Синяя борода - Курт Воннегут-мл 4 стр.


— Я написала о синдроме роман, — сказала она. — Вернее, не о синдроме, а о таких, как вы, о детях, чьи родители пережили массовое уничтожение. Роман называется «Подполье».

Разумеется, ни этой, ни других книжек Полли Медисон я не читал, хотя, заинтересовавшись, обнаружил, что они продаются повсюду, как жевательная резинка.

* * *

Оказывается, даже не надо выходить из дома, если по— требовалось «Подполье» или любой другой роман Полли Медисон, сообщила миссис Берман. Все они есть у кухаркиной дочки Селесты.

Миссис Берман — в жизни не встречал более непримиримого противника интимных тайн — выяснила и то, что Селеста, хоть ей всего-то пятнадцать лет, принимает противозачаточные таблетки.

Эта восхитительная миссис Берман перессказала мне сюжет «Подполья»: три девочки — черная, еврейка и японка, почувствовали тягу друг к другу, которую сами не могут объяснить, и обособились от одноклассников. Они образовали что— то вроде маленького клуба, который, неизвестно почему, назвали «Подполье».

А потом выясняется, что у всех троих кто-нибудь из родителей, дедушек или бабушек пережил какую-то акцию массового уничтожения и, сам того не желая, передал им ощущение, что добропорядочные люди погибли, а выжили порочные.

Предки черной девочки спаслись при уничтожении племени ибос в Нигерии. Предки японки пережили атомную бомбардировку Нагасаки. Предки еврейки — нацистский холокост.

* * *

— «Подполье» — замечательное название для такой книги, — сказал я.

— Да уж точно, — говорит. — Названия мне вообще удаются. — Она вправду не сомневается, что неподражаема, а все остальные — ну дурачье дурачьем.

* * *

Она сказала, что художникам надо бы нанимать писателей, чтобы те названия картинам придумывали. Названия картин, висящих здесь: «Опус девять», «Синяя и жжено-оранжевая» и тому подобное. Моя собственная самая известная картина, которой больше нет, когда-то украшала вестибюль главного управления компании ДЭМТ на Парк Авеню и называлась «Виндзорская синяя 17». Виндзорская синяя — один из чистых тонов Сатин-ДураЛюкс, прямо из банки.

— Эти названия специально такие, чтобы никакого общения с картиной не возникало, — сказал я.

— К чему жить, если не общаться? — возразила она. Мою коллекцию она по-прежнему ни в грош не ставит, хотя за проведенные здесь пять недель видела чрезвычайно респектабельных людей, которые приезжали издалека, даже из Швейцарии и Японии, посмотреть мои картины и благоговели перед ними, словно богам молились. В ее присутствии я прямо со стены продал картину Ротко представителю музея Гетти за полтора миллиона долларов.

Вот что она по этому поводу заметила:

— Сплавили чушь эту собачью, ну и отлично! Она же абсолютно ничего не выражала, только мозги вам засоряла. И остальной весь мусор пора вон выкинуть!

* * *

Мы сейчас беседовали о синдроме отца, и она спросила, хотел ли отец, чтобы турки понесли наказание за то, что с армянами сделали.

— Когда мне лет восемь было, я задал отцу тот же вопрос, думал, жить будет интереснее, если все время к мести стремиться.

Дело было в мастерской, отец отложил инструменты и уставился в окно, — рассказываю ей, — я тоже выглянул. И увидел, помнится, нескольких индейцев племени лума. Милях в пяти была их резервация, и приезжие меня, случалось, тоже принимали за лума. Мне это нравилось. Я тогда думал, индейцем уж точно лучше быть, чем армянином.

А отец помолчал и говорит: «Я хочу только, чтобы турки признали, что теперь, когда нас там нет, их страна стала еще уродливее и безрадостнее».

* * *

Сегодня после ленча я, как подобает хозяину, отправился в обход своих владений и случайно встретил соседа, граница с которым проходит футах в двадцати севернее картофельного амбара. Это Джон Карпински. Он местный уроженец. Продолжает выращивать картофель, как выращивал его отец, хотя каждый акр, занятый его картофельным полем, стоит сейчас около восьмидесяти тысяч долла— ров, потому что здесь можно построить дома, где со второго этажа будет виден океан. Три поколения Карпински выросли и трудились на этой земле, и, как сказал бы армянин, она для них священна, как долина у подножия Арарата.

Карпински — крупный мужчина, ходит почти всегда в комбинезоне, и все зовут его Большой Джон. Он тоже ветеран войны, как мы с Полом, но он моложе и был на другой войне. Его война — корейская.

А потом его единственный сын, Маленький Джон, был убит миной на вьетнамской войне.

Каждому своя война.

* * *

Мой картофельный амбар с прилегающими шестью акрами прежде принадлежал отцу Большого Джона, который продал его покойной Эдит и ее первому мужу.

Большой Джон проявил любопытство по поводу миссис Берман. Наши отношения чисто платонические, уверил я его, вторглась она, можно сказать, почти без приглашения, и добавил, что рад был бы ее возвращению в Балтимор.

— Она — вроде медведя, — сказал Большой Джон. — Если медведь забрался в ваш дом, лучше переждать в мотеле, пока он не уберется.

Когда-то на Лонг-Айленд было полно медведей, теперь их, разумеется, нет. Джон говорит, ему о медведях отец рассказывал, которого лет в шестьдесят изрядно потрепал гризли в Йеллоустоунском парке. После этого отец читал о медведях все, что мог раздобыть.

— Следует отдать медведю должное, — сказал Джон, — благодаря ему старик снова пристрастился к чтению.

* * *

Эта миссис Берман чертовски любопытна! Вообразите — заходит и, даже не считая нужным спросить разрешения, читает прямо с машинки.

— Почему это вы никогда не используете точку с запятой? — заметит ни с того, ни с сего. Или, скажем: — Почему это у вас текст все по главкам да по главкам, пусть бы себе тек свободно. — И все в таком духе.

Когда я прислушиваюсь, как она двигается по дому, до меня доносятся не только ее шаги, но и грохот открываемых и закрываемых ящиков, шкафов, буфетов. Она обошла все углы и закутки, включая подвал. Приходит как-то из подвала и говорит:

— Не забыли, у вас там шестьдесят три галлона Сатин-Дура— Люкса? — Не поленилась подсчитать!

На обычную свалку Сатин-Дура-Люкс выбросить нельзя — закон запрещает, так как выяснилось, что со временем краска разлагается, превращаясь в смертельно опасный яд. Чтобы от нее избавиться законным образом, надо ехать на специальный участок около Питчфорка, штат Вайоминг, а я никак не соберусь это сделать. Вот она и пылится все эти годы в подвале.

* * *

Во всем хозяйстве миссис Берман не исследовала единственное место — картофельный амбар, бывшую мою студию. Это длиннющее и узкое здание без окон, с раздвижными дверьми и толстопузой печью в каждом углу, построили его специально для хранения картошки. Идея такая: подтапливая и проветривая, фермер при любой погоде может поддерживать внутри ровную температуру и картофель не замерзает и не прорастает, пока не придет время продажи.

Необычные размеры таких строений да совсем небольшая по тем временам плата привлекли к ним во времена моей молодости многих художников, особенно тех, которые работали над очень большими полотнами. Если бы я не арендовал этот картофельный амбар, то не смог бы написать как единое целое восемь панно, составивших «Виндзорскую синюю 17».

* * *

Любопытная вдова Берман, она же Полли Медисон, не может ни проникнуть, ни даже заглянуть в студию, потому что окон там нет, а что касается дверей, то два года назад, сразу после смерти жены, я собственноручно с одного конца амбара забил их изнутри шестидюймовыми костылями, а с другого запер снаружи по всей высоте шестью массивными засовами с висячими замками.

Я и сам с тех пор внутри не был. А там кое-что есть. И не какая-нибудь там чушь собачья. Когда я умру и буду похоронен рядом с дорогой моей Эдит, душеприказчики наконец откроют эти двери и обнаружат не только затхлый воздух. Только не думайте, что там какой-то патетический символ, вроде разломанной пополам кисти на голом, чисто выметенном полу, или ордена, полученного мной за ранение.

И никаких убогих шуточек, вроде картины, на которой написан картофель — так сказать, возвращение амбара картофелю, или картины, на которой написана Дева Мария в котелке и с арбузом в руках, и т.д.

И не автопортрет.

И не религиозное откровение.

Вы заинтригованы? Вот подсказка: это больше, чем хлебница, но меньше, чем планета Юпитер.

* * *

Даже Пол Шлезингер не догадывается, что спрятано в амбаре, и не раз говорил, что не понимает, как можно оставаться друзьями, если я боюсь доверить ему свой секрет.

В мире искусства амбар приобрел широкую известность. Когда я кончаю экскурсию по домашней галерее, посетители обычно спрашивают, нельзя ли осмотреть и амбар. Я говорю: снаружи можно, если охота, и поясняю, что наружная часть амбара — важная веха в истории живописи. Когда Терри Китчен впервые взял в руки пульверизатор с краской, мишенью ему служил кусок старого картона, который был прислонен как раз к наружной стене амбара.

«А вот что внутри амбара, — говорю экскурсантам, — так это бесценная тайна вздорного старикашки, и мир узнает ее, когда я отправлюсь на большой художественный аукцион к Господу Богу».

5

В одном журнале по искусству написали: им точно известно, что я припрятал в амбаре — там шедевры абстрактных экспрессионистов, которые я не выпускаю на рынок, желая поднять в цене менее значительные работы, выставленные в доме.

Это неправда.

* * *

После выхода этой статьи Геворк Ованесян, мой собрат-армянин, живущий в Саутхемптоне, всерьез выразил готовность купить не глядя лежащее в амбаре за три миллиона долларов.

— Поймать бы тебя на слове да надуть, — ответил я ему. — Но уж очень это не по-армянски.

А если бы я согласился, то это было бы все равно что продать ему Бруклинский мост.

* * *

Другой отклик на ту статью меня уже не позабавил. Человек, которого я не помнил, в письме к издателю сообщал, что встречался со мной во время войны. Что ж, очень может быть. Во всяком случае, взвод из художников, которым я командовал, он описал во всех подробностях. Знал, какое нам дали задание, когда союзники выбили немецкую авиацию с неба и отпала необходимость в нашей роскошной маскировке, которой мы немцам голову морочили. Задание нам дали — все равно что детей в лавку Деда Мороза запустить: поручили заниматься оценкой и составлением каталога трофейных произведений искусства.

Человек этот писал, что служил в штабе Верховного главнокомандующего Объединенных сил союзников и я время от времени имел с ним дело. По его мнению я присвоил кое-какие шедевры, которые должны быть возвращены законным владельцам в Европе. А я, из опасения, что против меня возбудят судебный процесс, запер шедевры в амбар.

Ошибается.

* * *

Да, он ошибается насчет запертого в амбаре. Надо сказать, чуточку он не прав и насчет того, что я воспользовался возможностями моей необычной военной службы. Никаких ценностей, которые передавали нам подразделения, захватившие их, я украсть не мог. Я был обязан выдать расписку, а кроме того, нас регулярно контролировали ревизоры из финансовой службы.

Но в наших поездках через пограничные линии мы и правда сталкивались с людьми, которые, находясь в отчаянном положении, продавали произведения искусства. И кое-какие прекрасные вещи мы купили — за бесценок.

Никто из моего взвода не приобрел полотен старых мастеров или произведений, которые явно были из церквей, музеев или выдающихся частных собраний. Я по крайней мере думаю, что никто. Не могу поручиться, конечно. В мире искусства, как и всюду, ловкач остается ловкачом, а вор вором.

Но о себе скажу, что я действительно купил у частного лица недописанный набросок углем, который показался мне похожим на Сезанна — потом его подлинность была установлена. Сейчас он находится в постоянной экспозиции род-айлендской школы рисования. А еще я купил любимого своего Матисса у вдовы, которая рассказала, что картина досталась ее мужу в подарок от самого художника. Раз уж на то пошло, мне подсунули фальшивого Гогена, и поделом.

Приобретения свои я отправлял на хранение единственному человеку, которого знал и которому мог доверять во всех Соединенных Штатах Америки, Сэму By, владельцу китайской прачечной в Нью-Йорке, — он одно время работал поваром у моего учителя, иллюстратора Дэна Грегори.

Вообразите только — сражаться за страну, где единственный штатский, которого вы знаете, — китаец из прачечной!

И вот однажды меня с моим взводом художников бросили на передовую, сдержать, если сумеем, последнее крупное наступление немцев.

* * *

Но ни одной из тех картин в амбаре нет, да и вообще я ими больше не владею. Вернувшись с войны, я все их продал, и это дало мне возможность вложить недурненькую сумму в акции фондовой биржи. От юношеской мечты стать художником я отказался. Пошел на курсы бухгалтерского дела, экономики, делового законодательства, маркетинга и т.д. при Нью-Йоркском университете. Я собрался стать бизнесменом.

Вот что я думал о себе и об искусстве: я могу в мельчайших подробностях передать на полотне все, что вижу, если запасусь терпением и хорошими кистями и красками. В конце концов, я же был способным учеником самого дотошного иллюстратора нашего столетия Дэна Грегори. Но то, что делал он и могу делать я, делает и фотокамера. И я понимал, что та же мысль заставила импрессионистов, кубистов, дадаистов, сюрреалистов и прочих «истов» предпринять щедро вознагражденные усилия с целью создания хороших картин, которых не повторят ни камера, ни художники вроде Дэна Грегори.

Я пришел к выводу, что воображение у меня заурядное, то есть никакое, я могу быть только относительно хорошей камерой. Поэтому мне не стоит заниматься серьезным искусством, а лучше выбрать другое, более обычное и доступное поле деятельности: деньги. И я из-за этого не расстроился. Наоборот, вздохнул с облечением!

Но поболтать об искусстве я все же любил, и хотя не мог писать картин, разбирался в них не хуже других. И вот, слоняясь вечерами по барам около Нью-Йоркского университета, я без труда сошелся с несколькими художниками, которые считали, что почти обо всем судят правильно, но не надеялись, что их поймут и признают. В разговорах я никому из них не уступал. И в выпивке тоже. А главное, в конце вечера я мог оплатить чек, благодаря деньгам, заработанным на бирже, небольшому пособию, которое выдавало правительство на время учебы в университете, и пожизненной пенсии от благодарной американской нации за то, что я отдал один глаз, защищая Свободу.

Настоящие художники считали меня бездонным кладезем. Я мог заплатить не только за выпивку, но и за квартиру, сделать первый взнос при покупке машины, рассчитаться за аборт подружки — и жены, впрочем, тоже. В общем, платил за все. Сколько бы денег им ни понадобилось, неважно, на что, всегда можно было перехватить у толстосума Рабо Карабекяна.

* * *

Так я покупал друзей. На самом деле кладезь мой не был бездонным. К концу месяца они выбирали из него все. Но потом колодец — он же неглубокий — снова заполнялся.

В жизни, как на ярмарке. Мне, конечно, нравилось их общество — прежде всего по той причине, что они относились ко мне так, словно я тоже художник. Я был для них своим. Новая большая семья, заменившая мой исчезнувший взвод.

И они рассчитывались со мной не только дружеским отношением. Они, как могли, покрывали долги своими картинами, которых, заметьте, никто не покупал.

* * *

Чуть не забыл: я был тогда женат, и жена была беременна. Дважды была она беременна стараниями несравненного любовника Рабо Карабекяна.

Стучу на машинке, только что вернувшись с прогулки у бассейна, где я спросил Селесту с приятелями, которые вечно толкутся у этого излюбленного подростками спортивного сооружения, слышали ли они про Синюю Бороду? Я собирался упомянуть про Синюю Бороду в своей книге. И хотел выяснить, надо ли объяснять юным читателям, кто такой Синяя Борода.

Назад Дальше