Поединок
Выпуск седьмой
Повести
ГЕННАДИЙ ГОЛОВИН
«МИЛЛИОНЫ С БОЛЬШИМИ НУЛЯМИ»
1. СТОРОЖ КУРОЕДОВ
Старик всерьез собрался помирать. Целыми днями лежал под заплатанной пестренькой рухлядью, ни валенок, ни шубейки не сияв, мелко, по–собачьи дрожал.
Невмоготу было жить. Едва прикрывал глаза — начинало падать сердце, клохтало где–то там, в самом низу души, — иной раз словно бы и вовсе забывало стучать… Торопясь отворял с вожделением веки, — но тут такая тоска, такая ледяная скука завладевали душой при виде сизой от сумерек комнатенки, что уж и не знал, что лучше: жить ли, помирать ли?..
Вот уже который день жил он так — с вялой этой надсадой. С утра лишь на час–полтора кое–как поднимался. Шаркал в подвал за дровами. По дороге равнодушно думал: «Не успеть весь запас спалить, зря и старался, тьфу ты!»
Жизнь словно бы уже выдыхалась из него сквозь ветхую, вконец истончившуюся от долгого пребывания на белом свете оболочку. И вот уже три дровинки в непосильную тягость ему стали.
С дровами теми нужно было идти — хочешь не хочешь — мимо железом окованных дверей хранилища. И хоть Куроедов последнее время остерегался нарушать свой покой и в ту сторону старался не смотреть, глаза, однако, оборачивались сами. Торопливо открещивался: «Господи спаси христе! Надо ж было такой напасти случиться!» — спешил пройти мимо.
…Шаркает Куроедов валенками мимо дверей хранилища, а на двери и глядеть боится. А ведь надо бы зайти. Посмотреть бы надо, как там Ванюшка — солдат Сазонов справляется. Согласно ли предписанию науки кутает в рогожу картины и прочий экспонат, не поползла ли плесень в холсты?..
«Надо бы, конечно, взглянуть–заглянуть… Да вот, вишь ты, сила воображения не пущает. Бог знает, что они там, те ночные люди, понаделали?..»
Куроедову в полуподвальчик свой надо было подниматься по лестнице, идти залой и еще одной лесенкой спуститься.
Залой идти ему было страшно.
Серозамшевые косые квадраты света лежали под ногами. Не слышно было шагов. А когда оглядывался — в замшелых от пыли зеркалах видел скорбную тощую тень свою, которая и тащилась–то будто и не здесь уже, а там, на тамошнем свете.
По привычке растапливал печку. Но теперь уже ни огонь, ни кипяток, ни хлебная корка не радовали.
И ни обиды не было, ни страха, ни боли — вот что чудно! Так себе… что–то пыльненькое, влажное, вроде того пустынного серого Зазеркалья.
Вечерами Ваня Сазонов приносил паек. Разговаривал:
— Ты, дед, главное, хорохорься! Чего разлегся, как постный монах? От вши хотя бы оборонись, лежень!
Куроедову в присутствии зрителя помирать становилось охотнее.
— Тебе жить расхотелось, вот что я вижу! — горячился Сазонов. — Однако не вовремя ты это затеял, смотри! Юденич под Гатчиной уже стоит. Нашу команду, кто винтовку донесет, вполовину мобилизовывают. Сбегаю я сейчас к товарищу Реймерису, расскажу об твоем саботаже — вмиг подскочишь, старый холуй!
Куроедов только вздыхал, да и то изредка. И Сазонов переходил на другой тон:
— Слышь? Иван Николаевич! Ну, какого ты рожна валяешься здесь — скучаешь, а я заместо тебя музей караулю, вокруг этих голых баб хожу? Ну, поимей ты божескую милость, прочхнись, встань, а я иод Гатчину пойду. Если сразу не убьют, великое спасибо тебе скажу!
Но тот возлежал по–прежнему — безмолвно и торжественно. И тогда Сазонов окончательно сердился:
— Прозелит ты! Вот кто таков! Лежи–ишь! Брюхо выпятил! Осьмушку бы твою за такие твои слова забрать–вовсе не совестно бы было! — (Хотя сторож и слова не произносил) — хлопал дверью, уходил.
Вот так все это и шло, — который уже день. Но однажды Ваня Сазонов не выдержал и привел доктора.
— Дышите, — просил печальный, сильно отощавший врач–старикашка и сам же вздыхал. — Не дышите… Покажите, голубчик, рот… Питание бы вам получше, да только где его взять? Тогда бы и не привязывалась к вам эта хвороба…
Воблинку, прежде чем в карман сунуть, печально понюхал.
А Куроедов после его ухода необыкновенно вдруг оживился. Поманил поближе солдата:
— Хвороба, говорит… Ишь профессор–ассесор! Не хвороба, Ванюша! У меня — вот это самое место — жила порвалась! От страха, Вань, слышь?..
Долго мостился на подушке, предваряя готовый, видно, рассказ:
— …От страха! Я тебе, раньше чем помирать начну, говорить не хотел. А вот сегодня слышу: можно… Мне, Вань, уж больно неукладисто стало жить. Куда ни подумаю, а все, как об железные углы, об это самое натыкаюсь. Помнишь, Вань, а Вань, когда я захворал–то? А аккурат в ночь перед этим…
…А в ночь перед этим — часу в четвертом — Куроедов непонятно отчего вдруг пробудился.
И, просыпаясь потихоньку, словно бы выплывая из сна, некое желтенькое, некое пушистенькое сияние созерцал старичок сквозь ресницы… И этак мяконько, этак безмятежно и уютно, как в детстве, просыпалось ему… от ледяного, однако, прикосновения дула ко лбу!
Открыл глаза — в ужасе затрепетало сердце!
Над ним и вокруг стоят какие–то молчаливые люди. Черные повязки в пол–лица. Один высоко держит фонарь. Другой, с наганом, — на краю постели. Ласково, страшненько приговаривает:
— Тихохонько, старик, тихохонько… Ничего плохого мы тебе не сделаем. Только лежи тихохонько…
Куроедов, толком еще не проснувшись, пучил глаза: кто бы это быть–то мог?.. Потом вдруг как криком пронзило: «Это не сон, господи! Это ж меня же убивают!!» — и тут–то задергался в бессловесной припадочной суетне.
— Э–э–э! — брезгливо и недовольно ткнул его дулом в бок сидящий. — Я же сказал по–русски: ничего плохого не сделаем! Даже убивать не будем… — Кто–то из стоящих весело гыкнул. — Где ключи?
А сторож колотился в судорогах, пялил глаза в глаза разбойнику, силился сказать что–то, но не мог, хоть и видно было, что очень старается сказать что–то.
— От–от–от чего… ключи? — наконец вырвал он из себя.
— От хранилища, милый, от хранилища.
Куроедова подбросило на постели.
— Здеся! Вот! — выдернул из–под подушки связку. — От хранилища вот ключи!
Его отпустило. Смеясь и рыдая, перебирал в пальцах снизку:
— …От хранилища — вот этот. И еще вот этот клю–чичек, секретный. Только вы… — Вдруг проворно прыгнул с постели, пал на колени: — Богом прошу! Вот они — от хранилища! Только, богом прошу, меня–то — не надо!
Верзила, стоявший возле самых дверей, задумчиво пробасил:
— Эх… Стукну я его, что ли… — шагнул к сторожу, роясь в кармане.
Куроедов, по–бабьи заверещав, пополз на коленях в угол, за топчанчик. Стал там корчиться, жаться, в комочек пытаясь уместиться. Диких глаз не сводил с рук разбойника.
Руки и вправду были страшные. Воспаленно–красные, шелудивые, будто в багровой какой–то плесени… А главное, в руках этих что–то убийственное, узкое, подлое засветилось вдруг.
— Ну–ка, отставить! — резко скомандовал сидевший на краю постели. А затем — к сторожу, докторским голоском: — Мы вам вернем ключи. И ничего дурного вам не сделаем. Вы — человек маленький, за что вас–то? А теперь–лечь, молчать, ждать. Ясно?
— О господи! Конечно же ясно! Я лягу! Я подожду! — Куроедов прорыдал в истерическом восторге: — Я подо–жду!
— С вами останется человек. Не надо кричать, не надо звать на помощь — помощи не будет, а он вас сразу же убьет. И вообще — на будущее — запомните, как отче наш: о нашем визите ни слова никому! Ясно?
— Да, да, да, да! — истово прошептал Куроедов и даже руку к сердцу приложил. — Как можно, помилуйте, рассказывать кому–то? Как можно?
Бандиты ушли.
Оставшийся в комнате, оттянув платок на лице, длинно, пренебрежительно сплюнул:
— Кислятина ты, братец! — Ногой подволок к двери табурет, сел. Сунул маузер за отворот армяка: — А ну, живо отворачивайся к стенке! Я курить хочу.
Куроедов послушно отвернулся. Стал глядеть в стенку — грязную, облезлую от сырости, всю в язвах от лопнувших пузырей краски.
Время от времени его сотрясала, словно бы насквозь, мучительная судорога.
…Часа через полтора охранник вдруг раздраженно прикрикнул:
— Кончай выть!
Из угла, где скорчившись сидел Куроедов, и вправду доносился тоненький, почти неслышный, тоскливый скулеж.
— Тебе сказали, скотина, будешь живой!
Куроедов, не обернувшись, надменно усмехнулся. Вовсе не от страха за жизнь подвывал он. Что–то странное, страшное стряслось с ним. Тихо, как гнилой туман, вплывало в душу его муторное отвращение — ко всему, ко всему сущему на всем белом свете! И отчего это происходит — не знал, и отчего воет — не знал, но выл. Потому–то и выл…
«Лопнула жила».
Он так и просидел до рассвета, нескладно скрючившись в углу за топчаном. Белыми, мучительно отверстыми глазами смотрел в стену.
Вдруг распахнулась дверь. Звякнули об пол ключи.
— Быстро!
— А этого?
— Не велел.
— Вы с ума посходили!
— Прекрати! Ты что, бандит?
Куроедов безучастно оглянулся. Возле двери шла какая–то молчаливая возня.
Кое–как поднялся, лег на кровать — спиной к двери. Слепо пошарил за спиной одеяло, не доискался, бросил.
Хлопнула дверь. Прошуршала, осыпавшись, штукатурка. Стало тихо. Холодно и тихо стало, как в склепе.
Солдат Сазонов, выслушав рассказ сторожа, сказал строго:
— Ты вот что, Иван Николаевич… Помирать пока погоди! Проворонил добро, а теперь — прыг в могилку?
— Холодно мне, Ваня… — жалобно и невпопад ответил Куроедов. — И сердце вот что–то суетится. Помираю вроде?
— Стой помирать! — еще пуще рассердился солдат. — Лежи и живи, покуда я за товарищем Реймерисом сбегаю!
…Он очень торопился и всех подгонял по дороге, забыв про пораненную ногу свою. Но, когда они ворвались в каморку сторожа, Куроедов был уже не на топчане, а на полу — не живой, а мертвый.
2. ПЕРВАЯ ОПЕРАТИВНАЯ БРИГАДА
Шел третий всего–навсего час октябрьского дня, но в комнате были потемки: на улице хмурилось да и «буржуйка» сильно дымила.
Первая оперативная бригада маялась в ожидании начальства.
Привыкшие жить бегом, по приказам хлестким, как револьверный выстрел, они в этом мрачном кабинете мучались от муторной, почти болезненной, скуки ожидания.
Каждый, впрочем, маялся на свой манер.
Вячеслав Донатович Шмельков — старорежимной наружности старший инспектор — дремал, строго выпрямившись в кресле и руки по–стариковски сложив перед собой на костяной набалдашник трости. Наглухо застегнутый, с выражением на лице неприступно–вельможным, он, казалось, и подремывая, исполняет некую государственной важности работу.
За спиной Шмелькова — в тесном пространстве между окном и столом — кратко и ожесточенно маячил Свитич, коренастый, коротконогий матрос, недавно лишь причисленный к бригаде. Весь его раздраженный вид, нервная беготня словно бы твердили: «Имейте в виду! Я боевой моряк! Только из–за ранения и беззаветной преданности революции согласился околачиваться здесь, в сыске!» Мотался, как зверь в тесной клетке, расхаживая плохо гнувшуюся после ранения ногу.
Остальные располагались ближе к «буржуйке».
Сидя на полу, боком привалившись к ножке кресла, спал Николай Тренев, подняв воротник шинели, руки вобрав в рукава. Худой, стеариново–бледный, он всего лишь с неделю как выбрался из тифозного барака. Весьма еще походил на покойника.
Четвертый — Володя Туляк — студенческого облика безмятежный и ровный красавец, пусто и безотрывно глядел в устье печки. Опрятно расщипывал на волоконца воблинку, задумчиво, без жадности пожевывал.
А напротив огня восседал самый юный член бригады — младший (младше некуда) инспектор Ваня Стрельцов. Несмотря на голодуху — румяный. Голова — гимназическим ежом.
Сидел он на кипе старых журналов и книг, которые неторопливо извлекал из–под себя и, скучно полюбопытствовав картинками, швырял в печку — с непонятным удовлетворением и словно бы даже злорадством на лице.
Все пятеро были вызваны час назад в кабинет Шмакова — приказом странным и даже тревожным: передать все текущие дела второй бригаде, никуда не разбредаться, сидеть в кабинете, ждать.
И вот — ждали…
Позвякивало разболтанное стекло в окне. А там, дальше, на самом краю слуха, перекатывались какие–то мощные громы: невдали от Гатчины Красная Армия из последних сил держала остервенело рвущегося в Питер Юденича.
— Во–оо!! Я же чего говорил! — В комнате будто взорвалась петарда. Это завопил вдруг Ваня Стрельцов и оглушительно хлопнул по коленке растрепанной книжкой.
Все вздрогнули. Шмельков осуждающе кашлянул.
— Я же говорил! Наполеона–то, оказывается, никогда и не было!
— Вот балда… — ухмыльнулся Туляк беззлобно.
Шмельков отворил веки и вполне серьезно изрек:
— Я согласен с Ваней: не было.
— Да ведь так и написано! Слушайте: «Доказано, что мнимый герои — мнимый! — нашего века не что иное, как аллегорическое лицо, все атрибуты которого заимствованы от Солнца». А?
— От ко–ого? — враждебно переспросил Свитич и даже приостановился.
— От Солнца, — наставительно сказал Ваня и прочитал дальше: — «И следовательно, Наполеон Бонапарт, о котором столько говорили и писали, даже и не существовал». Ясно?
Туляк не выдержал:
— Ну–ка, дай взглянуть, что за бред…
Свитич опять принялся за ходьбу, шепча с ненавистью:
— «Не было!» Я и то знаю, а они…
— Брось, Ваня, в печку, — добродушно сказал Туляк, возвращая книгу. — Не засоряй мозги.
Стрельцов, необыкновенно довольный, рассмеялся:
— Ну, эт–то уж дудки! — Еще раз, смакуя, прочитал название: — «Почему Наполеона никогда не существовало, или Великая Ошибка — источник бесконечного числа ошибок, которые следует отметить в истории Девятнадцатого века». Санкт–Петербург, 1913 г. — Сунул книжонку за голенище. Кто бы мог подумать, что шутейное сочинение это какого–то неведомого Ж. — П.Переса немало поможет им в деле, ради которого они и были вызваны сегодня?..
Ворвался Шмаков. Бригада вскочила.
Впрочем, не все. Шмельков только сделал вид, что собирается засвидетельствовать почтение: протяжно поскрипел креслом. Треневу же быстро вставать и вовсе было невмоготу: поднимался с пола многосложно, чуть не со стонами…
— Садись, садись… — ни к кому не обращаясь, сердито забурчал Шмаков, торопливо пробираясь за стол — к огромному, в позолоте и прикрасах, креслу.
Был начальник росту невзрачного. Сразу же в кресле утонул.
Усевшись, тотчас принялся зубами раздергивать узелок на забинтованной руке. Будто для этого только и торопился. Отрывисто заговорил:
— Положение ясное? Кто не понимает, пусть послушает у окошка. Пушки Юденича. Оч–чень даже хоро–ошо слышно! — При последних словах развязался узелок на бинте. Бережно и опрятно стал сматывать замурзанную до черноты повязку. — Идут бои в Красном Селе, в Гатчине и Колпино.
Перевернул повязку свежей стороной наружу, снова стал забинтовывать.
— Питер, понятно, не отдадим. Мосты между тем уже минированы. Некоторые заводы, здания минированы… В случае чего будем драться и на улицах.
Со стороны Невы вдруг плотно ударил в окно ветер с октябрьским снегом пополам. Замелькало, запестрело на улице. В комнате, и без того сумрачной, померкло.
— Теперь… Почему вы вызваны? — раздалось наконец из кресла. Шмаков водрузил руки на державные подлокотники. Без спешки окинул всех тяжеловатым, полководческим взглядом. Затем вздохнул и поднял вверх вялые листочки, скрученные в трубку.