Быть может, это мистическое чувство окрасилось в тот раз темными, словно туча, цветами нашего странствия. Когда мы шли от станции, сумерки сменялись полутьмой. Лондонские пригороды чаще всего будничны и уютны, но если уж они пустынны, они безотрадней йоркширских болот или шотландских гор, путник падает в тишину, словно в царство злых эльфов. Так и кажется, что ты – на обочине мироздания, о которой забыл Бог.
Место само по себе было бессмысленным и неприютным, но свойства эти стократ увеличивала бессмысленность нашего странствия. Все было нелепо, нескладно, ненужно – и редкие клочья унылой травы, и совсем уж редкие деревья, и мы, трое людей под началом безумца, который ищет отсутствующего человека в несуществующем месте. Мертвенно-лиловый закат глядел на нас, болезненно улыбаясь перед смертью.
Бэзил шагал впереди, подняв воротник, вглядываясь в сумерки, словно какой-то гротескный Наполеон. Сгущалась мгла, стояла тишина, мы шли против ветра, по лугу, когда наш вожатый повернулся, и я разглядел на его лице широкую улыбку победителя.
– Ну, вот! – воскликнул он, вынимая руки из карманов. – Пришли. – И он хлопнул в ладоши, не снимая перчаток.
Ветер горестно выл над неприютным лугом; два вяза нависли над нами бесформенными тучами. До самого горизонта здесь не было никого, даже зверя, а посреди пустыни стоял Бэзил Грант, потирая руки, словно гостеприимный кабатчик в дверях своего кабачка.
– Хорошо вернуться к цивилизации! – весело сказал он. – Вот говорят, что в ней нет поэзии. Не верьте, это – заблуждение цивилизованных людей. Подождите, пока вы и впрямь затеряетесь в природе, среди бесовских лесов и жестоких цветов. Тогда вы и поймете, что нет звезды, подобной звезде очага; нет реки, подобной реке вина, доброго красного вина, которое вы, мистер Руперт Грант, будете через две-три минуты поглощать без всякой меры.
Ветер в деревьях затих, мы тревожно переглянулись. Бэзил радостно продолжал:
– Вот увидите, у себя дома наш хозяин куда проще. Я как-то был у него в Ярмуте, там он жил в такой хижине, и в Лондоне, в порту, он жил на складе. Он славный человек, а самое лучшее в нем – то, о чем я говорил.
– О чем вы говорите сейчас? – спросил я, не видя смысла в этих словах. – Что в нем самое лучшее?
– Правдивость, – отвечал Бэзил. – Скрупулезная, буквальная правдивость.
– Ну, знаешь! – вскричал Руперт, притопывая то ли от злости, то ли от холода, словно кебмен. – Что-то сейчас он не очень скрупулезен. Да и ты, надо сказать. Какого черта ты затащил нас в эту дыру.
– Он слишком правдив, – продолжал Бэзил, – слишком строг и точен. Надо бы подбавить намеков, неясностей, вполне законной романтики. Однако пора идти. Мы опоздаем к ужину.
Руперт страшно побледнел и прошептал мне на ухо:
– Неужели галлюцинации? Неужели ему мерещится дом?
– Да, наверное, – сказал я и громко, весело, здраво прибавил, обращаясь к Бэзилу: – Ну, ну, что это вы! Куда вы нас зовете?
Голос мой показался мне таким же странным, как ветер.
– Сюда, наверх! – Бэзил прыгнул и стал карабкаться по серой колонне ствола. – Лезьте, лезьте! – кричал он из тьмы весело, словно школьник. – А то опоздаем.
Огромные вязы стояли совсем рядом, зазор был меньше ярда, а то и меньше фута, словно деревья эти – сиамские близнецы растительного царства. И сучья, и выемки стволов образовали ступеньки, какую-то природную лестницу.
Так и не знаю, почему мы послушались. Быть может, тайна тьмы и бесприютности умножила мистику первенства, которым наделен Бэзил. Великанья лестница над нами вела куда-то, видимо, к звездам, и ликующий голос звал нас на небо.
На полпути меня лизнул и отрезвил холодный ночной воздух. Гипноз безумца рассеялся; и я увидел, как на чертеже или на карте, современных людей в пальто, которые лезут на дерево где-то в болотах, тогда как проходимец, которого они ищут, смеется над ними в каком-нибудь низкопробном ресторане. Да и как ему и смеяться? Но подумать жутко, что бы он делал, как хохотал, если бы нас увидел! От этой мысли я чуть не свалился с дерева.
– Суинберн, – раздался вверху голос Руперта, – что же мы делаем? Давайте спустимся вниз. – И я понял по самому звуку, что и он проснулся.
– Нельзя бросить Бэзила, – сказал я. – Схватите-ка его ногу!
– Он слишком высоко, – ответил Руперт, – почти на вершине. Ищет этого лейтенанта в вороньих гнездах.
Мы и сами были высоко, там, где могучие стволы уже дрожали и качались от ветра. Я взглянул вниз и увидел, что почти прямые линии чуть-чуть сближаются. Раньше я видел, как деревья сближаются в вышине; сейчас они сближались внизу, у земли, и я ощутил что затерян в космосе, словно падающая звезда.
– Неужели его не остановить? – крикнул я.
– Что поделаешь! – ответил мой собрат по лазанью. – Пусть доберется до вершины. Когда он увидит, что там только ветер и листья, он может отрезветь. Слышите, он разговаривает сам с собой.
– Может быть, с нами? – предположил я.
– Нет, – сказал Руперт, – он бы кричал. Раньше он с собой не говорил. Боюсь, ему очень плохо. Это же первый признак безумия.
– Да, – горько согласился я и вслушался. Голос Бэзила действительно звучал над нами, но в нем уже не было ликования. Друг наш говорил спокойно, хотя иногда и смеялся среди листьев и звезд.
Вдруг Руперт яростно вскрикнул:
– О, Господи!
– Вы ударились? – всполошился я.
– Нет, – отвечал он. – Прислушайтесь. Бэзил беседует не с собой.
– Значит, с нами, – сказал я.
– Нет, – снова сказал Руперт, – и не с нами.
Отягощенные листвой ветви рванулись, заглушая звуки, и потом я снова услышал разумный, спокойный голос, вернее – два голоса. Тут Бэзил крикнул вниз:
– Идите, идите! Он здесь.
А через секунду мы услышали:
– Очень рад вас видеть. Прошу!
Среди ветвей, словно осиное гнездо, висел какой-то яйцевидный предмет.
В нем была дырка, а из дырки на нас глядел бледный и усатый лейтенант, сверкая южной улыбкой.
Потеряв и чувства, и голос, мы как-то влезли в странную дверь и очутились в ярко освещенной, очень маленькой комнатке с массой подушек, множеством книг у овальной стены, круглым столом и круглой скамьей. За столом сидели три человека: Бэзил, такой непринужденный, словно живет тут с детства; лейтенант Кийт, очень радостный, но далеко не столь спокойный и величественный; и, наконец, жилищный агент, назвавшийся Монморенси. У стены стояли ружье и зеленый зонтик, сабля и шпоры висели рядком, на полочке мы увидели запечатанную бутыль, на столе – шампанское и бокалы.
Вечерний ветер ревел внизу, как океан у маяка, и комнатка слегка покачивалась, словно каюта в тихих водах.
Бокалы наполнили, а мы все не могли прийти в себя. Тогда заговорил Бэзил:
– Кажется, Руперт, ты еще не совсем уверен. Видишь, как правдив наш хозяин, а мы его обижали.
– Я не все понимаю, – признался, моргая на свету, Руперт. – Лейтенант Кийт сказал, что его адрес…
Лейтенант Кийт широко и приветливо улыбнулся.
– Бобби спросил, где я живу, – пояснил он, – я и ответил совершенно точно, что живу на вязах, недалеко от Перли. Тут Бакстонский луг. Мистер Монморенси – жилищный агент, его специальность – дома на деревьях. У него почти нет клиентов, люди как-то не хотят, чтобы этих домов стало слишком много. А вот для таких, как я, это самое подходящее жилище.
– Вы агент по домам на деревьях? – живо осведомился Руперт, исцеленный романтикой реальности.
Мистер Монморенси, вконец смутившись, сунул руку в один из карманов и нервно извлек оттуда змею, которая поползла по скатерти.
– Д-да, сэр, – отвечал он. – П-понимаете, родители хотели, чтобы я занялся недвижимостью, а я люблю естественную историю. Они умерли, надо чтить их волю… Вот я и решил, что такие дома… это… это… компромисс между ботаникой и жилищным делом.
Руперт рассмеялся.
– Есть у вас клиенты? – спросил он.
– Н-не совсем, – ответил мистер Монморенси, бросая робкий взгляд на единственного заказчика. – Зато они из самого высшего общества.
– Дорогие друзья, – сказал Бэзил, пыхтя сигарой, – помните о двух вещах. Первое: когда вы размышляете о нормальном человеке, знайте, что вероятнее всего – самое простое. Когда вы размышляете о человеке безумном, как наш хозяин, вероятнее всего – самое невероятное. Второе: если изложить факты очень точно, они непременно кажутся дикими. Представьте, что лейтенант купил кирпичный домик в Клепеме без единого деревца и написал на калитке: «Вязы». Удивитесь вы? Ничуть, вы поверите, ибо это – явная, беззастенчивая ложь.
– Пейте вино, джентльмены, – весело сказал Кийт, – а то этот ветер перевернет бокалы.
Висячий дом почти совсем не качался, и все же, радуясь вину, мы ощущали, что огромная крона мечется в небесах, словно головка чертополоха.
Необъяснимое поведение профессора Чэдда
Кроме меня у Бэзила Гранта не так уж много друзей, но вовсе не из-за того, что он малообщителен, напротив, он сама общительность и может завязать беседу с первым встречным, да и не просто завязать, но проявить при этом самый неподдельный интерес и озабоченность делами нового знакомца. Он движется по жизни, вернее, созерцает жизнь, словно с империала омнибуса или с перрона железнодорожной станции. Конечно, большинство всех этих первых встречных, как тени, расплываются во тьме, но кое-кто из них порою успевает ухватиться за него – если так можно выразиться, и подружиться навсегда. И все-таки, подобранные наудачу, они напоминают то ли паданцы, сорвавшиеся с ветки в непогоду, то ли разрозненные образцы какого-то товара, то ли мешки, свалившиеся ненароком с мчащегося поезда, или, пожалуй, фанты, которые срезают ножницами с нитки, завязав глаза. Один из них, по виду вылитый жокей, был, кажется, хирургом-ветеринаром, другой, белобородый, кроткий человек неясных убеждений, был священником, юный уланский капитан напоминал всех остальных уланских капитанов, а малорослый фулемский дантист, могу сказать это с уверенностью, был в точности таким, как прочие его собратья, проживающие в Фулеме. Из их числа был и майор Браун, невысокий, очень сдержанный, щеголеватый человек, с которым Бэзил свел знакомство в гардеробе отеля, где они не сошлись во мнении о том, кому из них принадлежала шляпа, и это расхождение во взглядах едва не довело майора до истерики – мужской истерики, замешанной на эгоизме старого холостяка и педантизме старой девы. Домой они уехали в одном кебе, и с этого дня дважды в неделю обедали вместе. Я и сам так подружился с Бэзилом. Еще в ту пору, когда он был судьей, мы как-то оказались рядом на галерее клуба либералов и, перебросившись двумя-тремя словами о погоде, не менее получаса проговорили о политике и Боге – известно, что о самом главном мужчины говорят обычно с посторонними. Ведь в постороннем лучше виден образ Божий, не замутненный сходством с вашим дядюшкой или сомнением в уместности отпущенных усов.
Профессор Чэдд был самым ярким человеком в этом разношерстном обществе. Среди этнографов – а это целый мир, необычайно интересный, но крайне удаленный от места обитания прочих смертных, – он слыл одним из двух крупнейших, а может статься, и крупнейшим специалистом по языкам диких племен. Своим соседям в Блумсбери он был известен как лысый бородатый человек в очках и с выражением терпенья на лице, какое свойственно загадочным сектантам, давно утратившим способность гневаться. С охапкой книг и скромным, но заслуженным зонтом он каждый день курсировал между Британским музеем и несколькими чайными наилучшей репутации. Без книг и зонтика его никто не видел, и, как острили более ветреные завсегдатаи зала персидских рукописей, он их не выпускал из рук, даже укладываясь спать в своем кирпичном домике на Шепердс-Буш, где жил с тремя родными сестрами, особами несокрушимой добродетели и столь же устрашающей наружности: и жил довольно счастливо, как все ученые педанты, хотя нельзя сказать, чтоб очень весело или разнообразно. Веселье посещало его дом в те поздние вечерние часы, когда туда являлся Бэзил Грант и втягивал хозяина в стремительный водоворот беседы.
Порой на Бэзила, которому немного оставалось до шестидесяти, накатывала буйная мальчишечья веселость, и Бог весть почему, это всегда случалось с ним в гостях у скучноватого и погруженного в свою науку Чэдда. В тот вечер, когда с профессором случилось это странное несчастье, Бэзил, помнится, превзошел самого себя – я часто бывал третьим за их трапезами. Как люди его склада и общественного круга – а это круг ученых, принадлежащих к семьям среднего сословия, – профессор Чэдд был радикалом в серьезном, старом духе. Грант тоже был из радикалов, но из другой, довольно частой категории настроенных критически и постоянно нападающих на собственную партию людей. У Чэдда вышла новая журнальная статья – «Интересы зулусов и новая граница в Маконго», где, описав с большой научной точностью обычаи племени т’чака[5], он резко выступал против вторжения в жизнь зулусов англичан и немцев, разрушавших местные обычаи. Перед профессором лежал журнал, в стеклах его очков играл свет лампы, и, глядя на Бэзила Гранта, который мерил комнату упругими шагами и говорил таким высоким, возбужденным голосом, что все вокруг ходило ходуном, он хмурился, но удивленно, а не гневно.
– Я не возражаю против ваших выводов, почтенный Чэдд, я возражаю против вас, – говорил Грант. – Вы, безусловно, вправе защищать зулусов, но с той лишь оговоркой, что вы им не сочувствуете. Вам, несомненно, лучше всех известно, в сыром или в вареном виде они употребляют помидоры и заклинают ли богов, желая высморкаться, но понимаю я их лучше вашего, хотя мне ничего не стоит перепутать ассагай и аллигатора. Вы больше знаете, зато я больше чувствую в себе зулуса. Не пойму, как это выходит, но всех веселых, добрых варваров, какие только есть на белом свете, всегда и всюду защищают люди, на них нимало не похожие. К чему бы это? Вы проницательны, хотите им добра и много знаете, но вы нимало не дикарь. Не льстите себе, Чэдд. Взгляните на себя в зеркало или спросите у своих сестер. Спросите, наконец, хранителя Британского музея. А еще лучше полюбуйтесь на свой зонт, – и он взял в руки это унылое, но все еще почтенное орудие. – Всмотритесь-ка в него получше. Если не ошибаюсь, вы с ним не расставались добрых десять лет, да что там десять! Должно быть, вы и восьмимесячным младенцем держали его в колыбели, но вам ни разу не хотелось с громоподобным кличем метнуть его подальше, как копье. Вот так… – И он метнул его над лысой головой профессора. Со свистом рассекая воздух, чуть не задев качнувшуюся вазу, зонт врезался в уложенные стопкой и рухнувшие на пол книги.
Профессор Чэдд не шелохнулся, так и сидел с нахмуренным челом, подставив лицо лампе.
– Ваша мыслительная деятельность, – заговорил он наконец, – порою протекает слишком бурно. Да и словам, в которые вы облекаете ее, недостает системы. Я не усматриваю здесь противоречия, – он говорил невыносимо медленно, казалось, что проходят годы, пока он выговаривает слово до конца, – когда оцениваю право аборигенов задерживаться на той фазе эволюции, какая представляется им близкой и благоприятной. Иначе говоря, я не усматриваю ни малейшего противоречия между означенным признанием их прав и точкой зрения, что свойственное им развитие, если судить о нем в ряду других космических процессов, стоит на более низкой – относительно, конечно, – ступени эволюции.
У Чэдда шевелились только губы, да стекла его очков переливались, как опаловые луны. Грант, глядя на него, покатывался со смеху.
– Противоречия тут нет, сын алого копья, – ответил он, – но есть огромное несходство темпераментов. Я, например, как бы меня за это ни громили, нимало не уверен, что те же самые зулусы находятся на более низкой стадии развития. По-моему, бояться населенного чертями мрака вовсе не глупость и невежество, а философский взгляд на вещи. Справедливо ли считать неразумным того, кто чувствует таинственность и ужас бытия? Скорее это мы не развиты, дражайший Чэдд, – мы не боимся темноты, в которой обитают черти.