И Константин, чувствуя, как от слов этих больно начинает давить виски, вмешался:
— Ася, он здоров, Михаил Никифорович мне подробно рассказывал. Нужно обязательно нитроглицерин. В сорок девятом у него болело сердце.
— Это я знаю, — сухо сказала Ася. — У меня на столе, Костя, я приготовила все лекарства.
Она повернулась и вышла в свою комнату, на простившись с Михаилом Никифоровичем даже кивком, и он, ощутив, видимо, ее ничем не прикрытую холодность, засовывая оставленное Асей письмо в кожаное портмоне, произнес с ноткой обиды:
— Очень сурьезная… жена ваша.
Он вздохнул глубоко и шумно, потупясь, снова украдкой пощупал, помял полу лежавшего на диване детского пальто и, оставшись довольным, стал тереть колени под столом.
— Лекарствов, можно сказать, не надо бы, — внушительно покашляв, заговорил он. — У нас кто этими лекарствами баловать начинает — залечивается до больницы.
— Завтра я отвезу вас на вокзал, — сказал Константин, давя сигарету в пепельнице. — Вон там подушка, простыня. Устраивайтесь. Спокойной ночи.
Ася уже лежала в постели — ладонь под щекой, возле — развернутая книга на подушке, — не мигая, смотрела в стену, на зеленоватый круг от ночника.
Константин разделся в лег рядом, после молчания сказал:
— Теперь мне кое-что ясно.
— А мне — ничего, ни-че-го… — шепотом ответила Ася, водя пальцем по зыбкому пятну света на обоях, — был виден краешек ее напряженного глаза, поднятая бровь. — Боже мой, Быков, очная ставка… И этот надзиратель у нас в квартире. И хоть бы что… Все смешалось. Как же так можно жить? — Она оперлась на локоть; глаза, отыскивая взгляд Константина, требовательно блестели ему в глаза. — Ты слышал, что он говорил! Я не могу это представить. Что-то делается ужасное… Почему, Костя? Для чего? Почему?
— Асенька, — проговорил Константин. — Можно, я потушу свет?
Он погасил ночник и снова лег на спину, подложив кулаки под голову, чернота сжала комнату, лишь лунный свет холодной полосой упирался в подоконник, как зеркалом, отбрасывал блик в темь потолка; из-за стены доносилось всхлипывание, свистящее дыхание носом. Где-то во дворе гулким отзвуком хлопнула дверь парадного.
— Он спит, — с отчаянием сказала Ася. — Ты видел, как он трогал руками это детское пальтишко? Неужели у него есть дети?
— Трое.
— Нет. Если так — тогда страшно! Если бы ты знал, как я ненавижу Быкова и тех… кто поверил ему! Нет, хоть раз в жизни я хотела бы посмотреть ему в глаза! Именно в глаза!..
— Ася… — тихо сказал Константин.
Он прижался лицом к ее груди и, мучаясь от ощущения своей беспомощности сейчас, робко обнял ее и, зажмурясь, лежал так некоторое время, потираясь губами о ее пахнущую детской чистотой шею.
— Асенька… ты плохо меня знаешь. Я знаю, что делать, — убеждающе сказал Константин. — Этот Быков еще пострижется в монахи. Так должно быть на этом свете. Нет, он еще поваляется у меня в ногах. Я знаю о нем все, чего никто не знает. Вот этого только я хочу!
Она быстро отвернула лицо, шепотом сказала в стену:
— Не надо, не надо этого говорить! Не смей! Ты меня не понял. Я не хочу, чтобы оклеветали и тебя. Ты теперь не один! Ты ничего не должен делать, ни-че-го!
В полночь Константин встал; лунный косяк передвинулся по комнате — теперь твердо освещал стену, были видны цветы обоев. Свет этот был так беспокоящ, вливал такое холодное безмолвие в комнату, что Константин, одеваясь, улавливал дыхание Аси сквозь шуршание своей одежды.
«Не надо, не надо этого говорить!» — звучало в его ушах, как через заведенный моторчик. Он никак не мог заснуть, и эта давящая усталость бессонницы шумела в голове. Тогда, после этих слов Аси, Константин вдруг почувствовал неожиданную отчаянную растерянность, какую-то рвущую душу нежность к ней, к этим словам ее, а после, когда она заснула, он, боясь повернуться, изменить положение, чтобы не разбудить ее, лежал в липко окатившем его поту, замлело, затекло все тело; и когда, измучась, отгоняя лезшие в голову мысли, с расчетом взвесить все, что могло быть, поднялся в полночь, решение было неотступно ясным.
«Еще ничего не случилось, — убеждал он себя. — Неужели это страх? Еще ничего не случилось. Пистолет… Спрятать надежнее пистолет. Немедленно. Сейчас, сейчас. Зачем я рискую?»
Он опасался разбудить Асю, заскрипеть дверцами книжного шкафа и, осторожно открывая, приподнял створки — они легонько скрипнули в тишине комнаты, — отодвинул книги и достал толстый том Брема: как в дыму, гладко поблескивал в нем под лунным светом «вальтер».
Он сунул его во внутренний карман пиджака, колющим холодком ощутил грудью плоскую тяжесть, оглянулся через плечо на тахту — Ася спала. Постоял немного.
И опять, опасаясь скрипа двери, на цыпочках, поспешно вышел в другую комнату. И тотчас натолкнулся на отлетевший стул, заваленный грудой одежд, поставленный перед порогом. Сразу же оборвался храп, взлохмаченная тень, фистулой свистнув носом, вскочила на диване, из окна высвеченная косым столбом луны, — Михаил Никифорович испуганно вскрикнул:
— А? Кто?
Константин, от неожиданности выругавшись, запутался ногами в одежде, упавшей на пол, торопливо стал подымать ее, в тот же миг тупо зашлепали ко полу босые ноги — он, нахмурясь, выпрямился с чужим пиджаком в руках.
Михаил Никифорович в исподней рубахе, в кальсонах, синей тенью стоял перед ним, выкатив остекленные страхом и луной глаза, повторял одичало:
— Ты что это? А? Как можешь?
И рванул к себе пиджак из рук Константина, сжал его в горстях, проверил что-то, твердыми пальцами скользнул по карманам, все повторяя одичалым голосом:
— Ты что же, а? Как можешь? Документ тут был, а? — И схватил Константина за локоть.
— С ума сошли, черт вас возьми! — Константин резко перехватил жилистую кисть Михаила Никифоровича и зло оттолкнул его к дивану. Тот с размаху сел, откинувшись взлохмаченной головой. — Вы что — опупели? Сон приснился? — шепотом крикнул Константин. — Какие документы? А ну проверьте их! Какого черта стул у двери ставите? Забаррикадировались?
— А? Зачем? — прохрипел Михаил Никифорович и, уже опомнясь от сна, отрезвев, посунулся на диване, желтые руки замельтешили над пиджаком, достал зашуршавшую бумажку, жадно вгляделся в нее под луной. И затем, странно поджав худые ноги в кальсонах с болтающимися штрипками, потерянно забормотал: — Это что ж я? С ума тронулся? Аха-ха-ха! Извините, Константин Владимыч, извините меня за глупые слова…
— Тише вы! Жену разбудите! — не остывая, выговорил Константин. — Спите лучше! И положите пиджак под голову, если боитесь за документы. А дверь не баррикадируйте!
— Извиняюсь, извиняюсь я…
Константин повернул ключ в двери, вышел в темный коридор, не зажигая света, прошел в кухню, тихую, лунную. Здесь, успокоясь, подождав и выкурив сигарету, намеренно спустил воду в уборной, несколько минут постоял в коридоре.
Затем на носках приблизился к порогу своей квартиры.
Всхрапывание, посвистывание носом доносились из комнаты. «Позавидуешь — он все же с крепкими нервами», — подумал Константин.
Потом, вслушиваясь в шорохи спящей квартиры, отпер дверь в парадное.
Через двадцать минут вернулся со двора.
Он спрятал «вальтер» в сарае, под дровами.
Утром Константин поймал такси в переулке, повез Михаила Никифоровича на вокзал. По дороге мало разговаривал, зевал, делая вид, что плохо выспался и утомлен, изредка поглядывал на Михаила Никифоровича в зеркальце.
Тот молчал, вытягивая узкий подбородок к стеклу.
Возле подъезда вокзала Константин облегченно и сухо простился с ним.
7
Когда Константин вошел в насквозь пропахший бензином гараж — в огромное здание времен конструктивизма тридцатых годов, с уклонными разворотами на этажи, вразнобой гудевшими моторами перегоняемых машин, с шумом, плеском воды на мойке, возле которой вытянулись очередью прибывшие «Победы», — он увидел в закутке курилки человек семь шоферов заступающей смены.
Стояли, сидели на скамье перед бочкой, покуривая, и лениво переговаривались — как всегда, отдыхали перед линией.
Белое и морозное февральское солнце отвесно падало сквозь широкие стекла.
Михеев сидел на краешке скамьи, мял в руках Константинову шапку, заглядывал внутрь ее, казалось — не участвовал в разговорах; круглое, плохо выбритое лицо было угрюмым.
— Привет лучшим водителям! — сказал Константин, пожимая руки всем подряд, а Михеева еще и ударил ладонью по плечу. — Как, Илюшенька, настроение? Что ты видишь в донышке моей шапчонки?
Слова эти вырвались почти произвольно, однако он произнес их с испытывающим ожиданием. Михеев резко вскинул глаза на Константина, сомкнул пухлые губы, и Константин так же неожиданно для себя сказал оживленно:
— Недавно под настроение махнули с Илюшей «головными приборами». Он оторвал мою пыжиковую, а я его — заячью. Пришлось ее поставить на комод, как клобук мыслителя. Показываю соседям по квартире. Ажиотаж. Крики «ура». Выломали дверь. Был запрос из Исторического музея. Не успеваю снимать телефонную трубку. Что делать, братцы?
В курилке засмеялись. Михеев, не разжимая губ, молчал, кончики его ушей, полуприкрытые волосами, заалели, ярко видимые под солнцем.
— За мной, Илюша, в воскресенье сто граммов с прицепом и даже с двумя, — произнес Константин, сел между Михеевым и пожилым шофером Федором Плещеем, удобно развалившимся на скамье.
— Его на маргарине не проведешь. Он тебя, Костя, разгуляет на твои деньги! — отозвался Плещей и скосил на Михеева глаза, ясные, независимые. — Ну, выдай-ка, Илюха, последнее сообщение. Стоит ли масло покупать в магазинах и лекарстве в аптеках? Ну? Откровенно! С плеча лупани! Ты хорошо обстановку в стране понимаешь.
Было Плещею лет сорок пять, тяжелый, крупный, даже грузноватый, с уже белеющими висками — от фигуры его, от умного и как бы неотесанного лица веяло самоуверенностью человека, знающего себе цену.
Работал он когда-то в грузчиках, и, может быть, вследствие этого и его нестеснительной прямоты, особенно густого баса, звучавшего иногда на все этажи гаража, сумел прочно и независимо поставить себя в парке.
— Так как же, Плюха? — повторил Плещей. — Масло можно покупать — или отравили его… эти самые? Или разве одну картошку можно? Расскажи-ка! Что говорил мне — сообщи всем. Полезно для высокой бдительности. Мы, брат, разных пассажиров возим. Ухо надо пристрелять. Ну, нажми на акселератор — и рубани за жизнь! И все станет ясным!
— Вы всегда разыгрываете и преувеличиваете, Федор Иванович, — сказал шофер Акимов, сдержанно обращаясь к Плещею.
— Добряк! — захохотал Плещей. — Иисус Христос ты, Акимов!
Михеев поерзал, обеспокоенно перевел глаза на Акимова, на лицо Плещея, потом на молча раскуривавшего сигарету Константина.
Акимов — бывший летчик, — без шапки, светловолосый, в короткой, на «молниях» меховой куртке, стоял, прислонясь к бочке, с серьезной задумчивостью покусывая спичку. Сказал:
— Ну что мы все время Илюшу разыгрываем? Хватит.
— Майор милиции вынул лупу и посмотрел на физиономию пострадавшего, — вставил дурашливо Сенечка Легостаев.
С бутылкой молока в руке Легостаев топтался на цементном полу, легонько выбивал щегольскими полуботинками чечетку и в перерывах отпивал из бутылки — подкреплялся перед линией. Младенчески розовый лицом Сенечка выглядел старше своих лет из-за вставных передних зубов, делавших его лицо наглым и отчаянным.
Сенечка кончил выбивать чечетку, навалился сзади на плечи Акимова, ухмылкой выказывая стальные зубы, спросил:
— Слушай, Илюшенька, а не… этих ли отравителей у нас искали? Директор и механик по машинам шастали, опрашивали насчет стоянок и всяких происшествий?
Константин быстро посмотрел на Легостаева.
— Что, всех? — Константин пожал плечами. — Меня нет. Бог миловал от разговора с начальством.
— Да и тебя сегодня кадровик искал, — отхлебнув из бутылки, добавил Легостаев. — И конечно, Илюшу. С самого утра бегал тут Куняев. Но тебя-то наверняка повышают, Костя! И Илюшу — как чикагского детектива. Дадут пару «кольтов». Пиф-паф! Налет на аптеки!
— Уверен — повышают. А почему нет? — сказал Константин. — Давно жду министерский портфель. Но только вместе с Илюшей. Отдельно не согласен.
«Значит, его вызывали? — взглянув на угрюмо молчавшего Михеева, подумал Константин. — Так! Значит, меня и его. Обоих…»
— Сопи, сопи, Михеев, — снисходительным басом произнес Плещей. — Это помогает. А у меня, знаешь, дети масло едят. У меня четверо пацанов. С аппетитом.
«К кадровику? — думал Константин. — Вызывали в отдел кадров? Зачем? Для чего я понадобился?» И уже смутно слышал, что говорили рядом, но, успокаивая себя, по-прежнему сидел, невозмутимо развалясь на скамье между Михеевым и Плещеем, цедил дымок сигареты.
— Да что вы, друзья, атаковали Илюшу? — сказал удивленным голосом Константин. — Парень он — гвоздь. Молоток.
Плещей поддержал Константина своим внушительным басом:
— Во-во, почти все знает, как в аптеке!
— Пресс! — согласился Легостаев и хохотнул. — Сам видел: в пельменной он масло жрет, аж затылок трясется на третьей скорости.
— Что напали, отбоя нет! — внезапно зло огрызнулся Михеев и неуклюже встал, напружив шею. — А ты, Легостай, молчи! Знаю, как пассажиров под мухой с бабами знакомишь! С простигосподями… Чего ощерился? — Обернулся к Плещею: — Говорить с вами нельзя, Федор Иванович! Странно вы как-то разговариваете!
И пошел, раскачиваясь, к машинам, надевая на ходу шапку, оттопыривая ею алеющие уши.
— Обиделся никак — за что, кореш? — крикнул Легостаев и зашагал вместе с ним, размахивая бутылкой, стал что-то объяснять, снизив голос.
— Ну что вы сердите парня? — сказал Акимов умиротворяюще. — Есть люди, которые не понимают шуток, — ну и что? Я с ним одну комнату снимаю. Во Внукове. Честное слово, он обижается.
— Молоток, говоришь? — Плещей, точно не расслышав Акимова, двинул плечом в плечо Константина. — Молоток, да не тот. Не обтешется никак. Трепло! — Он постучал пальцем по скамье. — А? В Москве, говорит, мальчиков в родильных домах умерщвляют. Врачи, мол, и все такое. Все знает. Спасу нет. Орел — вороньи перья. Так, Костя, или не так?
— Не совсем уверен, Федор Иванович.
— Вы очень его прижимаете в самом деле, Федор Иванович, — вставил миролюбиво Сенечка Легостаев, подходя. — Больно он злится на ваши слова… Переживает. Ну его в гудок!
— Чихать я на обиды хотел, Сенечка, левой ноздрей через правое плечо! Мещанскую темнотищу из него выколачивать надо! — без стеснения грудным басом загремел Плещей. — В затишках говорить не умею. Не мышь я, Сенечка, чтоб под хвост шуршать!
— Не совсем уверен, Федор Иванович, — повторил Константин.
— Это в каком смысле? — не понял Плещей.
— В том же… Значит, меня вызывали в кадры?
— Я-то тебя не разыгрываю! Давай к Куняеву! — крикнул Легостаев. — Повышают, видать, студентов!
Отдел кадров находился в самом конце коридора.
Сюда из гаража слабо проникал подвывающий рокот моторов, здесь всегда была тишина с запахом пыли и засохших чернил, с таинственным шуршанием бумаг на столах. Здесь шоферы невольно снижали до шепота крепкие голоса — всех овеивало непривычной официальной устойчивостью, стук пресс-папье казался секретным и значительным, как и поставленная печать на справке.
В то время, когда Константин постучал: «Можно?» — и излишне уверенно дернул зазвеневшую стеклом дверь, начальник отдела кадров Куняев в старом, из английского сукна кителе сидел за простым двухтумбовым столом (на плечах серели невыгоревшие полосы от погон), листал папку, разглаживал листы, скуластое лицо было неподвижным, прямые пепельные волосы свешивались на лоб.
— Вызывали? — спросил Константин и бесцеремонно бросил шапку на облезлый сейф. — Кажется, вы интересовались мной, если я не ошибаюсь!
— А, товарищ Корабельников! — Куняев, весь подтянуто плоский, встал, смягчаясь одними серыми сумрачными глазами. — Все шутки шутите, это даже хорошо. Как работается? Садитесь.