Необходимо еще раз оговорить: в «Смерти Артура» и в романе Конан Дойля, откуда взято это суждение, показаны разные события, разные этапы, но одного процесса. И если для Мэлори феодальная эпоха обрывается «днем рока», несет в себе смерть, конец, то Конан Дойль говорит о «новой заре». Говорит он об этом в то время, когда новейшие сэры Найджелы стали очень уж похожи на прозаических, благополучных Форсайтов. А Конан Дойль хочет напомнить им о бурных страстях, о былом героизме, о благородстве. Никакое другое понятие не употребляется им столь часто, как «рыцарское благородство».
И если Мэлори в свое время оправдывал супружескую измену, потому что и «любовь прежде была не такая», то Конан Дойль в том же примерно духе романтизирует наполеоновские войны, ибо и у него выходит, что раньше была иная война, не беспринципно-безжалостная, как ныне… «То был исключительный век, — говорится в авторском предисловии к наполеоновским романам, — и он давал исключительных, людей. Двадцать три года Франция находилась в состоянии войны, лишь с краткой мирной передышкой на несколько месяцев. Для французов война стала нормальным и естественным состоянием. Дети рождались на войне, росли на войне, бились на войне и умирали все в той же нескончаемой войне, не имея даже понятия о том, что такое мирная жизнь… И, оказывается, столь удивительные условия не огрубили их, между ними попадались рыцарственные, благородные души, отчаянно доблестные, чьи поступки живо напоминали об истинном духе рыцарства». И далее неунывающий бригадир Жерар на протяжении своих «Подвигов» и «Приключений» постоянно толкует о «благородстве» и «рыцарстве».
Бокс, и тот был прежде благороднее, как стремится показать это Конан Дойль в романе «Родни Стоун». «Во времена Джексона, Брейна, Крибба, Блетчеров, Пирса Галли и прочих главарями ринга оставались люди, чья честность стояла выше подозрений», — так утверждает Родни Стоун. Он не хочет остаться голословным: «Вы слышали, как Пирс спас в Бристоле девушку из горящего дома, как Джексон завоевал уважение и дружбу лучших людей своего века и как Галли занял место в первом Парламенте после реформы». Готовые отдубасить друг друга по всем рыцарским правилам на ринге, эти бойцы тем более являли образцы благородства за чертой канатов. Словом, «были люди»! А ныне? И слово «проходимцы» — первое, что срывается с языка у Родни Стоуна.
Никакая жестокая схватка, даже никакое коварство или урон, нанесенный рыцарской чести, не способны были вывести сэра Томаса Мэлори из равновесия до тех пор, пока все это совершалось в пределах Круглого Стола. И повествователь с толком, со знанием дела и высоким чувством готов без устали живописать, как рыцари в доблестном бою наступали, да отступали, да приседали, да увертывались от нападений и сами отвечали противнику могучими ударами. Сэр Томас внимательно следит за тем, как хлещет кровь, подробно передает, что за раны и увечья были нанесены в честной схватке и какое множество полегло на поле. А сколько раз не только в силу повествовательного ритуала, а по непосредственной склонности и охоте Мэлори наблюдает и передает: вот один рыцарь поверг другого замертво, и спешит к нему, и снимает с него шлем, и становится на грудь ногой или поступает каким-нибудь еще страшным способом и собирается отсечь ему голову, если только побежденный не успеет или не пожелает вымолить себе пощаду!
Весь этот ужас, по меньшей мере, нормален, если не привлекателен для Мэлори. И для него это вовсе не «ужас», но суровая и даже страшная цена единства Круглого Стола. А Круглый Стол, как и чаша Святого Грааля, — превыше и важнее всего! Совершенно иными глазами смотрит Мэлори, когда вдруг откуда-то из-под земли выползает кровососное пожирательство, хищничество, чуждое каких бы то ни было одушевляющих понятий, кроме наживы.
По-своему и Конан Дойль говорит о войне как о «нормальном и естественном состоянии», о кулачной драке, как о честном и благородном занятии и, наконец, о разбое «белых отрядов» как о чем-то героическом, поскольку каждая из этих сфер — замкнутый, живущий своими законами мир, отличный в этом смысле от мира новейшего, где, кажется, нет пределов, нет норм, короче, нет «благородства».
Конан Дойль соблюдает, конечно, меру иронии в отношении к браваде и доблестям Жерара, вообще ко всему «героическому» и «благородному», что берет он из прошлого. Но эта мера далеко не всегда выдерживается им или оказывается подвластна ему. Его голос дрожит, взор затуманивается, ему чудится «воссоединение народов английского языка», ему видится торжествующий «дух нации».
Конан Дойля привлекают цельные, жизнелюбивые и волевые характеры, героями его исторических романов выступают люди, чуждые религиозного фанатизма и сословной ограниченности, проникнутые свободолюбивым духом, наделенные чувством личного достоинства. Обращаясь от прошлого к современности, он духу наживы и буржуазному хищничеству стремится противопоставить дух бескорыстия и благовидной деятельности, дельцам-живоглотам — деловых людей иного склада. Вместе с тем он невольно обнажает зависимость неприглядных и преступных явлений, злобных характеров и зловещих замыслов от условий жизни, как он это делает, например, в «Торговом доме Гердлстон», в социально-бытовом романе с криминальным и детективным сюжетом.
Хотя исторические романы Конан Дойля, а также «Торговый дом Гердлстон» имели успех, все же им не была суждена столь долгая и постоянная жизнь в читательской памяти, какая была у книг о Шерлоке Холмсе. Да и научно-фантастические повести Конан Дойля оказались в этом смысле удачливее. «Затерянный мир», «Отравленный пояс», «Маракотова бездна» — именно фантастические свои произведения, и прежде всего «Затерянный мир», Конан Дойль посвятил «мальчику, наполовину ставшему мужчиной, или мужчине, наполовину остающемуся мальчиком», то есть читателю, готовому отправиться в страну вымысла. Впрочем, фантазируя, Конан Дойль также добивался достоверности.
Работая над «Затерянным миром», населяя плато на Амазонке разными доисторическими животными, Конан Дойль консультировался со специалистами. На него, в частности, оказал влияние своими трудами и советами зоолог Эдвин Рей Ланкестер. «Как насчет гигантской змеи длиной в шестьдесят футов? — предлагал Ланкестер Конан Дойлю новых обитателей „Затерянного мира“. — Или зверя, похожего на кролика, а величиной с быка?»
«Затерянный мир» вышел самой удачной и убедительной научно-фантастической книгой Конан Дойля. Вот почему, должно быть, подобно тому, как искали на Бейкер-стрит дом Шерлока Холмса, современные летчики, пролетая над Амазонкой, высматривают плато, описанное Конан Дойлем.
В поздних книгах сказались кризисные настроения, владевшие тогда писателем. Фантазия там переставала быть трезвой, она наполнялась мистикой.
Конан Дойля всегда внутренне задевало, что книги, которые писались у него как бы сами собой, оказывались лучше его же произведений, требовавших большего труда. Если бы было наоборот, полагал Конан Дойль, «я занимал бы иное положение в литературе». У него не было болезненного самолюбия или честолюбия. Напротив, он отдавал себе отчет в своих творческих возможностях. О многом говорит тот факт, что на предложение завершить оставшийся незаконченным последний роман Р. Л. Стивенсона «Сент-Ив» Конан Дойль ответил отказом: Стивенсон слишком хороший писатель, чтобы он, Дойль, мог как бы то ни было равняться с ним…
Его тревожило другое.
Принадлежа к поколению Оскара Уайльда, Дж. Б. Шоу, Джозефа Конрада, Джерома К. Джерома, Р. Киплинга, Г. Дж. Уэллса и Дж. Голсуорси, Конан Дойль тем не менее не попадал в разряд «серьезных литераторов», а числился каким-то развлекателем. В молодости он попробовал писать, подражая Генри Джеймсу, мэтру «серьезной литературы». Не вышло: он не владел психологизмом. Р. Л. Стивенсон, который с блеском проявил себя во многих жанрах, также оставался недосягаем для него.
Уровень, составлявший предел мечтаний Конан Дойля, требовал, в частности, резко индивидуального, изысканного стиля. А его язык был подвижен, легок, прям, но не более. Не доставало богатства оттенков. И как ему было тягаться с литераторами-психологами, когда наиболее выразительное лицо, им созданное, не допускало, по его собственному признанию, светотени? И читательская популярность, по размаху которой Конан Дойль мог поспорить с самим Стивенсоном, не успокаивала его. Он искал прочной литературной репутации.
Все это говорит о требовательности писателя к себе. Между тем он мог бы чувствовать себя спокойнее: его место и в читательской памяти и в истории английской литературы определенно и оригинально. Оно заметно для всех.
Конечно, были ценители, которые смотрели на Конан Дойля свысока. Тот же Генри Джеймс говорил как-то Уэллсу о «бессилии своей выдумки» и тут же прибавлял: «Это скорее для Конан Дойля», — считая занимательность сюжета чем-то второстепенным и второсортным.
Конан Дойль думал иначе.
Быть понятным, интересным и умным — вот требования, которые он предъявлял писателю. Некоторые крупные литераторы, отмечал он, иногда сполна удовлетворяют последнему условию, однако два первых им никак не даются, и дорога к читателю закрыта для них. Такова была судьба выдающегося английского романиста и поэта Джорджа Мередита, которого Конан Дойль знал лично и ставил как мастера очень высоко. Конан Дойль же старался по мере своих сил следовать всем трем пунктам, и книги его до сих пор не выпускают из рук читатели самых разных стран и возрастов.
«Много было писем из России», — вспоминал в автобиографии Конан Дойль, говоря об откликах на свои произведения, главным образом на рассказы о Шерлоке Холмсе. Конан Дойля знают у нас давно, и большинство его художественных произведений переведено.
У нас ценили и ценят Конан Дойля за талант увлекательного рассказчика, за его жизнелюбие и веру в человека и его разум, за силу фантазии и мастерство, с каким он строит напряженный детективный или приключенческий сюжет, за серьезное отношение к писательскому труду и уважение к читателю, который любит занимательное чтение.
Настоящее восьмитомное собрание сочинений Конан Дойля не является полным. И в Англии не издан «полный Конан Дойль». У него, автора семидесяти книг, слишком многое не выдержало испытания временем. Сам Конан Дойль стремился отдать трезвый отчет в своих творческих успехах и неудачах. В его автобиографии и письмах встречаются прямые признания: «мне удалось» или, напротив, «не получилось»… Эти авторские оценки не всегда совпадают с объективным значением тех или иных его произведений, но необходимость отбора очевидна.
Что же читатель найдет в нашем собрании? Образцы художественной прозы писателя, лучшие его романы, повести и рассказы. Публицистические и очерковые его книги, в том числе упоминавшиеся выше «Война в Южной Африке», «На трех фронтах» и другие, остаются, естественно, за рамками издания.
Произведения в собрании расположены в хронологическом порядке, однако выделены сложившиеся циклы. Выделены, например, повести и рассказы о Шерлоке Холмсе — они занимают три начальные тома. При распределении по томам других повестей и рассказов также учитывалась их принадлежность к тематическим или иным циклам.
Этюд в багровых тонах
(Перевод Н. Треневой)
Часть I
Из воспоминаний доктора Джона Г. Уотсона, отставного офицера военно-медицинской службы
Глава I
Мистер Шерлок Холмс
В 1878 году я окончил Лондонский университет, получив звание врача, и сразу же отправился в Нетли, где прошел специальный курс для военных хирургов. После окончания занятий я был назначен ассистентом хирурга в Пятый Нортумберлендский стрелковый полк. В то время полк стоял в Индии, и не успел я до него добраться, как вспыхнула вторая война с Афганистаном. Высадившись в Бомбее, я узнал, что мой полк форсировал перевал и продвинулся далеко в глубь неприятельской территории. Вместе с другими офицерами, попавшими в такое же положение, я пустился вдогонку своему полку; мне удалось благополучно добраться до Кандагара, где я наконец нашел его и тотчас же приступил к своим новым обязанностям.
Многим эта кампания принесла почести и повышения, мне же не досталось ничего, кроме неудач и несчастья. Я был переведен в Беркширский полк, с которым я участвовал в роковом сражении при Майванде[1]. Ружейная пуля угодила мне в плечо, разбила кость и задела подключичную артерию. Вероятнее всего я попал бы в руки беспощадных гази[2], если бы не преданность и мужество моего ординарца Мюррея, который перекинул меня через спину вьючной лошади и ухитрился благополучно доставить в расположение английских частей.
Измученный раной и ослабевший от длительных лишений, я вместе с множеством других раненых страдальцев был отправлен поездом в главный госпиталь в Пешавер. Там я стал постепенно поправляться и уже настолько окреп, что мог передвигаться по палате и даже выходить на веранду, чтобы немножко погреться на солнце, как вдруг меня свалил брюшной тиф, бич наших индийских колоний. Несколько месяцев меня считали почти безнадежным, а вернувшись наконец к жизни, я еле держался на ногах от слабости и истощения, и врачи решили, что меня необходимо немедля отправить в Англию. Я отплыл на военном транспорте «Оронтес» и месяц спустя сошел на пристань в Плимуте с непоправимо подорванным здоровьем, зато с разрешением отечески-заботливого правительства восстановить его в течение девяти месяцев.
В Англии у меня не было ни близких друзей, ни родни, и я был свободен, как ветер, вернее, как человек, которому положено жить на одиннадцать шиллингов и шесть пенсов в день. При таких обстоятельствах я, естественно, стремился в Лондон, в этот огромный мусорный ящик, куда неизбежно попадают бездельники и лентяи со всей империи. В Лондоне я некоторое время жил в гостинице на Стрэнде и влачил неуютное и бессмысленное существование, тратя свои гроши гораздо более привольно, чем следовало бы. Наконец мое финансовое положение стало настолько угрожающим, что вскоре я понял: необходимо либо бежать из столицы и прозябать где-нибудь в деревне, либо решительно изменить образ жизни. Выбрав последнее, я для начала решил покинуть гостиницу и найти себе какое-нибудь более непритязательное и менее дорогостоящее жилье.
В тот день, когда я пришел к этому решению, в баре Критерион кто-то хлопнул меня по плечу. Обернувшись, я увидел молодого Стэмфорда, который когда-то работал у меня фельдшером в лондонской больнице. Как приятно одинокому увидеть вдруг знакомое лицо в необъятных дебрях Лондона! В прежние времена мы со Стэмфордом никогда особенно не дружили, но сейчас я приветствовал его почти с восторгом, да и он тоже, по-видимому, был рад видеть меня. От избытка чувств я пригласил его позавтракать со мной, и мы тотчас же взяли кэб и поехали в Холборн.
— Что вы с собой сделали, Уотсон? — с нескрываемым любопытством спросил он, когда кэб застучал колесами по людным лондонским улицам. — Вы высохли, как щепка, и пожелтели, как лимон!
Я вкратце рассказал ему о своих злоключениях и едва успел закончить рассказ, как мы доехали до места.
— Эх, бедняга! — посочувствовал он, узнав о моих бедах. — Ну, и что же вы поделываете теперь?
— Ищу квартиру, — ответил я. — Стараюсь решить вопрос, бывают ли на свете удобные комнаты за умеренную цену.
— Вот странно, — заметил мой спутник, — вы второй человек, от которого я сегодня слышу эту фразу.
— А кто же первый? — спросил я.
— Один малый, который работает в химической лаборатории при нашей больнице. Нынче утром он сетовал: он отыскал очень милую квартирку и никак не найдет себе компаньона, а платить за нее целиком ему не по карману.
— Черт возьми! — воскликнул я. — Если он действительно хочет разделить квартиру и расходы, то я к его услугам! Мне тоже куда приятнее поселиться вдвоем, чем жить в одиночестве!
Молодой Стэмфорд как-то неопределенно посмотрел на меня поверх стакана с вином.