Да, и еще тот страх, что сидел в глазах доктора Ладунера… Утром он был очень хорошо заметен, а вечером как–то несколько развеялся. Да, но зато была длиннющая лекция про Питерлена. Подозрительно.
— Вы спите, Штудер? — спросил доктор Ладунер из–за двери.
Промолчать было невозможно — горела лампа.
— Нет, господин доктор, — ответил Штудер приветливо.
— Хотите снотворное?
Штудер никогда в своей жизни не прибегал к снотворному, поэтому вежливо отказался. В ответ доктор Ладунер сказал, что ванная комната свободна, пусть Штудер не стесняется, если захочет принять ванну сейчас или утром. И Штудер еще раз поблагодарил. Доктор Ладунер повозился немножко в соседней комнате, потом шаги его удалились, еще какое–то время голос его слышался издалека, он, вероятно, рассказывал что–то своей жене, — ничего удивительного после такого дня, как сегодня.
Plaisir d'amour ne dure qu'un moment…
Что это ему опять вдруг вспомнилась песня? Чтобы избавиться от нее, вахмистр Штудер начал расшнуровывать свои ботинки, и тут ему пришла на ум одна фраза из истории показательного больного Питерлена, — фраза, произнесенная доктором Ладунером с какой–то странной интонацией.
«Он имел такую власть над женой…»
Штудер попытался повторить фразу с той же интонацией. У Ладунера главный акцент падал на слово «власть». Власть! Иметь кого–нибудь в своей власти… Кого? Питерлена доктор Ладунер имел в своей власти. А еще кого?
И тут перед глазами всплыл облик светловолосого молодого мужчины — он лежит на кушетке и по его щекам катятся слезы. В головах у него сидит доктор Ладунер и курит…
Анализ… Положим, так… Наслышаны мы и про этот метод душевного исцеления. Но все там как–то туманно, а главное, неприятно… Неприятно! Вот это абсолютно точно. Таков был метод лечения больных. Ах да! Невротиков! Вот оно, то слово! Штудер сел прямо.
Их лечат, изучая их сны, и тут выходит на поверхность такое — все то неприличное, что люди обычно глубоко прячут… У друга Штудера, нотариуса Мюнха, была книга, в ней рассказывалось об этом методе. В ней такое было понаписано, что даже в мужских компаниях не обсуждается, но дела при этом происходили действительно далеко не безобидные… Значит, это был анализ… Вообще–то это как–то иначе называется, тут чего–то не хватает… Вспомнил! Психоанализ! Мне–то что, психоанализ или просто анализ… Каждая профессия имеет свой язык. В криминалистике тоже, например, говорят о пороскопии, и ни один непосвященный не понимает, о чем речь, а в Вицвиле заключенные называют надзирателей «столбами»… Так уж повелось — у каждой профессии свой жаргон, а психиатры толкуют между собой о шизофрении, психопатии, навязчивом страхе и психо… психо… психоанализе. Абсолютно точно.
Ну что же, пора отправляться в путь. Штудер натянул мягкие кожаные тапочки с резинкой на подъеме и потушил лампу.
Бросив взгляд в окно, он увидел, что по двору движется свет. Он пригляделся повнимательнее. Шел мужчина в белом фартуке, в руке у него раскачивался переносный фонарь.
Очевидно, ночной сторож, обход делает. И вахмистр Штудер тенью выскользнул из комнаты, отправляясь в свой ночной поход. У него было такое ощущение, что откуда–то с потолка доносятся слабые звуки аккордеона, но он не придал этому значения.
РАЗГОВОР С НОЧНЫМ САНИТАРОМ БОНЕНБЛУСТОМ
В длинных коридорах только потрескивали иногда паркетные половицы. И опять воцарялась тишина. Щелкнул замок. Двери, мимо которых он шел, были словно немые, и невольно закрадывалась мысль, что за каждой из них лежит покойник. А за другими, наоборот, было довольно шумно — раздавался громкий храп, бормотание во сне, тихие вскрики.
Пробил ли уже час, когда Матто плетет серебряные нити?.. Воздух спертый, окна — маленькие квадратики в переплетах из железных прутьев — плотно закрыты. Опять скрипнули половицы, и опять щелкнул замок… Коридор длиной в вечность… Лестничная площадка, короткий коридорчик… Сквозь замочную скважину сочится синий свет… Дверная ручка… Штудер осторожно вставил ключ–отмычку в замочную скважину, покрутил ею, поискал правильное положение, стараясь, как заправский взломщик, не производить шума, насечка села. Осторожно, очень осторожно Штудер повернул ключ, от напряжения, чтобы сделать все бесшумно, он даже щеки втянул, прикусив их зубами. При этом он как–то подсознательно думал о докторе Ладунере, ожидавшем прикрытия со стороны кантональной полиции, а вот он, представитель этой самой полиции, крадется тут втихаря, пытаясь действовать тихой сапой.
Надзорная палата… Посредине потолка лампочка, обернутая синей бумагой. От нее по белым постелям разливается синий свет, превращая лица спящих больных в лица утопленников. Сильный неприятный запах — человеческих тел, лекарств и, конечно, водной мастики.
Еще несколько шагов вперед — вот и выступ стены.
В нише, за своим маленьким столиком, сидел ночной санитар Боненблуст. Голова его прислонилась к стене, веки полузакрыты, а пышные усы шевелились, как водоросли на дне ручья.
Штудеру доводилось видеть разные формы испуга.
Ну, например, при краже в магазине, когда деликатно хватаешь барышню за руку: «Пройдемте, пожалуйста, фройляйн…» Слезы, катящиеся из уголков глаз и оставляющие полосы на напудренных щеках… Бывало, что и мужчины пугались, когда вдруг на улице, в толпе прохожих, положишь руку на плечо: «Пройдемте! Без шума!» Глаза широко раскрыты, губы побледнели и вытянулись в полоску. Чувствуется, во рту пересохло и горло перехватило, человек пробует закричать и не может… Видал он и испуг мошенника, вырванного утром из тяжелого сна, руки его жалобно трясутся и за пять минут с трудом завязывают галстук сикось–накось…
Но испуг ночного санитара Боненблуста, вызванный внезапным появлением вахмистра, был совершенно иного рода. На какое–то мгновение Штудера охватил страх, не хватит ли того удар. Лицо санитара налилось и стало фиолетовым, кровь прилила к глазам, а легкие захрипели, как мехи. Боненблуст попробовал встать и плюхнулся назад. Потом он опять прислонился головой к стене, к тому самому месту, где было большое жирное пятно… Сколько же часов провел здесь ночной санитар, прислоняясь головой всегда к одному и тому же месту?..
— Эй, дружище! — сказал Штудер приветливо. И тут он еще вовремя успел схватить руку Боненблуста, находившуюся уже в опасной близости от сигнальных кнопок. Санитар чуть не поднял тревогу!..
— Это же я, вахмистр Штудер.
— Да… да… Господин… доктор… Господин… вахмистр… Господин…
— Обращайтесь ко мне просто — Штудер!
— Вы собираетесь меня арестовать, господин Штудер… за то… за то… я виноват, что Питерлен убежал убил директора?
Штудер молчал. Он сел рядом с этим грузным мужчиной, погладил его, успокаивая, по рукаву шерстяного свитера и сказал через некоторое время: у него и в мыслях нет кого–то арестовывать. И насколько ему известно, директор Борстли стал жертвой несчастного случая…
— Это вы только так говорите, — произнес Боненблуст, и лицо его стало постепенно терять фиолетовый оттенок. — Питерлен наверняка прикончил директора. Об этом вся больница говорит…
— Кто, например?
— Да Вайраух, и Юцелер, и другие санитары из «П» и «Т» и «Б». А Юцелер сказал, я во всем виноват…
Так–так… Значит, такова версия здешних обитателей… Интересно…
Было похоже, что старый Боненблуст собирается заплакать. Глаза его увлажнились, лицо сморщилось, поехало вбок… Но потребность Штудера в плачущих мужчинах была на сегодня уже исчерпана, он не мог забыть блондина, там на кушетке, в кабинете доктора Ладунера…
— Почему именно вы виноваты?
— В тот вечер все было так же, как и в другие вечера. Питерлен плохо спал, а когда он неспокоен, он всегда выходит ко мне почитать газетку, вот здесь, за столиком…
Штудер увидел, что в выступе стены, на высоте головы стоящего человека, горела лампа под металлическим козырьком, направлявшим ее свет точно на столик. Вся остальная палата оставалась погруженной в синий полумрак.
— А потом?
— А потом он сказал, как почти каждый вечер до того: «Слушай, Боненблуст, выпусти меня в комнату отдыха, мне покурить хочется…» Он любил курить, Питерлен, а здесь, на посту, это запрещено. Ну тогда я выпустил его вон в ту дверь и огонька ему дал. А потом опять запер дверь. Он обычно стучал, когда накурится. Иногда он и две сигареты выкуривал, блуждая не спеша по залу. А вчера прогулка что–то затянулась. И я пошел посмотреть, а там уже никого не было…
— А шишка? — Штудер осклабился, сверкнув зубами.
— Я ударился, когда метался в темноте, не то об дверь, не то о выступ стены, я и сам не знаю. Мне ничего не стоило сочинить потом, что меня стукнули в соседней комнате, Шмокер ведь спал от сильного снотворного, я сам ему дал его в половине двенадцатого.
— А почему вы так долго никому ничего не рассказывали?
…Ночной санитар Боненблуст молчал от страха, боясь, что его уволят. Страх его был понятен, хотя и беспочвен. Свистящим шепотом — внутри у него так и сипело — он рассказал, что служит здесь вот уже без малого двадцать пять лет.
Работая только ночью, он был обеспечен лучше других санитаров, так как ему полностью выплачивали за стол, как–никак девятьсот франков в год, тогда как остальные, даже женатые, должны были питаться в больнице. Так что у него выходило чуть больше трехсот франков в месяц. За квартиру он не платил, потому что работал дворником в школе в Рандлингене.
И все ж…
Боненблуст относился к категории тех пуганых людей, которым когда–то пришлось несладко («Я начинал с шестидесяти франков в месяц, и у нас тогда было свободных в неделю только полдня… Мне на собственной шкуре довелось испытать, каково это, когда сынишка спрашивает у матери, кто тот чужой дядя, что иногда приходит к нам в гости») и которые боялись, что опять вернутся тяжелые времена. («Теперь, когда стало жить полегче, и у меня есть кое–что на книжке, десять тысяч франков, вахмистр…») — Наверняка больше! — («…Мне не хочется опять возвращаться к тому, что уже было…»)
Но при всем при том Боненблуст оставался человеком мягкосердечным, он не мог никому ни в чем отказать — Питерлену, например, — а сам жил в постоянном страхе перед нагоняем, потому что взыскание по службе было для него равносильно концу света.
Уже одно то, как он вдруг с испугом вскакивал и шептал: «Мне пора отмечать время!» — и втыкал при этих словах тоненький медный стерженек в отверстие на контрольных часах, потом поворачивал завод, раз–два, до пяти раз, тряс часы в руке, прикладывал их к уху, проверял, ходят ли они, а страх так и бегал в его глазах…
Мягкосердечный человек… Но так уж повелось спокон веков, когда одни люди стерегут других: невозможно воспрепятствовать установлению чисто человеческих отношений между охраной и охраняемыми — чтобы не говорили друг другу «ты», когда поблизости нет начальства, чтоб не помогали друг другу советом и делом, не передавали сигареты, шоколад. Так было и в Торберге, и в Вицвиле, и даже в самом полицейском управлении в Берне. Собственно, даже хорошо, что так оно есть, думал Штудер, сам он не был страстным поборником чрезмерных дисциплинарных правил. Ему ничего, например, не стоило купить осужденному пива в буфете на вокзале, перед тем как доставить его в тюрьму, вроде как подарить ему последнюю радость перед долгим одиночеством в камере.
— Значит, вы выпустили Питерлена в комнату отдыха. Во сколько это было?
— В половине первого или без четверти…
Штудер прикинул. В половине первого директор возвратился со своей милой сердцу прогулки и пошел с палатным Юцелером в кабинет. Ирма Вазем стояла и ждала его в это время во дворе. В четверть второго директор с папкой под мышкой спустился из своей квартиры. Следовательно, папка лежала у него дома. А что было в папке? Папка исчезла, бумажник тоже… Остался только развороченный кабинет… Как увязать одно с другим?
Две женщины видели, как директор выходил из главного здания в четверть второго. Две женщины и один мужчина (мужчина, правда, пациент, но в данном пункте абсолютно надежен) слышали крик около половины второго.
А если директор возвратился назад в кабинет, на него там напал неизвестный, убил его, оттащил труп в котельную и сбросил с лестницы? Чепуха! Быть того не может… Однако именно развороченный кабинет — непонятно пока почему — побудил доктора Ладунера затребовать от полиции защиты в лице вахмистра Штудера. Без четверти час исчезает Питерлен, в половине второго раздается крик!.. Времени больше чем достаточно. Но как Питерлен вышел из отделения «Н»? Ведь то, что его выпустили в комнату отдыха, еще ничего не проясняет. Есть еще дверь в коридор, и, чтобы открыть ее, нужно иметь и отмычку, и трехгранник, есть еще наружная дверь, ведущая из «Н» во двор.
Боненблуст вздохнул глубоко и со свистом. Потом он встал и поплелся потихоньку через всю палату; в дальнем углу стонал во сне больной. Штудер смотрел, как Боненблуст поднял одеяло, соскользнувшее на пол, накрыл беспокоившегося во сне человека, что–то пошептал ему, уговаривая его… Добрый, мягкосердечный человек…
Надзорная палата с двадцатью двумя кроватями. И в каждой кровати больной человек. Синий свет с потолка бросал на обросшие лица черными пятнами тень. Двадцать два больных мужчины… У большинства, может, есть семьи, жена дома, дети или мать, братья, сестры… Они тяжело дышали, некоторые из них храпели. Воздух был спертый, пропахший испарениями человеческих тел, и то, что одно окно было открыто, практически ничего не давало — окно с тоненькими решетчатыми переплетами, выходившее на «Б» — 1.
Двадцать два человека!..
Психиатрическая больница в Рандлингене представилась вдруг вахмистру огромным пауком, опутавшим своей паутиной всю близлежащую округу, и в тенетах ее беспомощно барахтаются родственники здешних обитателей и никак не могут освободиться от этих пут…
«Где твой отец?» — «Он болен». — «А где он болен?» — «В больнице». А шушуканье за спиной в маленьких деревнях, когда жена идет за пособием на почту: «Ейный мужик–то того!..» Это, пожалуй, даже похуже, чем когда судачат: «Ейный мужик–то в тюрьме…»
Двадцать два человека! И это только меньшая часть.
— Сколько тут всего больных? — спросил Штудер.
— Восемьсот человек, — ответил Боненблуст. Его голова опять покоилась на огромном жирном пятне на стене — свидетельстве напряженных часов ночного дежурства.
Восемьсот человек! Врачи, санитары, сестры несут свою службу, ухаживая за ними… Больные! А ведь вне этих стен их не считают больными! Если человек болен, его кладут в обычную больницу. А в сумасшедший дом попадают полоумные. А слыть полоумным — в глазах толпы это такой же компрометирующий факт, как принадлежность к коммунистической партии.
Мы здесь в гостях у бессознательного, говорит доктор Ладунер. Мы в мире, где правит Матто, сказал Шюль.
Штудер сидел, уставившись прямо перед собой, глядя поверх кроватей на одно из пяти огромных окон, зиявших вдоль всей стены. Время от времени за окнами мелькал яркий свет, за ним второй, потом наступала пауза, опять свет, и опять пауза… Штудер вспомнил, что за стенами проходит оживленное шоссе. И отсветы огней не что иное, как свет фар проезжающих автомобилей. Всполохи эти вызвали в голове вахмистра Штудера две ассоциативные мысли. Одна из них объяснялась очень просто. Она была связана с пучком света, увиденным им из окна своей комнаты: свет приблизился, и он различил мужчину в белом фартуке с фонарем в руке… Было примерно без четверти два.
Но ведь в ту ночь, когда пропал директор, ночной сторож поди тоже совершал свой обход. Наверняка будет полезно и с ним побеседовать.
Ход другой мысли можно было объяснить только с помощью символов, но Штудеру сейчас было не до них. Осенившая его в этот момент мысль показалась ему лучом света в кромешной тьме, и этого с него было достаточно. Связана она была вот с чем: астматик Боненблуст выказал при внезапном появлении вахмистра несоизмеримо больший испуг, чем мог вызвать этот ничтожный сам по себе проступок. Что же крылось за этим? Штудер решил покопать поглубже.