Лондонские сочинители - Питер Акройд 14 стр.


В этом документе обращает на себя внимание и другое: королева и ее советники по лондонским делам запрещают «размещение и жительство более чем одной семьи во всяком доме, какой до сей поры был обитаем». Идея, выражаемая словами «одна семья – один дом», несомненно, была целью, причем недвусмысленно зафиксированной, немалой части усилий по развитию города в XVII и XVIII веках; ее даже характеризовали как специфически лондонское решение вопроса. Решение это специфично, потому что оно исторично по духу; как пишет С. Э. Расмуссен в книге «Лондон: уникальный город», примененное Елизаветой средство отражает «консервативное тяготение к средневековому способу расселения». Подобным же духом проникнут запрет на любое новое строительство, если только дом не возводится «на старом фундаменте». Это пример той преемственности и того ощущения неразрывности и постоянства, что свойственны Лондону по сию пору.

Указ, однако, не достиг цели. Не прошло и трех лет со дня его появления, как городские власти с прискорбием признали неуклонный рост числа сараев и жилых строений за пределами городских стен. Преемники Елизаветы регулярно издавали новые указы и распоряжения на этот счет, но ни один из них не был исполнен и не имел ни малейшего успеха в сдерживании роста города.

Истина состоит в том, что рост Лондона не мог – и не может до сих пор – сдерживаться чем бы то ни было. На восток город распространялся вдоль Уайтчепел-Хай-стрит, на запад – вдоль Стрэнда. На севере он прирастал, захватывая Кларкенуэлл и Хокстон; на юге Саутуорк и его окрестности становились, выражаясь словами Стоу, «густо уснащены» местами народных развлечений, тавернами, борделями, площадками для игр и театрами. В свою очередь, Судебные инны, расположенные в Холборне, «предместье» между городом и королевскими дворцами Вестминстера, были расширены и украшены.

Однако сообщение между городом и предместьями оставляло желать лучшего. В последние годы правления Генриха VIII большая дорога от Темпла к «деревне Чаринг», впоследствии ставшая Стрэндом, была, как отмечено в парламентских документах, «чрезвычайно ухабиста и топка, очень опасна… очень плоха и грязна, во многих местах весьма опасна для всех следующих в ту или иную сторону, будь то верхом или пешим ходом». Усовершенствованные средства передвижения не всегда, однако, приветствовались. Появление наемных экипажей, называемых «каретами» или «колясками», дало Стоу повод заметить, что «все теперь перемещаются на колесах – даже те, чьи отцы были вполне довольны пешим хождением».

В XVI веке, как и во все последующие времена, состояние столичного транспорта было источником постоянных жалоб. Стоу замечает, опять-таки с неудовольствием, что «непривычное обилие карет, подвод, повозок и экипажей при узости улиц и переулков не может не быть опасным, и каждодневный опыт это подтверждает»; опасности эти возрастали, когда кучера принимались гнать лошадей, не интересуясь тем, что впереди, или в тех нередких случаях, когда нетрезвые возничие затевали яростные уличные споры о том, кому проехать первым. А шум стоял такой, что «сама земля дрожит и трясется, окна стучат, гремят и дребезжат».

Условия городской жизни, однако, значительно улучшились – по крайней мере для тех, кому пришлись по карману новые «роскошества». Там, где раньше стояли лавки, покрытые соломенными тюфяками, теперь имелись подушки и прочие постельные принадлежности; даже небогатые горожане ели уже не из деревянной, а из оловянной посуды, и даже дома средней руки могли похвастаться внутренней обшивкой стен, медными светильниками, полотном тонкой выделки и буфетами, полными изделий из зеленого глазурованного фаянса – блюд, кувшинов, горшков. Развилась также мода на кирпичные и каменные камины, что, в свою очередь, повлияло на облик и атмосферу Лондона.

Город отдал часть своей независимости парламенту и королю – вплоть до того, что принимал рекомендации Генриха VIII по поводу кандидатуры на пост мэра; зато он стал признанной столицей единого государства. Муниципальный идеал уступил место национальному – и как могло быть иначе в городе, где немалую часть населения составляли теперь пришлые люди? Новые горожане прибывали из всех частей Англии, от Корнуолла до Камберленда (было подсчитано, что во второй половине XVI века уже каждый шестой англичанин был лондонцем), и число приезжих из других стран росло все быстрей и быстрей, что делало город воистину космополитическим. Смертность была так высока, а рождаемость так низка, что без этого притока торгового и рабочего люда население города неуклонно сокращалось бы. Однако оно все росло и росло за счет пивоваров и переплетчиков из нидерландских провинций, портных и вышивальщиков из Франции, оружейников и красильщиков из Италии, ткачей из Нидерландов и других стран. На Чипсайде жил некий «мавр» (то есть африканец), изготовлявший стальные швейные иглы и никому не желавший выдавать секреты своего ремесла. Мода следовала за людьми, а люди, как могли, старались следовать моде. В годы правления Елизаветы I (1558–1603) возникло бесчисленное множество шелковых лавок, торговавших разнообразными товарами, от золотых ниток до шелковых чулок, и ко времени ее восшествия на престол относится сообщение о том, что ни один сельский джентльмен не рад «головному убору, плащу, камзолу, чулкам, сорочке… если только вещи эти не куплены в Лондоне».

Став средоточием моды, Лондон стал также и средоточием смерти. Смертность была здесь выше, чем в любой другой части страны; двумя главными убийцами были чума и «потница». В бедных приходах ожидаемая продолжительность жизни равнялась двадцати – двадцати пяти годам, в более богатых – тридцати – тридцати пяти. Разгул смертельных болезней – одно из объяснений того очевидного факта, что Лондон XVI века был молодым городом. Люди, которым не было тридцати, составляли очень большую часть городского населения, и приведенная статистика помогает понять ту неуемную энергию, какой отличалась городская жизнь во всех ее формах.

Самый яркий пример этой неуемности дает буйное племя молодых людей, состоявших в учениках у ремесленников. То был чисто лондонский феномен. Ученики были связаны строгими договорными статьями, и вместе с тем их отличали пыл и чуть ли не лихорадочная возбудимость, то и дело выплескивавшиеся на улицы. Они «либо рассиживаются в тавернах, дурманя головы вином, либо набивают в чипсайдском „Кинжале“ животы пирогами с рубленым мясом; но главная их потеха, как водится у лондонских учеников, – провожать по воскресеньям своих мастеров до церковных дверей, а там покидать их и разбегаться по тавернам». Сохранились сообщения о разнообразных потасовках и «буйствах», жертвами которых становились обычно иноземцы, «ночные прохожие» и слуги знатных людей, перенимавшие, как считалось, господскую спесь. Распоряжение 1576 года предостерегало учеников от того, чтобы «обидеть, подвергнуть нападению или дурному обращению идущего по улице слугу, пажа или лакея любого господина или знатного лица». Часто возникали беспорядки после футбольных матчей; например, за «возмутительное и буйное поведение во время игры в футбол на Чипсайде» трое молодых людей были посажены в местную тюрьму. Но в пьяные головы могло прийти и нечто более жестокое и угрожающее. Ученики, ремесленники и городские подростки приняли участие в беспорядках 1 мая 1517 года, когда были разграблены дома иностранцев. В последнем десятилетии XVI века смут и мятежей было еще больше, но, в отличие от других крупных европейских городов, Лондон никогда не становился нестабильным или неуправляемым в целом.

Записи, сделанные заграничными путешественниками, свидетельствуют об уникальности тогдашнего Лондона. Человек, приехавший из Греции, отметил, что сокровища Тауэра, «как утверждают, превосходят знаменитые с древних времен богатства Креза и Мидаса»; швейцарский студент-медик написал, что «не Лондон находится в Англии, а наоборот, Англия в Лондоне – так здесь говорят». Посетителям столицы предлагали стандартную поездку по городу в сопровождении гида: вначале им показывали Тауэр и Королевскую биржу, затем их препровождали в западную часть Лондона осматривать Чипсайд, собор Св. Павла, Ладгейт и Стрэнд, а напоследок их взорам открывалось величественное зрелище Вестминстера и Уайтхолла. Улицы были вымощены не всюду, однако поездка верхом была все же, как правило, предпочтительней плавания по Темзе. Джордано Бруно, мистик и зоркий наблюдатель, оставил яркое описание своих попыток нанять в Лондоне гребное судно. Он и его спутники, желая попасть в Вестминстер, вначале очень долго искали лодку и тщетно кричали: «Гребцы, сюда!» Наконец подошла лодка, где на веслах сидели двое мужчин в возрасте. «После многих вопросов и ответов – откуда, куда, почему, как и когда – они подвели корму к причалу». Итальянцы решили было, что наконец недалеки от цели, но вдруг, одолев примерно треть пути, перевозчики погребли к берегу. Они, мол, достигли своей «остановки» и дальше не поплывут. Эпизод, конечно, незначительный, но он отражает грубость и упрямство, которые иностранцы считали характерными чертами лондонского поведения. Столь же типично, по-видимому, то, что, выйдя на берег, Бруно обнаружил только чрезвычайно грязную и топкую тропу, по которой он вынужден был двигаться, словно сквозь «мрачную преисподнюю».

В других дошедших до нас свидетельствах подчеркиваются склонность лондонской черни к насилию и ее нелюбовь к иноземцам. Один французский врач, побывавший в Лондоне в 1552 или 1553 году, отметил, что «здешние простолюдины горды и мятежны… эти мерзавцы ненавидят всех чужаков, откуда бы они ни прибыли», и даже «плюют нам в лицо». На иностранцев нападали также банды учеников и подмастерьев; как-то раз один путешественник увидел некоего испанца, который, осмелившись выйти на улицу в национальном костюме, вынужден был искать убежища в чьей-то лавке. Уже упомянутый швейцарский студент-медик выразился, возможно, слишком мягко, когда заметил, что «простонародье отличается некоторой грубостью и недостатком культуры… они знать не желают ничего, что находится за пределами Англии».

Детали, подмеченные иностранцами, помогают получить живое представление о характере города. Один приезжий обратил внимание на обилие коршунов, которые, будучи «совсем ручными», по-хозяйски расхаживали по улицам; они очищали город от падали и отбросов, и мясники швыряли им потроха. С количеством мясных лавок могло сравниться только количество таверн. Было также отмечено стремление горожан обособиться друг от друга. Домовладельцы отгораживались от соседей каменными стенами; нечто подобное наблюдалось в тавернах, где устанавливались деревянные перегородки, «дабы сидящие за одним столом не видели, что делается за другим». В кипучей городской тесноте, в лондонском многолюдье подобные попытки защитить свою частную жизнь были, возможно, естественны и закономерны, однако, сверх этого, они указывают на существенную и постоянную отличительную черту лондонцев.

Другой автор путевых заметок сообщает, что «на улицах мужчины, женщины и дети вечно что-то жуют между обычными трапезами». Те же дети, отвлекаясь от грызения яблок и щелкания орехов, «собирали кровь, протекшую между досками эшафота», после казни отсечением головы на площади Тауэр-хилл. Палач при этом был в белом фартуке, «похожем на мясницкий». Круг, таким образом, замыкается: нашим глазам предстает город, где владычествуют насилие, кровь, мясо и неуемный всепожирающий аппетит.

Глава 9

Темно в глазах от многолюдья

Одна из улочек средневекового Лондона называлась Дарк-лейн – Темный переулок; там находилась таверна под названием Даркхаус – Темный дом. Этот узкий городской путь был затем переименован в Даркхаус-лейн, и его можно видеть на картах Лондона XVIII века. Сейчас здесь набережная Даркхаус-уорф, над которой возвышается главное здание Гонконгского банка, одетое в темно-синюю сталь и темное стекло. Так город бережет темную свою, потаенную жизнь.

Пыль, грязь, сажа, речные наносы и уголь были источниками постоянного недовольства. «Сколь плотно покои ни замыкай, – жаловался в XVII веке Джон Эвелин, – по возвращении видишь, что все находящиеся в них предметы равномерно покрыты тонким слоем черной копоти». В том же столетии один венецианский священник описал «особого рода мягкую и вонючую грязь, которой город этот изобилует во все времена года, так что он скорее заслуживает наименования Lordo [Грязный], чем Londra [Лондон]». «Грязь города сего» также характеризовалась как «жирная и черная, похожая на густые чернила». В XVIII веке дорога за Олдгейтом «напоминала глубокое застойное озеро, наполненное грязью»; на Стрэнде грязные лужи достигали в глубину трех-четырех дюймов, так что грязь «летела внутрь экипажей, если окна их были отворены, и забрызгивала понизу стены домов». Когда улицы не были залиты грязью, они задыхались от пыли. Даже в середине XIX века, согласно журналу «Куортерли ревью», в Лондоне не было ни одного мужчины и ни одной женщины, «чьи кожа, одежда и ноздри не были бы с неизбежностью в той или иной степени загрязнены смесью гранитной пыли, копоти и веществ еще более тошнотворных». Говорили, что собору Св. Павла сам бог велел закоптиться, потому что деньги на его строительство дал налог на каменный уголь; непонятно, однако, чем провинились городские животные и птицы, на которых дым и грязь действовали столь же сильно. Оперение горихвосток и ласточек было забито сажей, и считалось, что лондонская пыль затрудняет дыхание и притупляет органы чувств вездесущих пауков. Все существа были так или иначе затронуты; персонаж романа Айрис Мердок «Черный принц», живущий во второй половине XX века, заявляет: «Я ощущал густую отвратительную лондонскую грязь – ощущал ступнями, ягодицами, спиной».

Но дело не только в грязи материальной. Существует рисунок Джорджа Шарфа, выполненный в конце 1830‑х годов и, как все прочие его работы, весьма законченный и подробный. На рисунке изображен Фиш-стрит-хилл, и на переднем плане на фигуры людей и фасады домов легла громадная чернота; фактически это тень от Монумента, находящегося вне рамки рисунка, однако с помощью этой тени Шарф сумел передать нечто присущее природе самого Лондона. Этот город всегда был городом теней.

Как писал в 1931 году Джеймс Боун, автор книги «Прогулки по Лондону», «впечатление создается присутствием больших теней там, где их, казалось бы, не должно быть, – теней, повсюду бросающих свою черноту». Таков и образ Лондона в стихах Верлена: «l’odieuse obscurité… quel deuil profond, quelles ténèbres!.. la monstrueuse cité»[20]. Немалой части шифера, использованного в лондонских зданиях, присуще то, что геологи называют тенями давления, но тени эти малозаметны по соседству с почерневшими стенами из портлендского камня. Один иностранный путешественник заметил, что улицы Лондона так темны, что горожане, кажется, рады, как дети в лесу, поиграть в прятки, используя перепады освещения; летом 1782 года Карл Мориц писал, что «дома в большинстве своем поразительно темны и мрачны». Мрачность эта произвела на него сильное впечатление: «В этот миг я не мог мысленно уподобить наружный облик Лондона облику какого бы то ни было города из всех, где я побывал».

В Средние века в городе насчитывалось почти два десятка Грязных переулков, Грязных холмов и Грязных улиц; не обошлось без Чернильного тупика, Поганого переулка и Мертвецкой площади. Ломбард-стрит в Сити – в самом центре капиталистического империализма – была улицей чрезвычайно мрачной. В начале XIX века кирпич ее домов был таким черным от дыма, что трудно было понять, где кончается стена и начинается дорожная грязь. Ныне – в XXI веке – эта улица все так же узка и мрачна, и ее каменные стены эхом отзываются на торопливые шаги прохожих. Она почти с таким же правом заслуживает наименования «черное сердце Лондона», как в XIX столетии, когда эти слова написал Натаниел Готорн. Его соотечественник Генри Джеймс, в свою очередь, отметил «мертвенный мрак», но он упивался этим мраком, как будто был «урожденным лондонцем». В 1870‑е годы Ипполит Тэн нашел лондонскую тьму просто-напросто «ужасающей»; на отдалении дома выглядели «чернильными пятнами на промокательной бумаге», а на более близком расстоянии становилось видно, что их «высокие, плоские, прямые фасады сложены из потемневшего кирпича». Лондонская тьма, судя по всему, запала Тэну в душу: у него возникают сумеречные образы «фабрики, вырабатывающей животный уголь» (с ней он сравнил лондонское жилище), «отвратительно закопченных портиков», стен, где «каждая выемка зачернена», «длинных рядов слепых окон», колонн, чьи каннелюры «забиты чем-то жирным и мерзким, как будто по ним стекала липкая грязь».

С тьмой этой были накоротке и другие авторы. Чарлз Бут, рассказывая в проникнутом сочувствием многотомном исследовании «Жизнь и труд лондонцев» об Уайтчепеле XIX века, отмечает, что столы бедняков «черны» от мух, облепляющих любую поверхность, и что на внешних стенах домов на уровне бедра видна «широкая грязная полоса, показывающая место, где, прислонясь, вечно стоят мужчины и подростки».

Картины болезни и апатии, которые рисует Бут, еще более сгущают темноту Лондона, словно бы воплощающую в себе тень, отбрасываемую богатыми и могущественными на неимущих и обездоленных. Воздействие индустриальной революции – в Лондоне, правда, менее ощутимое, чем в некоторых северных промышленных городах, – сделало эту тень еще более темной. Развитие фабрик и рост числа мелких мастерских, сопровождаемые увеличением потребления угля в городе, который уже в начале XVIII века был промышленным центром Европы, усугубляли лондонский мрак.

Назад Дальше