Но я уже знаю: не показалось! Слышатся звуки, которых я ещё не слыхал. Я слушаю и пишу: «3 часа 30 минут. На чёрном болоте незнакомые звуки — будто быстро лопаются пузыри». Как и положено, ровно в пять десять над током пролетела ворона. Ровно в пять тридцать появились и чайки. Но нытик уже не ехидничает.
Вода на болоте золотая от солнца. Кочки в ней — как чёрные камни. И чуть не на каждой кочке — белый флажок! Непонятные белые треугольники, непонятные тихие звуки.
Белые точки то появляются, то исчезают. Так умеют подмигивать солнечные зайчики. Но это не «зайчики», это чибисы. Первый раз в жизни я вижу чибисиные танцы!
Бодрячок хватает нытика за воротник:
— Будешь, будешь скулить? Говорил я тебе «а вдруг»? То-то, Фома неверный!
На каждой кочке — пара. До чего ж они хороши! Зелёные крылья и спинки, снежно-белые грудки и красные ножки, блестящие от росы и солнца.
Он поклонится ей, клювом сорвёт травинку и отбросит её вправо. Она сейчас же — ответный поклон, тоже сорвёт травинку, но отбросит влево. Поклон и травинка, поклон и травинка. Наверное, на счастье бросают: по всему видно, что будет у них тут гнездо.
«У-у, ку-ку-ку-ку! У-у, ку-ку-ку-ку!» — начинает петь кавалер, а сам клонится грудкой в мох, сложенные крылья ставит торчком, хвостик задирает вверх и трясёт им, как белым платочком.
Чибисы ждали этого дня. Хорош бы я был, если б его пропустил! Никогда б не узнал, что этот пернатый народец так занятно танцует на кочках болота.
Я тычу нытика носом в мох. Потому что новое не узнать — это хуже, чем старое позабыть. Подумаешь, старое! Оно всем известно.
ДЯТЛОВО КОЛЕЧКО
Дятел — мастер на разные штуки.
Может дупло выдолбить. Ровное, круглое, как пятачок.
Может станок для шишек смастерить. Втиснет шишку в него и выколачивает семена.
Есть у дятла и барабан — звонкий упругий сучок.
Надолбится, набарабанится — захочет пить.
На этот случай есть у дятла питьевое колечко. Его он тоже делает сам.
На землю дятел спускаться не любит: коротконогий он — неловко ему на земле. Не летает он и на водопой — на речку или к ручью. Пьёт как придётся. Зимой схватит снежку, летом слизнёт росинку, осенью — капельку дождя. Дятлу немного надо. И только весной — дело особое. Весной дятел любит пить берёзовый сок. Для этого и делает дятел питьевое колечко.
Колечко, наверное, видели все. Даже на берёзовых поленьях. Дырочка к дырочке на берёзовой коре — колечком вокруг ствола. Но мало кто знает, как дятел делает это кольцо. И почему оно сделано не как-нибудь, а всегда кольцом… Я стал следить и понял, что дятел… и не думает делать кольца!
Он просто дырочку в берёзе пробьёт и слизнёт капельку сока.
Немного погодя опять прилетит: ведь на дырочке набухает сок. Сядет так, чтобы удобно было слизнуть, слизнёт набухшую каплю — вкусно. Да жалко, сок из старой проклювинки тихо течёт. Дятел чуть голову вбок отведёт и пробивает новую дырку.
Ещё прилетит — садится уже под новую дырочку, старая-то заплыла. Выпьет из новой сок — рядом свежую дырочку продолбит. И опять ни выше, ни ниже, а сбоку, где, не трогаясь с места, удобно клювом достать.
Дел весной много: дупло, барабан, станок. Охота и покричать: прямо в горле всё пересохло! Потому то и дело летит на берёзу — горлышко промочить. Сядет, лизнёт, добавит к ряду проклювинку. Так и получается на берёзе колечко. И ничто другое получиться не может.
Жаркая идёт весна.
Кольцует дятел берёзы. Нижет колечко к колечку.
Мастер дятел на штуки.
«Барабанщик» — мужественное, крепкое слово!
И барабанить — дело мужское. Дятел-барабанщик — звучит вполне подходяще.
Бьёт дятел в барабан весной. Дятлов барабан — это сухой звонкий сучок. Но хоть и сучок, а дробь на нём получается настоящая барабанная. Палочек тоже нет: барабанит собственным носом.
Здорово получается: дрррррр! — и эхо за рекой.
Я сам думал и в книжках про то читал, что барабанит на барабане только дятел-самец.
Всем заявляет: «Тут моё дупло, я тут хозяин — поберррегись!» Так я и задумал его снять.
Услышал дробь, увидел барабанщика и стал подходить, прикрываясь деревьями. Я подходил, а барабан гремел. Это был особенный барабан: всем барабанам барабан! Сучок был сухой и звонкий, а барабанщик лихой. Он откидывался назад, опираясь на хвост, гордо осматривал лес с высоты и, дрогнув, вдруг начинал стучать носом по сучку с такой быстротой, что головка его виделась как расплывчатое, неясное пятнышко. Приложи ухо к дереву — оглушит! Что за молодец! Да, барабан — мужской инструмент.
Я навёл фоторужьё и вдруг близко увидел не барабанщика, а… барабанщицу! Не дятла, а дятлиху! На затылке у неё не было красной полоски — украшения дятла-самца.
Видом не видал, слыхом не слыхал. И никому бы никогда не поверил, но своими глазами вижу: музыкантша, а не музыкант!
Я отступаю спиной, след в след, от дерева к дереву, унося своё маленькое открытие.
А барабан гремит. Лихой барабан! Даже эхо откликается за рекой.
Зацвела ива — гости со всех сторон. Кусты и деревья ещё голые, серые; ива среди них как букет, да не простой, а золотой. Каждый новый барашек — пуховый жёлтый цыплёнок: сидит и светится. Пальцем тронешь — пожелтеет палец. Щёлкнешь — золотой дымок запарит. Понюхаешь — мёд.
Спешат гости на пир.
Шмель прилетел — неуклюжий, мохнатый, как медведь. Забасил, заворочался, весь в пыльце измазался.
Прибежали муравьи: поджарые, быстрые, голодные. Набросились на пыльцу, и раздулись у них животы как бочки. Того и гляди, ободки на животах лопнут.
Комарики прилетели: ножки горсточкой, крылышки мельтешат. Крошечные вертолётики.
Жуки какие-то копошатся.
Мухи жужжат.
Бабочки крылья распластали.
Шершень на слюдяных крыльях полосатый, злой и голодный, как тигр.
Все гудят и торопятся: зазеленеет ива — пиру конец.
Зазеленеет, потеряется среди зелёных кустов. Пойди-ка тогда её найди!
А сейчас как букет золотой.
ПЯТЬ ТЕТЕРЕВЕЙ
Прилетел в зорьку на обочину тетеревиного тока рябчик и завёл свою песенку: «Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!»
Я пересчитал: шесть косачей на току! Пять в стороне на снегу, а шестой рядом с шалашкой, на седой кочке сидит.
А рябчик своё: «Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!»
— Шесть! — говорю я.
«Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!»
— Шесть! — стукнул я по колену. — Считать не умеешь!
Ближний — шестой — услышал, испугался и улетел.
«Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!» — свистит рябчик.
Я молчу. Сам вижу, что пять. Улетел шестой.
А рябчик не унимается: «Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!»
— Я же не спорю! — говорю я. — Пять так пять!
«Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!» — рябчик свистит.
— Без тебя вижу! — рявкнул я. — Небось не слепой!
Как залопочут, как замельтешат белые крылья — и ни одного тетерева не осталось! И рябчик улетел с ними.
ШЕПЧУЩИЕ СЛЕДЫ
В светлых осинниках и ольшаниках снег сошёл, палый лист сохнет на солнце, скручиваясь в рулончики, свёртываясь в кулёчки, сжимаясь в кулачки. Лист сухой, а земля под ним мокрая. Идёшь и вдавливаешь сапогом сухие листья в сырую землю.
Лось ли пройдёт, человек ли — всё одно оставит следы, вдавит лист в землю. Пройдут, вдалеке стихнут, а следы их вдруг и зашепчутся. То лист примятый распрямится и соседний заденет. То стебелёк высохнет и распрямится. Развяжется тесёмочка жёлтой травы. Или встряхнётся сжатый в гармошку пучочек брусники.
Давно ушагали из лесу лось и человек, где-то они уже далеко-далеко, а следы их всё шепчутся, шепчутся. Долго-долго…
Жабы поют, совы бубнят. Шмель гудит басом. Про птиц и говорить нечего! От зари до зари поют.
Скворцу своей песни мало, так он чужие перепевает. Сидит на берёзе, блестящий и чёрный, словно в дёготь окунутый, разводит крылышками, словно сам себе дирижирует, и щёлкает клювом, как парикмахер ножницами.
То белобровиком просвистит, то вертишейкой прокричит, то уточкой крякнет. И петухом, и гусаком, и барашком.
Иволгой, пеночкой, сорокой!
На разные голоса: и за себя, и за всех.
Что ни куст густой, то гребешок лесной. И ни одного неряху линючего гребешок не пропустит, непременно причешет. Лиса ли, медведь ли, заяц — ему всё равно: всех расчёсывает, причёсывает, приглаживает. С зайца — белый клок, с лисы — рыжий пук, с медведя — бурые космы.
Иной куст, самый густой да колючий — шиповник или боярышник, — сам за весну станет как зверь мохнатый. Шерсть на нём звериная дыбом, даже подойти страшно!
Май
Грянул весёлый майский гром — всему живому языки развязал. Хлынули потоки звуков и затопили лес. Загремел в лесу май!
Зазвучало всё, что может звучать.
Бормочут хмурые молчаливые совы. Трусливые зайцы покрикивают бесстрашно и громко.
Полон лес криков, свистов, стуков и песен. Одни песенки прилетели в лес вместе с перелётными птицами из дальних стран. Другие родились здесь же в лесу. Встретились песенки после долгой разлуки и от радости звенят от зари до зари.
А в нагретой парной чащобе, где сердито бубнит ручей, где золотые ивы загляделись в воду, где черёмуха перекинула с берега на берег белые трепетные мосты, пропищал первый комар. И белые бубенчики первых ландышей прозвучали чуть слышно…
Давно пронеслась гроза, но на берёзах с листика на листик, как со ступеньки на ступеньку, прыгают озорные дождевые капли. Повисают на кончике, дрожа от страха, и, сверкнув отчаянно, прыгают в лужу.
А в лужах лягушки ворочаются и блаженно ур-р-р-чат.
Даже перезимовавшие на земле скрюченные листья сухие ожили: то шмыгают и шуршат по земле, как мыши, то вспархивают, как табунки быстрых птиц.
Звуки со всех сторон: с полей и лесов, с неба, с воды, из-под земли.
Гремит по земле май!
Увидела Сорока Зайца — ахнула:
— Не у Лисы ли в зубах побывал, косой? Мокрый, драный, запуганный!
— Если бы у Лисы! — захныкал Заяц. — А то в гостях гостевал, да не простым гостем был, а званым…
Сорока так и зашлась:
— Скорей расскажи, голубчик! Страх склоки люблю! Позвали, значит, тебя в гости, а сами…
— Позвали меня на день рождения, — заговорил Заяц. — Сейчас в лесу, сама знаешь, что ни день — то день рождения. Я мужик смирный, меня все приглашают. Вот на днях соседка Зайчиха и позвала. Прискакал я к ней. Нарочно не ел, на угощение надеялся.
А она мне вместо угощения зайчат своих под нос суёт: хвастается.
Эка невидаль — зайчата! Но я мужик смирный, говорю вежливо: «Ишь какие колобки лопоухие!» Что тут началось! «Ты, — кричит, — окосел? Стройненьких да грациозненьких зайчат моих колобками обзываешь? Вот и приглашай таких чурбанов в гости — слова умного не услышишь!»
Только от Зайчихи я убрался — Барсучиха зовёт. Прибегаю — лежат все у норы вверх животами, греются. Что твои поросята: тюфяки тюфяками! Барсучиха спрашивает: «Ну как детишки мои, нравятся ли?» Открыл я рот, чтобы правду сказать, да вспомнил Зайчиху и пробубнил. «Стройненькие, — говорю, — какие они у тебя да грациозненькие!» — «Какие, какие? — ощетинилась Барсучиха. — Сам ты, кощей, стройненький да грациозненький! И отец твой и мать стройненькие, и бабка с дедом твои грациозненькие! Весь ваш поганый заячий род костлявый! Его в гости зовут, а он насмехается! Да за это я тебя не угощать стану, я тебя самого съем! Не слушайте его, мои красавчики, мои тюфячки подслеповатенькие…»
Еле ноги от Барсучихи унёс. Слышу — Белка с ёлки кричит: «А моих душечек ненаглядных ты видел?»
«Потом как-нибудь! — отвечаю. — У меня, Белка, и без того в глазах что-то двоится…»
А Белка не отстаёт: «Может, ты, Заяц, и смотреть-то на них не хочешь? Так и скажи!»
«Что ты, — успокаиваю, — Белка! И рад бы я, да снизу-то мне их в гнезде-гайне не видно! А на ёлку к ним не залезть».
«Так ты что, Фома неверный, слову моему не веришь? — распушила хвост Белка. — А ну, отвечай, какие мои бельчата?»
«Всякие, — отвечаю, — такие и этакие!»
Белка пуще прежнего сердится:
«Ты, косой, не юли! Ты всё по правде выкладывай, а то как начну уши драть!»
«Умные они у тебя и разумные!»
«Сама знаю».
«Самые в лесу красивые-раскрасивые!»
«Всем известно».
«Послушные-распослушные!»
«Ну, ну?!» — не унимается Белка.
«Самые-всякие, такие-разэтакие…»
«Такие-разэтакие?.. Ну, держись, косой!»
Да как кинется! Взмокреешь тут. Дух, Сорока, до сих пор не переведу. От голода чуть живой. И оскорблён и побит.
— Бедный, бедный ты, Заяц! — пожалела Сорока. — На каких уродиков тебе пришлось смотреть: зайчата, барсучата, бельчата — тьфу! Тебе бы сразу ко мне в гости прийти — вот бы на сорочаток-душечек моих налюбовался! Может, завернёшь по пути? Тут рядом совсем.
Вздрогнул Заяц от слов таких да как даст стрекача!
Звали потом его в гости ещё лоси, косули, выдры, лисицы, но Заяц к ним ни ногой!
Грачи прилетели — проталины принесли. Трясогузки-ледоломки лёд на реке раскололи. Зяблики появились — зелёная травка заворсилась.
Дальше — больше. Пеночки прилетели — цветы запестрели. Кукушка вернулась — листья на берёзах проклюнулись. Соловьи показались — черёмуха зацвела.
Весна так и делается: каждый понемножку.
Перелески любят на солнце смотреть. Всю весну глаз с солнца не сводят. Глаза жёлтые, ресницы белые — куда солнце, туда и глаза.
Как проснутся — так глаза на восток. И весь день, как заворожённые, поворачивают головки от востока на юг, а от юга на запад. Солнце за лес — перелески ресницы смежат и спят до утра. Весело и просто на солнце глядеть: знай только голову поворачивай.
Но однажды перелески растерялись. Солнце поднялось за тучей. В какую сторону голову поворачивать?
Растерянно смотрят золотые зрачки из-под белых ресниц. Головки повёрнуты в разные стороны. Смотрят, смотрят, а солнца и нет!
Согнулись слабые шейки. Поникли белые венчики. Глаза уставились в землю.
Весной все рады цветам. За долгую зиму стосковались глаза по яркому и цветному.
Ребята в лесу собирают цветы.
Спешат на первые цветы бабочки, пчёлы и мухи.
И рябчик туда же: ива цветёт — он на иве, черника и голубика — он к ним. Зацветут незабудки — не забудет и незабудки.
Ребята складывают из цветов букеты; букеты нежны, красивы, пахучи.
Бабочки и пчёлы угощаются на цветах. Цветы для них — расписные скатерти-самобранки. Садись и веселись: и мёд, и нектар, и сок.
А рябчик цветы ест! Оказывается, они ещё и вкусны! И очень любит цветы незабудки. Наверное, у них особый, незабываемый вкус.
Все любят цветы. Только каждый по-своему.
Настала пора гнездо выстилать. Теперь каждое пёрышко на счету, всякая шерстинка в цене. Из-за иной соломинки целая драка.
И вот видит воробей: скачет по земле большущий клок ваты!
Ну, если бы он лежал — другое бы дело. Тогда не зевай, налетай и хватай. Но клок не лежит, а скачет по земле как живой!
Воробьи даже клювы разинули от удивления.