
Сдавала его мамаша санитарам на дневную опеку. А те, не долго думая, прикармливали пацана кашкой с распаренным табачком. Да чтоб не орал, голову тряпкой, пропитанной мочой, обматывали. Надышится мальчонка аммиаком, одуреет от табачной жижи и – в сон глубокий аж до самого вечера. Просто и не хлопотно.
В общем, забрал старшина пацана от санитаров-опекунов и домой унес. Супружница наутро объявилась. Прости, говорит, не люблю начмеда, тебя люблю. Три дня так под дверью в общежитии и сидела, прощение вымаливала. Простил ее старшина-трубач-рогач. Но поклялся, что придушит начмеда.
Душить не стал. А когда по гарнизону слухи поползли, что не его ребенок Кешка, а начмедовский, записался на прием к члену Военного Совета – начальнику Политического управления Северной группы войск[2] .
– Так, мол, и так, товарищ генерал-майор. Начмед госпиталя – скотина – регулярно мою жену единственную-разлюбимую удовлетворяет!
Вытащил тогда генерал из фуражки иглу швейную, а старшине нитку дал. Сунь, говорит, нитку в иголку. Ну старшина нитку в ушко тык! А генерал иглу между пальцами круть!
– Ну что, – спрашивает генерал. – Попал в дырку-то?
– Дык вы ж крутите, товарищ член-воен-совета! – отвечает старшина.
– Вот, – говорит генерал-майор. – Если б жонка твоя крутилась, и начмед не попал бы! Как говорится, сучка не захочет, кобель не вскочит.
Судили-рядили, потом генерал говорит:
– Оставаться тебе в Легнице не резон. Потому как засмеют мужики. Ты ж сам шумиху на всю группу поднял! Начмеда тоже не души. Пусть живет. Накажу я его. А ты давай выбирай любой город Союза. Перевод тебе устрою запросто. Просись куда хошь.
И перевели отца в Ленинград в пятьдесят втором году, где они с матерью и демобилизовались. В дальнейшем отец устроился работать музыкантом в ресторан, а мать – снова в военный госпиталь, но уже вольнонаемной.
Отец прилично зарабатывал и, наверное, по этой причине неприлично выпивал. Мать плакала и просила его ради всего святого уйти из кабака. Но он не ушел. Его выгнали. За пьянство. К тому же и музыкант он был, честно говоря, аховый.
Много лет мать тянула весь дом на себе. Отец сменил с десяток мест работы и вернулся в тот же ресторан – полотером. А однажды ночью взял и умер. Печень отказала. Мать даже не плакала.
Кешка окончил музыкальную школу по классу фортепьяно. Но в музучилище или консерваторию поступать не захотел. Зачем учиться, если жить и без образования можно? Не шагнул в консерваторские залы.
Мать рыдала и ползала перед ним на коленях, когда узнала, что сын устроился работать… в ресторанный оркестр.
В армию Иннокентия не призвали по причине врожденного плоскостопия. А вот кабак не отпускал. Деньги – шампанское – девочки… Круг замкнулся. И был разорван лишь хождением в зону.
* * *
Тело убитого часового аккуратно спустили с вышки и положили пока прямо на землю. Голову нести не пришлось. В тот момент, когда солдаты батальона охраны взяли на руки труп своего сослуживца, голова его, висевшая на тонком лоскуте кожи, оборвалась и, гулко ударяясь о ступени вышки, покатилась вниз. Следом за ней потянулся широкий исчерна-красный шлейф крови.
Зеков разогнали по баракам. Под вышкой возле трупа стояли несколько солдат, старшин и офицеров. Командир батальона охраны и начальник колонии курили одну папиросу за другой, опасливо поглядывая на офицера вышестоящего штаба, немедленно прилетевшего на вертолете из Хабаровска к месту чрезвычайного происшествия. Тот усердно надувал щеки и недовольно поджимал нижнюю губу, выдавая изредка многозначительное «м-да».
У солдат, которым пришлось нести службу в одном карауле с убитым, лица были белее мела. Каждый из них отчетливо осознавал, что запросто мог оказаться в эту ночь на месте покойника.
– Ну-с, что скажете, товарищ майор? – обратился к начальнику колонии подполковник внутренней службы Старцев, прибывший, как было сказано, из Хабаровска.
– А что говорить? – развел руки майор Загниборода. – ЧП!
– Я спрашиваю, как вы такое могли допустить?! – повысил тон подполковник. – Убит часовой! Похищено оружие! Бежали заключенные! Под трибунал вас за это надо!
– Я и не спорю, товарищ подполковник, – понурил голову майор. – Виноват. Готов отвечать по всей строгости советского закона.
– Легко хотите отделаться! Не-е-ет!!! Вы мне беглых найдете! Да потом на парткомиссии отчитаетесь за свою халатность! И судьбу благодарите, если с партбилетом не расстанетесь! Хрущевская безалаберность закончилась! – вещал подполковник, словно на митинге. – Октябрьский Пленум выдвинул новые требования к коммунистам![3] Мягкотелые нам не нужны. Готовьтесь к отставке!
– Есть, товарищ подполковник.
– Доложите, каким образом был убит часовой.
– Вероятно, осужденные подкрались к вышке. Затем один из них метнул в солдата заточенную алюминиевую тарелку. Попал в область шеи.
– Да, – хмуро оглядел труп командир батальона охраны. – Срезало, как бритвой…
– Не констатировать факты нужно, капитан, а думать, как поймать преступников! – оборвал его подполковник. – Установлено, кто именно метнул эту тарелку?
– Тут и устанавливать нечего, – ответил майор Загниборода. – Во всей зоне один такой… был.
– И кто же он?
– Осужденный Солонов, товарищ подполковник. Тысяча девятьсот сорокового года рождения. Отбывал за…
– Что, вот так бросает тарелки и сносит головы вашим солдатам?!
– В промзоне, на лесоповале, конвойщики видели, как Солонов топор в дерево метал на точность, – ответил командир батальона. – Так я вам скажу – зрелище потрясающее. Практически с закрытыми глазами с пятнадцати шагов!
– От безделья это! – взревел подполковник. – Пахать он должен был, а не с топориком баловаться! Лес рубить!
– Как же! Заставишь его рубить! – невольно воскликнул один из сверхсрочников. – Он в «отрицаловке»[4] по жизни. Из ШИЗО[5] не вылазит. В пресс-хате[6] его до полусмерти отрабатывали[7] .
– Да что говорить! – вклинился в разговор другой старшина. – Его даже током били! Все одно на своем стоит. Я, говорит, вам не сявка – хребтину гнуть. Сами, говорит, вкалывайте.
– Как это – током?! Вы что – фашисты?!
– Очень просто, – ухмыльнулся начальник колонии. – Запускаем зека в спецкамеру. Там воды по щиколотку. Он босой, конечно. И двенадцать вольт с индуктора – хрясь! Кого хошь прошибет… а его не прошибает. Как стоял на своем, так и стоит.
– Это ж чистый садизм, майор! – возмутился подполковник.
– Может, оно и так. Только вы там, в Хабаровске, по кабинетам рассиживаетесь, а мы здесь, в тайге, с контингентом[8] день и ночь гробимся. Я вот, например, знаю, что вам, товарищ подполковник, не доводилось в лагерях служить. Вы ж все больше по штабам…
– Ладно! – энергично махнул рукой Старцев, не давая начальнику колонии продолжить. – За что отбывал этот Солонов?
– В какую ходку? – поинтересовался Загни-
борода. – Первую, вторую или третью?
– Он же молодой! – еле шевеля отпавшей челюстью, выговорил подполковник. – Когда успел?
– Потомственный урка, – пояснил комбат. – С четырнадцати лет по лагерям да пересылкам.
– М-да… – Теперь закурил и Старцев. – Час от часу не легче. Говорите за последнюю…
* * *
С Горошинской зоны узбек освободился и тормознул на недельку в Чегдомыне. Аккурат в это время и Данил Солонов из Пермской колонии вернулся, где мотал срок за кражу. Рыбак рыбака видит издалека, вот и эти друг друга враз закнокали[9] .
И рассказал узбек русскому, что родом он из Зарафшана. Того самого, где золотодобыча открылась. И родственник, мол, его какой-то на прииске работает. Эх, подобраться бы к золотишку!
Оглянулся Солонов по сторонам – хиреет житуха. А разбогатеть хочется. И вспомнил, что согласно принципам пролетарского интернационализма русский и узбек – близнецы-братья.
Короче говоря, дорога длинная, земля целинная. Сулейман – так звали узбека – был полон решимости раскулачить приисковых богатеев, которых, если верить официальной статистике, в Советском Союзе нет и быть не может. Сулейман не промах. Его не проведешь. Он точно знает, где у родственничка золотишко припрятано.
– Что ж ты, паскуда, родного человека продаешь? – спросил тогда Солонов.
А узбек поведал, что родственник женился на девушке, которую любил Сулейман. И она Сулеймана любила. Чтоб, значит, соперника устранить, дядюшка его в колонию и отправил. Двадцать баранов начальнику районной милиции отдал, тот дело и состряпал. Упекли Сулеймана за хулиганство.