Из-за спин воинов со всех сторон пестрели чалмы, шапки, тюбетеи, колпаки разноплеменного самаркандского народа. Пушок не ожидал, что столько народу сойдется к этой небольшой площади перед Синим Дворцом.
Пушок удивился и такому стечению народа, и суровому облику воинов; армянин не знал, что все было бы проще, как бывало это здесь почти каждый день, если б в Синем Дворце не случился в тот день сам Тимур.
Его не было видно: он мог смотреть сюда через многие двери из глубины дворца, но на галерею вышли его вельможи. Расступившись, они пропустили вперед двоих младших царевичей, и те остановились на краю галереи. Плечи конной стражи заслоняли мальчиков до колен.
Из ворот дворца выехал начальник городской стражи в блистающем золотом халате, опоясанный золотым поясом, в шапке из золотистой лисы на голове. Золотой конь приседал и приплясывал под хозяином, а хозяин сдерживал коня, чтоб пешие стражи, следуя за ним, не отставали.
Стражи в синих стальных кольчугах поверх серых халатов, в стальных шлемах с красными косицами шли по трое.
За стражами вели двоих злодеев.
Связанные руки обоих злодеев, заломленные назад, соединял один аркан, как соединило их одно злодеяние.
Пушок удивился: вели длинноносого Саблю, а связан с ним был собственный Пушка караван-вожатый.
Когда осужденных вывели, поставили перед народом, стражи расступились, начальник городской стражи подскакал к галерее и, спешившись, подошел к ее краю.
Верховный судья вышел из-за царевичей и, склонившись к стоявшему внизу начальнику, вручил ему скатанное серой трубочкой решение судьи, одобренное печатью повелителя.
Начальник почтительно приложил бумагу к устам и понес ее, высоко держа над головой, к своему коню.
Поднявшись в седло, он, по-прежнему высоко над головой подняв серую бумажку, повез ее к злодеям.
Они стояли помертвелые.
Щеки Сабли ввалились, лицо было серым, и оттого Сабля еще больше стал похож на свое прозвище. Глаза его тупо, ничего не видя, глядели вперед.
Золотой всадник остановился перед Саблей и, еще раз тронув свитком свои уста, развернул указ.
Голос его, пока он читал, ревел и рычал, будто не двое связанных стояло перед ним, а страшные, вооруженные войска сильных врагов, готовых к битве.
Пока он читал, Улугбек оглянулся. Позади стояли ближний дедушкин вельможа Мухаммед Джильда и святой сейид Береке.
— Красиво читает! — кивнул Джильда.
— Горланит наобум какую-то чушь: он же неграмотный.
— А выправка!
— Я видел в Индии, как он оробел, когда надо было порубить опасных пленников перед битвой за Дели.
— Всякого оторопь возьмет — ведь сто тысяч!
— Сто, но связанных!
— А все же… Связанных, но сто тысяч.
Едва золотой всадник дочитал, из ворот вышло двое невысоких шустрых юношей в серых коротких кафтанах с закатанными по локоть рукавами, с кривыми саблями в левых руках и с черными ременными плетками, свисавшими спереди, — палачи.
Если б в решении говорилось о наказании плетьми, сабли висели бы у палачей на поясах, а правыми руками они несли бы плетки. Но плетки висели на поясе, а вдетые в ножны сабли зажаты в левых руках, — значит, злодеев ждала смерть.
Шустрые палачи ловко, как неживых, поставили осужденных на колени.
— Молитесь! — прорычал золотой всадник и начал громко читать молитву над притихшей площадью. Но слов ее он не знал, никак не мог заучить, и только рычал, то чуть подвывая, то быстро и неразборчиво бормоча, звуком голоса подражая словам молитвы.
Когда ему показалось, что для молитвы прочитано вполне достаточно, он снова отчетливо и громко проревел:
— Аминь!
И вся площадь глухим гулом повторила: «Аминь!», и воины, и народ, и палачи — все провели ладонями по бородам вниз, в знак покорности милостивому, милосердному.
К золотому всаднику подскакал есаул. Начальник городской стражи передал есаулу бумагу для исполнения, а сам на вертящемся коне отъехал к подножию галереи.
Один из палачей вынул из ножен саблю, отступил на шаг и рванулся, будто кинул себя вперед, но устоял на месте, а голова караван-вожатого вдруг откатилась в сторону, туловище сперва село на пятки, потом повалилось набок, дернув привязанные к нему руки Сабли.
Сабля не двинулся, словно деревянный, и, когда палач снова отступил на шаг, только чуть ниже склонил голову.
— Плохой удар, — сказал Джильда, — скосил челюсть.
— Высоко взял, — согласился святой сейид Береке.
Палач бережливо вытер клинок об одежду казненного Сабли, и палачи, повернувшись, пошли вслед за стражами, а стражи вслед за золотым всадником.
Улугбек оглянулся на привычное, довольное, с плутоватой усмешкой в глазах, лицо Джильды.
Джильда не торопился посторониться перед царевичами, и Улугбек был раздосадован этим.
Они прошли внутрь дворца и узнали, что Тимур все это время играл в шахматы с Мухаммед-Султаном.
Услышав их, Тимур, не оборачиваясь, поднял палец, предостерегая:
— Не мешайте!
Царевичи присели на краю того же большого ковра, присматриваясь к игре.
— Берегись! — крикнул Тимур и сделал тот двойной ход конем, на который игрок имеет право один раз за всю игру, ход, который игроки берегут на крайний случай. Оказалось, ферзь Мухаммед-Султана попал под удар дедушки. На выигрыш почти не оставалось надежды, но внук двинул слона, и неожиданно игра снова осложнилась.
— Какой индийский слон! — в раздумье пробормотал Тимур, быстро ища место для ответного удара.
И вот простой ход конем вдруг определил победу Тимура.
Дедушка отлично играл, редко удавалось ему найти опасного противника. Он отвернулся от доски, словно сразу о ней позабыв, даже не порадовавшись победе, ибо никогда не сомневался в своих силах.
— Ну? — спросил он младших внуков. — Где были?
— Смотрели наказание.
— Армянин доволен?
Царевичи переглянулись: какой армянин? Как это дедушка всегда все знает?
А Пушок между тем приступил к есаулу.
Есаул, спешившись, стоял, строго следя, как стража отгоняла любопытствующих из народа от казненных.
Деловито перешагнув через синюю струйку крови, Пушок спросил:
— Великий есаул! А где же моя кожа?
— Какая? — озадачился есаул.
— Похищенная злодеями.
— Этими? — пнул есаул одну из двух голов, валявшихся у его ног.
— Ими!
Есаул шутливо наступил на голову и повернул ее вверх лицом. Судорога еще двигала мертвыми щеками, рот Сабли открылся, и на губах, как почудилось армянину, мерцала мелкая дрожь.
— Вот, спрашивайте: «Куда спрятал?» А мне откуда знать? Он не признался.
Пушок жадно глядел в помертвелый рот: а вдруг и вправду голова заговорит и скажет, — ведь ему необходимо знать, куда ж они сволокли триста пятьдесят тюков его кож; ведь где-то они еще лежат; ведь не могли, не успели же они сбыть весь товар за столь недолгое время; ведь так ловко, так скоро их поймали и так строго, по справедливости, наказали, а товар опоздали захватить. Неужели опоздали?
Он смотрел на темную голову. Судороги застывали, лицо мертвело, словно сквозь кожу проступал белый воск… И теперь никто в мире не сможет ответить купцу по такому неотложному делу.
Растерянно Пушок постоял еще, словно все еще ожидая ответа от головы, размышляя: «Караван-вожатый, какой негодяй, был, значит, с ними в сговоре, сам к ним караван привел!»
Он негодовал на этих мертвецов, и это негодование сейчас заглушало весь ужас полного разоренья; он еще не решался об этом думать: горе купцу, разорившемуся в чужой земле. Дома ему помогают купеческие братства, там можно оставить в залог дом или землю или найти поручителей, а тут братства армянских купцов нет, а другим нет дела до армянина, рухнувшего в преисподнюю.
Он побрел по дороге.
Его обгоняли возвращавшиеся к торговле базарные завсегдатаи, купцы и покупатели, беседуя о свершившемся правосудии.
— Ну и Сабля!
— И не подумал бы, — тихий был человек.
— Тих-то тих, а кожи-то как скупил: раз хапнул, и нет кож во всем городе.
— Мы-то удивлялись: откуда у него деньги. Вон откуда!
— Столько денег честной торговлей не наторгуешь.
— Тем паче — дратвой!
— Дратва — для отвода глаз. Я давно замечал: похож на разбойника. Помните, какие у него глаза были — два вместе.
Торопливо, выпятив живот, часто-часто взмахивая короткими ручками, почти бежал бойкий хлебник вслед за широко шагающим высоким колесником, усмехаясь:
— Недаром его Саблей звали, — сами видели, саблей он и кормился.
— Саблей и награжден!
Испитой, круглоглазый лавочник, широко разевая светлые глаза, говорил с тревогой, на ходу заглядывая в лицо спутнику:
— Вот тебе и тихий. С людьми надо — ух как!.. Как подумаю, столько лет наискосок от него торговал, — страх берет. Как узнал его, так у меня дух захватило: страшно!
Перепрыгивая через канавы, прошли в туго опоясанных халатах обувщики, давние покупатели Сабли.
— Кожу-то у него дома нашли!
— Вернули армянину?
— В казну взяли: армянин свою ордынской объявил, а от Сабли вывезли монгольскую.
— Видно, и на северных дорогах разбойничал.
— А откуда ж бы ему досталась такая!
— Ясно! А которую скупил?
— И та, думаю, вся в казну. Разбойничья — куда ж ее?
— Ясно! Не бросать же.
Пушок едва доплелся до своей кельи.
В этот час на постоялом дворе никого не было: все занимались торговыми делами, все ушли на базар. А Пушку там уже нечего делать!
Он сел на пороге, размышляя:
«Прежде чем отрубить головы, почему не спросили, куда делись кожи? Надо было спросить. Ведь это всякий понимать должен. Так? Так! Купец без товара — не купец. А? Не купец!.. Кому отрубили голову? Разбойникам или купцу? Купцу! Так? Так! Вот что наделали!»
Царевичам редко приходилось бывать в Синем Дворце — только в те дни, когда дед привозил их сюда для каких-нибудь скучных дел.
Темное, неприютное здание строго высилось в сердце Самарканда, глядя на тесную площадь недобрым лицом.
По сторонам дворца лепились низкие сводчатые пристройки, занятые государственными управлениями, караулами, писцами. Во дворце хранились архивы, казна, сокровища великого амира, склады оружия, хозяйственные запасы для войск, личные припасы Тимура. В подвалах — темницы и сокровищницы; во дворах — мастерские дворцовых ремесленников, тут работавших, тут живших, тут и кончавших жизнь, — собственные мастерские великого амира, работавшие для него самого, для его семьи, для его войск и слуг; многое из дворцовых изделий сдавалось и купцам на вывоз.
Здесь было полно избранных, отовсюду приведенных лучших мастеров, ковавших оружие, шивших обувь, чеканивших деньги, разбиравших меха, ткавших редчайший самаркандский пурпурный бархат, выдувавших стеклянные изделия, изощрявшихся в тончайших работах из золота и серебра.
Сотни мастеров ютились на задворках Синего Дворца. Так нагромоздилось помещение над помещением, мастерская над мастерской, что за плотными, крепкими стенами не было ни видно, ни слышно этих сотен людей, не смевших здесь ни петь, ни плакать, ни громко говорить.
Сотни воинов стояли в других частях дворца, в сердце Тимуровой столицы; сотни отборных, испытанных воинов, но мало кто догадывался, сколько их там и есть ли они там.
Синий Дворец над Самаркандом стоял молчаливо, хмуро, чем-то похожий на своего хозяина, и без крайнего дела сюда никто не ходил.
В нескольких богатых, мрачных залах иногда останавливался Тимур принимать знатных, но докучливых людей или своих подданных, недостойных посещать его сады и нарядные жилые дворцы.
Тимур здесь разбирал мелкие дела, городские нужды, а верховный судья принимал здесь жалобы и вершил суд.
Когда дед пошел в приемную залу, царевичи сошли в сад, зажатый стенами старых зданий, уцелевших от прежних, издавна стоявших здесь дворцов, пропахший конюшнями и мусорными ямами сад.
Редко приходилось прохаживаться по этому саду.
Улугбек шел, взявшись за руку с Ибрагим-Султаном. Вдоль дорожек торчали, как мечи, листья ирисов, давно отцветших. Ирисов в садах не любили сажать, их считали кладбищенскими цветами и опасались; ходило поверье, что вслед за ирисами в дом идет смерть. Но во дворце, где столько жило и умирало людей, никому не ведомых, сам амир редко жил, и поэтому садовники решились посадить прекрасные лиловые цветы, воспетые еще в древних песнях, столько раз украшавшие миниатюры гератских живописцев. Теперь лишь над редкими кустами желтели, как клочья истлевшей бумаги, остатки давно увядших цветов.
Но с персиковых гибких веток свешивались белые, зеленоватые и желтые плоды. Покрытые мягким налетом, окруженные зелеными кудрями длинных листьев.
Под одним из деревьев мальчики увидели своего старшего брата Мухаммед-Султана, пригнувшего ветку и выбиравшего с нее самые спелые, мелкие, почти белые персики.
Мальчики остановились, не решаясь мешать своему взрослому, давно женатому брату. Но он крикнул:
— Идите сюда, Улугбек! Ибрагим!
Они подошли. Он протянул им на ладони теплые, маленькие, пушистые плоды:
— Такие только здесь растут. А я их люблю. Откуда их сюда завезли, не знаю. Хотел у себя посадить, садовники таких нигде не нашли.
Ибрагим ответил так же хозяйственно, как говорил старший брат:
— А почему садовники не возьмут отсюда черенки для прививки?
Ибрагим дружил с садовниками, вникал в их дела и предпочитал их общество обществу придворных вельмож, которых побаивался.
Улугбек сказал:
— Я люблю гладкие, зеленые, без пушка!
Ибрагим между тем облился соком:
— Очень вкусно.
Мухаммед-Султан щелчком стряхнул опаловые капельки с его халата и ответил:
— Тех везде много, без пушка. А Пушка видели?
— Пушка?
— Это армянин, у которого пропали кожи. Мне его показали у судьи — он весь распушился, халат распахнул, грудь волосата, как у барана, глазами ворочает как шальной, а я смотрел и думал: ты ворочаешь глазами, а я знаю, где твои кожи! Очень смешно.
— Откуда же вы знаете? — почтительно полюбопытствовал Улугбек.
Тимур строго соблюдал в семье неписаные обычаи своего джагатайского рода. Младшим сыновьям или внукам прививалось безропотное почтение к старшим братьям: старшие братья считались наравне с дядьями; обращаться к ним следовало со смирением и послушанием.
Из многих внуков Тимура Мухаммед-Султан был не только старшим внуком; был он старшим сыном старшего сына, Джахангира, умершего давно, лет двадцать назад.
Не младшим сыновьям, а сыну старшего сына оставлял состарившийся Тимур после себя свое место в мире. И весь народ давно знал об этом решении повелителя; и войска знали, и военачальники, и вельможи, и жены Тимура со всеми их внуками, и если не всем это казалось справедливым, всем оно казалось непреложным. Да и сам Мухаммед-Султан, простой, приветливый, безбоязненный в битвах, не раз отличавшийся беспримерной отвагой, решительный в своих действиях, нравился воинам и устрашал врагов.
Чтобы приучить народ к этому внуку и чтобы сыновьям не вздумалось оспаривать у племянника право на старшинство, Тимур приказал еще лет пять назад отчеканить деньги с именем Мухаммед-Султана, и они уже давно потекли по рукам народа.
Сыновей у Тимура осталось мало, только двое еще жили — Мираншах и Шахрух.
Но внуков у Тимура росло немало, хотя родство их между собой очень перепуталось: из сыновей старшего сына, Джахангира, выросло двое Мухаммед-Султан и Пир-Мухаммед. Но, родные по отцу, они родились от разных матерей. От одной матери с Мухаммед-Султаном родился Халиль-Султан, хотя от разных отцов. Но отцы их оба были сыновьями Тимура — Джахангир и Мираншах; после смерти Джахангира его жен и его имущество Тимур отдал другому своему сыну — Мираншаху. Улугбек с Ибрагим-Султаном оба родились от Шахруха, родились в одном и том же году, почти в одно время, но от разных матерей: Улугбек — от Гаухар-Шад-аги, джагатайки, дочери Гияс-аддина Тархана, — ее предок спас жизнь Чингиз-хана, и весь род ее чванился этой заслугой, — а Ибрагим-Султан родился не от жены, от наложницы, персидской царевны, красавицы, которую старая царица Сарай-Мульк-ханым называла не по имени, а кличкой Перстенек. Были у Тимура внуки и от его сына Омар-Шейха восемнадцатилетний Пир-Мухаммед, тезка старшего брата, и пятнадцатилетний Искандер, названный в честь Александра Македонского, о чем Искандер часто напоминал не только сверстникам, но и вельможам, когда удавалось к слову сказать: «Мой тезка — македонец». Даже Султан-Хусейна, внука от одной из своих дочерей, Тимур растил у себя.