Синяя борода - Курт Воннегут-мл 16 стр.


Думаю, в основном из национальных чувств — армянин должен помогать армянину — он купил мне костюм, рубашку, галстук, пару ботинок и привел в рекламное агентство «Лейдвел и Мур», которое понравилось ему больше других. И поставил условие, что фирма Кулонов будет сотрудничать с агентством, если оно возьмет меня на работу художником. Так я получил работу.

Больше я никогда не видел Марка Кулона и никогда о нем не слышал. Но вообразите!

Как раз сегодня утром, когда я вспомнил о Кулоне впервые за полстолетия, «Нью-Йорк тайме» вышла с его некрологом. В некрологе говорится, что Марк Кулон — герой французского Сопротивления и что после войны он занимал пост руководителя совета директоров самой крупной в мире туристской компании «Братья Кулон и компания».

Какое совпадение! Ну и что? Не следует относиться к таким вещам слишком серьезно.

* * *

Репортаж из настоящего: Цирцея Берман совершенно помешалась на танцах. Хватает кого угодно, любого, кто попадется, независимо от возраста и положения, в качестве кавалера, и отправляется на любой танцевальный вечер в округе радиусом тридцать миль, а такие вечера чаще всего устраиваются для сбора денег на нужды добровольной пожарной команды. Вчера она заявилась домой в три часа ночи с пожарной каской на голове.

Теперь пристает ко мне, чтобы я брал уроки танцев, которые дает Охотничий клуб в Ист-Квог.

Я сказал ей:

— Не собираюсь жертвовать последние остатки собственного достоинства на алтарь Терпсихоры.

* * *

Дела мои у «Лейдвела и Мура» шли неплохо. Там-то я и написал рекламный плакат с изображением самого красивого в мире лайнера «Нормандия». На переднем плане был самый красивый в мире автомобиль — «корд». На заднем — самый красивый в мире небоскреб Крайслер. Из «корда» выходила самая красивая актриса в мире — Мадлена Керолл. В какое время мы живем!

Улучшение питания и условий жизни сыграло со мной злую шутку — однажды вечером заставило с портфелем под мышкой отправиться в Студенческую лигу живописи. Я собрался серьезно заняться живописью, хотел посещать занятия Нельсона Бауэрбека, художника— реалиста, как почти все тогдашние преподаватели живописи. Я представился ему и показал свои работы. Он был известный порт— ретист, и его картины еще можно видеть по крайней мере в одном месте, в Нью-йоркском университете — моей alma mater, я сам их там видел. Он написал портреты двух бывших ректоров этого университета, которые занимали эту должность еще до того, как я туда поступил. Он их обессмертил, а такое может только живопись.

* * *

Человек двенадцать за мольбертами писали обнаженную натуру. Надеялся присоединиться к ним и я. Они казались веселой семьей, которой мне так недоставало. Семья в «Лейдвел и Мур» меня не приняла. Там не понравилось, как я получил работу.

Бауэрбеку было лет шестьдесят пять, для преподавания многовато. У него когда-то учился руководитель художественного отдела агентства, и он рассказывал, что родом Бауэрбек из Цинциннати, Огайо, но, как и многие американские художники в то время, лучшие, зрелые годы жизни он провел главным образом в Европе. Такой он был старый, что успел там пообщаться, хоть и не долго, с Джеймсом Уистлером, Генри Джеймсом, Эмилем Золя и Полем Сезанном! Еще он утверждал, что дружил с Гитлером перед первй мировой войной, когда тот был голодающим художником в Вене.

Когда я с ним познакомился, старик Бауэрбек и сам был похож на голодающего художника. Иначе в такие годы не преподавал бы он в Студенческой лиге. Так и не знаю, что с ним потом сталось. Люди приходят — люди уходят.

Мы не стали друзьями. Он перелистывал мои работы и приговаривал — слава Богу, тихо, так что ученики в студии не слышали:

— О, Боже, милый ты мой! Бедный мальчик, кто же это так тебя изуродовал? Может, ты сам?

Я в конце концов спросил его, в чем дело.

— Не уверен, — ответил он, — смогу ли я это выразить словами. — Ему, видно, и правда трудно было выразить свою мысль.

— Прозвучит очень странно, — наконец выговорил он, — но если говорить о технике, ты все умеешь, буквально все. Понимаешь, к чему это я?

— Нет.

— Да и я не совсем. — Он сморщился. — Я вот что думаю: для большого художника очень важно, даже совершенно необходимо как— то примириться с тем, что на полотне он может

* * *

Тяжелые времена!

Вместо уроков живописи я записался в творческий семинар, который вел три вечера в неделю в Сити-колледж довольно известный новеллист Мартин Шоуп. Он писал рассказы о черных, хотя сам был белый. Несколько его рассказов иллюстрировал Дэн Грегори с обычным для него восхищением и сочувствием к тем, кого считал обезьянами.

Насчет моих писательских опытов Шоуп заметил, что дело не продвинется, пока я не научусь с неподдельным энтузиазмом описывать, как выглядят разные вещи, особенно человеческие лица. Шоуп знал, что я хорошо рисую, и не мог понять, почему мои словесные описания так невыразительны.

— Для того, кто рисует, сама идея изобразить вещи словами — все равно что приготовить обед в День Благодарения из битого стекла и шарикоподшипников, — сказал я.

— Тогда, может быть, лучше откажетесь от курса?

Так я и сделал.

Не знаю, что в конце концов сталось с Мартином Шоупом. Возможно, он погиб на войне. Цирцея Берман никогда о нем не слышала. Люди приходят — люди уходят!

* * *

Репортаж из настоящего: Пол Шлезингер, который тоже временами вел творческий семинар, снова ворвался в нашу жизнь, и как еще ворвался! Все, что между нами произошло, конечно, забыто. Слышно, как он храпит в спальне наверху. А когда он проснется, посмотрим, как оно у нас пойдет.

Сегодня, примерно в полночь, его доставила сюда спасательная группа Добровольного пожарного отряда из Спрингса. Он разбудил соседей воплями о помощи, вопли неслись буквально из всех окон дома, где он жил. Спасатели хотели отправить его в госпиталь ветеранов в Риверхед. Он ветеран, всем это известно. Всем известно, что и я ветеран.

Но он утихомирился и сказал, что с ним все будет в порядке, если его отвезут сюда. Раздался звонок в дверь, и я их встретил в холле, где висели литографии девочек на качелях. Ввалилась кучка полных сочувствия спасателей-добровольцев со смирительной рубашкой, в которую втиснули безумную плоть Пола Шлезингера. Наверно, если бы я позволил, они, в порядке эксперимента, сняли бы рубашку.

Тут вниз спустилась Цирцея Берман. Мы оба были в пижамах. Столкнувшись с безумцем, люди ведут себя странно. Пристально посмотрев на Шлезингера, Цирцея повернулась спиной ко всем и стала поправлять литографии девочек на качелях. А значит, есть вещи, которых боится эта с виду неустрашимая женщина. Она оцепенела.

Душевнобольные для нее, видно, подобны Горгоне. Посмотрит на безумца и окаменеет. Тут что-то есть.

24

Шлезингер был как ягненок, когда добровольцы сняли с него смирительную рубашку.

— Только в постель, скорее в постель, — просил он. Сказал, в какую комнату хочет — на втором этаже, с полотном Адольфа Готлиба «Замороженные звуки 7» над камином и с окном «фонарь», в которое видны дюны и океан. Хотел только эту комнату, никакой другой, казалось, он считает себя вправе спать именно там. Стало быть, давно мечтал о переселении ко мне и все это обдумывал в деталях — может, дни напролет, а может, и десятилетия. Я был для него как страховка. Рано или поздно он сдаст, ослабеет — и пусть тогда его везут сюда, в дом сказочно богатого армянина на морском берегу.

Шлезингер, между прочим, из старинной американской семьи. Первый Шлезингер на этом континенте, гессенский гренадер, служил в армии британского генерала Джона Бергойна, которую разгромили мятежники под руководством генерала Бенедикта Арнольда, позднее перешедшего на сторону британцев, — это было в сражении у фримензфарм под Олбени, двести лет тому назад. Во время битвы предок Шлезингера попал в плен и не вернулся домой в Висбаден, где родился в семье — угадайте кого?

Сапожника.

* * *

«Всем деточкам Своим дал Бог ботиночки».

Старый негритянский спиричуэлс.

* * *

В ту ночь, когда Шлезингера привезли в смирительной рубашке, вдова Берман, надо сказать, испугала меня больше, чем Шлезингер. Когда спасатели его отпустили, перед нами был почти тот же самый старина Пол. Но парализованную страхом Цирцею я видел впервые.

Так что я сам, без ее помощи, уложил Пола в постель. Раздевать его не стал. Да на нем почти и не было ничего, только шорты и футболка с надписью «ЗАКРОЙТЕ ШОРХЕМ». Шорхем — завод неподалеку отсюда, производящий ядерное топливо. Если там что— нибудь пойдет не так, могут погибнуть сотни тысяч людей, а Лонг— Айленд на столетия станет непригодным для жизни. И многие протестуют. А многие — за. Сам я стараюсь думать об этом как можно меньше.

Завод я видел только на фотографиях, но хочу сказать вот что. Никогда не созерцал я постройки, более откровенно заявляющей: «Я с другой планеты. Мне нет никакого дела, кто вы, чего хотите, чем занимаетесь. Слышите, вы, — тут колония, понятно?»

* * *

Хорошим подзаголовком для этой книги было бы: «Признания армянина-тугодума, или Тот, кто понимает все и всегда последним». Только послушайте: до той ночи, когда привезли Шлезингера, я и не подозревал, что вдова Берман без таблеток ни минуты не обходится.

Уложив Шлезингера в постель и натянув бельгийскую простыню на его здоровенный гессенский нос, я подумал, что неплохо было бы дать ему снотворного. Я снотворным не пользуюсь, но надеялся раздобыть его у миссис Берман. Я слышал, как она медленно поднялась по лестнице и пошла к себе в спальню.

Дверь была распахнута, и я решил войти. Цирцея Берман сидела на краю постели, уставившись прямо перед собой. Я попросил таблетку снотворного. Она сказала — возьмите в ванной. С тех пор, как она поселилась у меня, в эту ванную я не входил. Как, впрочем, и раньше тоже. Очень может быть, я в нее не входил ни разу в жизни.

О, Боже мой, видели бы вы, сколько у нее таблеток! Должно быть, это были образцы лекарств, которые получал от торговцев медикаментами и десятилетиями хранил доктор, ее покойный муж. В обычную аптечку все это не запихнешь. На мраморной полке со встроенной раковиной футов четырех длиной и двух шириной развернулся целый полк бутылочек. Пелена спала с моих глаз! Многое вдруг стало понятным — странное приветствие на берегу, когда мы впервые встретились, лихорадочная переделка холла, фантастическая игра на биллиарде, помешательство на танцах и все остальное.

Ну так кто же из пациентов больше нуждался в моей помощи этой ночью?

Ладно, чем помочь помешанной на таблетках Цирцее? Она как— нибудь и сама справится. Я с пустыми руками вернулся к Шлезингеру, и мы немножко поболтали о его поездке в Польшу. Почему бы и нет? В бурю хороша любая гавань.

* * *

Несколько лет назад жена нашего Президента предложила так покончить с американской манией глотать все подряд: «Просто скажите таблеткам „нет“.

* * *

Не исключено, что миссис Берман может «сказать своим таблеткам „нет“, но несчастному Полу Шлезингеру не по силам совладать с ужасными веществами, которые вырабатывает и вводит в кровь его собственное тело. Ничего ему не остается, только размышлять о разных безумных вещах. И мне пришлось выслушивать его бредни насчет того, как бы прекрасно он писал, если бы жил в Польше, в тюрьме или в подполье, или насчет того, что Книги Полли Медисон — величайшая литература со времен „Дон-Кихота“.

Хорошенькую остроту отпустил Пол на ее счет, хотя говорил совершенно серьезно, с пафосом и острить не думал. Он назвал ее «Гомером жующей толпы»!

Давайте уж раз и навсегда решим вопрос о достоинствах романов Полли Медисон. Чтобы решить это для себя, не обременяясь их чтением, я только что по телефону выспросил мнение ист— хемптонского книготорговца, библиотекаря, а также вдов нескольких приятелей из группы абстрактных экспрессионистов, у которых есть внуки-подростки.

Все они сказали примерно одно и то же: «Книги полезные, искренние, умные, но с литературной точки зрения не более чем поделка».

Вот так. Если Пол Шлезингер не хочет угодить в психушку, то лучше бы ему молчать, что целое лето он провел за чтением всех подряд романов Полли Медисон.

* * *

И лучше бы ему, юнцу, не кидаться телом на ту японскую ручную гранату, ведь с тех пор его периодически отвозят в клинику для припадочных. Природа, видно, заложила в него не только способности писать, но еще и какой-то отвратительный механизм, который как часы, примерно раз в три года, превращает его в ненормального. Бойтесь богов, дары приносящих!

Вчера, перед тем как уснуть, Пол сказал, что ничего не поделаешь, хорошо это или плохо, но такой уж, видно, он уродился — «особенная я такая молекула».

— Знаешь, Рабо, пока Великий Расщепитель Атомов не явится за мной, придется мне такой молекулой и оставаться.

* * *

— А литература, Рабо, — сказал он, — всего лишь отчет посвященного о разных делах, касающихся молекул, и никому-то она не нужна во всей Вселенной, кроме немногих молекул, страдающих болезнью под названием «мысль».

* * *

— Теперь мне все совершенно ясно, — сказал он, — я все понял.

— Ты и в прошлый раз так говорил, — напомнил я.

— Ладно, значит, мне снова все совершенно ясно. У меня на земле только две миссии: добиться признания великих книг Полли Медисон и познакомить людей с моей теорией революции.

— Прекрасно, — сказал я.

— Странновато звучит, а?

— Да, странновато.

— Пусть, — сказал он. — Я должен воздвигнуть два монумента. Один — ей, другой — себе. Через тысячу лет люди будут читать ее книги и обсуждать мою теорию революции.

— Хорошая мысль, — сказал я.

Выражение лица стало у него хитрым.

— Я ведь никогда не излагал тебе свою теорию? — сказал он.

— Нет.

Он постучал по виску кончиками пальцев.

— Потому что держу ее запертой все эти годы в своем картофельном амбаре, — сказал он. — Не ты один, старина Рабо, припрятал лучшее напоследок.

— А что тебе известно о картофельном амбаре? — спросил я.

— Ничего, честное слово, ничего. Но, уж конечно, если старик крепко-накрепко что-то запирает, значит, припрятал лучшее напоследок, разве нет? Выходит, молекула понимает молекулу.

— В моем амбаре не самое лучшее и не самое худшее припрятано, хотя лучшее у меня, сами понимаете, не обязательно хорошее, а уж худшее — хуже не бывает, — сказал я. — Хочешь знать, что там?

— Конечно, если расскажешь.

— Самое бессодержательное и все-таки самое исчерпывающее человеческое послание, — сказал я.

Назад Дальше