Белые цветы - Абсалямов Абдурахман Сафиевич 14 стр.


Нет, Гульшагида не избавилась от мук первой любви. Чувство продолжало неистребимо жить в сердце, и это было столь мучительно, что Гульшагида не пожелала бы и врагу таких страданий.

Теперь она больше всего боялась совершить третью ошибку. Но жизнь без любви — нельзя назвать полноценной жизнью. Невозможно поишь всю глубину этой простой истины, если не испытаешь на себе. Гульшагиде казалось, что сердце ее обуглилось от мучений. И все же лучше терпеть бесконечно, чем снова и снова ошибиться.

Однако все это — лишь доводы разума. Сердце в двадцать шесть лет не хочет одиночества; его невозможно заковать в цепи. Даже если трудиться не по шесть-семь, а по двенадцать часов без отдыха, и то в этом возрасте работа не сможет поглотить всю твою энергию.

Все же остаются и силы и время. Куда их девать, кому отдать? На какие запоры замкнуть сердце, чтобы оно не могло шелохнуться? Должно быть, нет таких замков!

Пожалуй, правы и Абузар Гиреевич и Фазылджан Янгура, — знаний у нее еще мало. Чтобы держаться на высоте современной медицины, надо учиться и учиться. Курсы усовершенствования, конечно, во многом обогащают, но и этого может оказаться недостаточно для того, чтобы успешно бороться за здоровье человека.

Но как наладить серьезную учебу? Предположим, Гульшагида останется работать в Казани. А где ей жить? Трудно надеяться, что горсовет скоро даст ей комнату. Придется по объявлениям на столбах искать какой-нибудь угол. Это значит — жить, прилаживаясь к быту хозяйки, к ее возможным причудам, да еще отдавать ей половину зарплаты. А что останется на питание и одежду? Ей ведь захочется и в театре побывать. Волей-неволей надо ограничивать себя решительно во всем, даже в пище. В деревне Гульшагиде гораздо легче. Там все налажено. Есть постоянное жилье: всегда под руками тетушка Сахипджамал; Гульшагиду знают там, уважают. А переедешь в Казань — всего добивайся заново.

Вот какие невеселые мысли занимали Гульшагиду в этот зимний вечер. Сумерки постепенно заволакивали комнатушку общежития. Гульшагида вздохнула, откинула со лба прядку волос, загляделась в окно. Фонари на столбах еще не зажглись, все же видна далеко протянувшаяся улица. Небо затянула синевато-черная туча, но на горизонте остался темно-красный просвет. Его отблеск неярко осветил улицу. В такое время очень тоскливо сидеть одной в комнате. На душе становится как-то холодно, жутко, словно в предчувствии какой-то беды.

Тут она и вспомнила о тетрадке Зиннурова. Обрадованная тем, что нашлось дело, открыла первую страницу. Перед тем как читать, снова задумалась. Почему Зиннуров доверился ей? Если бы у Гульшагиды была такая же заветная тетрадь, она вряд ли показала бы ее кому-либо. Ну что ж, каждый поступает по-своему.

…Почерк у Зиннурова разборчивый. Гульшагида читала, опершись подбородком о ладонь. Первые страницы не очень-то заинтересовали ее. Да и написано было неровно — то автор писал от первого лица, то от лица своих героев. Но потом она увлеклась, перестала замечать этот разнобой.

«…Долго хворать, особенно в больнице, для каждого человека неприятно вдвойне. Мне тоже очень тяжело. Но именно в больнице я познакомился с одним удивительным человеком. Ради этого счастливого знакомства — нисколько не преувеличиваю — я лег бы в больницу даже здоровый…»

«Кто этот человек?» — сразу же подумала Гульшагида, не отрываясь от рукописи.

«…Мы привыкли видеть врачей только в белых халатах, оказывающими помощь больным. И почти никогда не думаем о том, что ведь и врач человек, что он и сам может заболеть. У врачей, мол, есть какие-то свои, особые, безотказно действующие лекарства: проглотят — и ни одна болезнь не пристанет.

Мой новый знакомый тоже врач, да еще профессор. Но и он болел. Его зовут Абузаром Гиреевичем Тагировым. Мы с ним полтора месяца лежали вдвоем в двухместной палате. У меня больное сердце, стенокардия; он вначале страдал двусторонней пневмонией, еще не избавился от одного недуга, как начался приступ острого аппендицита, и врачи вынуждены были оперировать, несмотря на очень тяжелое состояние больного. В таком положении и у молодого-то человека не так много шансов на удачный исход операции, а уж когда человеку за шестьдесят, то без преувеличения можно сказать, что жизнь его в этом случае висит на волоске.

Вначале ему предложили оперироваться в Москве. Он не согласился. «Чем наши казанские хирурги слабее московских? Да и переезд в Москву труден мне. Нет, давайте оперировать на месте». И он ступил на этот тонкий, как струна, «адов мост». И операцию выдержал, и пневмонию свою победил. Но вскоре у него начались всякие осложнения…

Когда меня положили к нему в палату, он болел уже шестой месяц, исхудал. С трудом поднимался с постели.

Он, конечно, не помнил меня, хотя мы встречались раньше: я бывал на врачебном осмотре у профессора. И теперь с первого же взгляда узнал Абузара Гиреевича Тагирова.

Сперва я заметил, что Абузар Гиреевич вроде бы не совсем доволен соседством со мной. Характер у меня необщительный, я малоразговорчив, медленно сближаюсь с людьми, а в присутствии знаменитостей прямо-таки теряюсь. Очутившись в одной палате с Абузаром Гиреевичем, я не перестал считать его недосягаемым человеком. Думал, что никогда не смогу подружиться с ним. Да и сам он, казалось мне, не станет считать ровней какого-то местного литератора.

Когда очень болело сердце, я старался не стонать, чтобы не беспокоить соседа. В других случаях выходил из палаты и сидел где-нибудь в коридоре. Врачи выговаривали мне за то, что не лежу. Предлагали: «Если стесняетесь Абузара Гиреевича, переведем в другую палату». На это я уже и сам не соглашался: привык к месту и даже надеялся на какие-то интересные впечатления.

Сперва я наблюдал исподтишка, как лечат профессора Тагирова. Каюсь, иногда я тоже рассуждал, как обыватель: небось профессору дают наилучшие лекарства. А не дадут, так сам попросит. Он же знает, что надо ему. Однако оказалось, что профессору давали те же порошки и микстуры, делали те же уколы, что и другим больным, страдающим теми же недугами; ничего особого профессор для себя не требовал. Зато прихода массажистки он всегда ждал с нетерпением и частенько торжественно, как с кафедры, провозглашал:

— Массаж — великое дело!

Иногда врачи пробовали советоваться с ним, как лечить его дальше: не прекратить ли назначение того или иного лекарства, не заменить ли чем-нибудь новым? В таких случаях ответ Абузара Гиреевича был один и тот же: «Я здесь не профессор, а больной; как находите нужным, так и лечите, я верю вам, как себе».

Второе, что поразило меня, — это необычайная привязанность к жизни и трудолюбие профессора. Иногда я спрашивал себя: откуда силы у этого больного, старого человека? Сегодня он диктует одному из своих аспирантов очередной научный труд, назавтра собирается читать диссертации этих аспирантов… За полтора месяца, пока мы лежали в одной палате, он успел, если не ошибаюсь, написать несколько научных статей и проконсультировать три-четыре диссертации.

Как только к профессору являлся кто-нибудь из его учеников, я, если чувствовал себя сносно, удалялся в комнату отдыха играть в домино или читать книгу — и возвращался в палату лишь после того, как посетители уходили от профессора. Абузар Гиреевич лежал обычно, положив руки под голову и полузакрыв глаза. Думая, что он устал и, возможно, дремлет, я ступал на цыпочках. Однако профессор тут же открывал глаза.

— Ушли мои мучители! — Он говорил это шутливо и как-то по-особенному располагающе улыбался. Ясно было: «мучители» явятся и завтра, он примет их с таким же радушием, как и принимал сегодня. Он радовался за них. гордился ими.

Мы постепенно подружились.

Абузар Гиреевич стал разговаривать со мной охотно, свободней. Я узнал, что этот человек обладает широкими познаниями не только в медицине, но и хорошо осведомлен в литературе, в искусстве, в истории. Сейчас могу сказать без преувеличения: Абузар Гиреевич олицетворял собою целую эпоху в жизни и развитии татарской интеллигенции. Именно так! Профессор Тагиров — один из первых врачей, вышедших из среды татарского народа. Один из первых!.. Сейчас, когда татарская молодежь выдвигает из своей среды сотни и тысячи знатоков в самых различных и сложных областях науки, слова «один из первых» звучат как-то странно, почти парадоксально. Однако они вполне уместны в данном случае…

Абузар Гиреевич окончил медицинский факультет Казанского университета в 1911 году. Если мерить на аршин истории, с тех пор прошло не так уж много времени. А нам это кажется седой стариной. Он лечил народного поэта Габдуллу Тукая, знал Фатыха Амирхана, принимал участие в любительских спектаклях, влиявших на развитие профессионального татарского театра, был близко знаком с первым татарским большевиком-искровцем Хусаином Ямашевым и известным революционером Гафуром Кулахметовым!.. Да мало ли кого знал он и мало ли что делал!

Беседы с Абузаром Гиреевичем доставляли мне истинное наслаждение. Положив руки под голову, устремив взгляд куда-то вдаль, он говорит, говорит, иногда чуть усмехаясь в короткие белые усы. Если он не держит руки под головой, то в разговоре делает резкие движения указательным пальцем, будто подчеркивая свои слова. Несмотря на то что он уже давно лежит в больнице, на лице его нет следов болезненной желтизны. Конечно, лицо все же усталое, но без единой морщины. И седина тоже не старит профессора.

Иногда он рассказывал что-нибудь забавное, и я смеялся.

— Нет, вы не умеете смеяться! — вдруг ошарашил меня профессор. — Страсти нет в вашем смехе, боитесь дать волю своим чувствам. Не бойтесь, настоящий смех приносит организму внезапный отдых, облегчает, дает хорошую зарядку.

Я уже и до этого обратил внимание на детски чистый, беззаботный смех Абузара Гиреевича. Раньше я считал это непроизвольной чертой жизнерадостного характера профессора, но оказалось — в этом был особый смысл, возможно, даже выработанная привычка, с годами перешедшая в органическую потребность. Признаться, мне стало завидно, что не умею так свободно, от души смеяться. Меня с малых лет — ив доме и в школе — приучали быть серьезным, не смеяться по пустякам. Никому тогда не приходило в голову, что надо вырабатывать в себе умение отдыхать, в том числе… при помощи смеха.

…Ну вот, сегодня последний день старого года. В половине двенадцатого ночи я обошел палаты и поздравил от себя и от имени Абузара Гиреевича всех наших бодрствующих друзей и знакомых по больнице. Затем, вернувшись в наш «Сахалин», передал профессору ответные поздравления. Он поблагодарил. Но лежал грустный и задумчивый. Попросил меня еще об одном одолжении — позвонить к нему домой, поздравить от его имени Мадину-ханум и Фатихаттай. Я тут же исполнил его просьбу. Когда я передавал ему ответные поздравления и пожелания, лицо Абузара Гиреевича засияло от радости. Он оживился, стал разговорчив.

Я включил радио. Вот начали бить кремлевские куранты. Я наполнил стаканы ижевской водой. Оба мы сидели молча. Я ударял себя кулаком по колену и отсчитывал бой часов: раз, два, три… Двенадцать! И мы чокаемся стаканами, поздравляем друг друга с Новым годом, желаем здоровья, счастья, успехов в труде… Затем я гашу свет. Но вскоре в темноте слышу голос Абузара Гиреевича:

— Вы не спите?

Я ответил:

— Разве в новогоднюю ночь заснешь так скоро!

И вдруг Абузар Гиреевич заговорил…о Тукае! Я необычайно обрадовался этому, навострил слух.

— Когда я вспоминаю Габдуллу Тукая, — говорил профессор, — мне прежде всего представляются его глаза. Большие, черные, горячие, умные глаза поэта. Уже полвека прошло с тех пор, как я встречался с Тукаем, и до сих пор, из глубины десятилетий, мне будто светят яркие звездочки. Вы поймите одно: я пришел к Тукаю не как к великому поэту — в то время я слабо знал его стихи, — пришел как к обычному больному. Это было в одном из тесных номеров Булгарской гостиницы, на втором этаже. Я пробыл у него первый раз самое большее двадцать минут. После этого были еще встречи. И если я, человек отнюдь не близкий к поэзии, все же до сих пор не забыл, как сияли глаза Тукая, вам должно быть ясно, сколько в них было чувства и вдохновения!.. Но исхудавшее лицо поэта было печальным, сосредоточенным…

Немного помолчав, профессор поправился:

— Если сказать точнее — в этой печали была особая одухотворенность. Лицо привлекало благородством и умом. Наши художники и скульпторы еще не создали истинный портрет Тукая. Они почему-то стараются придать великому поэту почти отроческий вид да еще какую-то наивность. Между тем Тукай, невзирая на свою молодость, был зрелым, образованным и удивительно мудрым человеком. Это был подлинный мыслитель, властелин дум народных. Именно таким предстает Тукай в своих стихах, таков он был и в жизни, таким должен остаться в памяти народа…

Вспоминая о Тукае, Абузар Гиреевич невольно заговорил и о виднейшем татарском большевике Хусаине Ямашеве, которого поэт высоко ценил.

— Ямашев… это был умнейший и обаятельный человек. Я знал его ближе, чем Тукая. Мы даже были связаны дальним родством. Наши семьи издавна общались друг с другом. Широко известный теперь портрет его сохранился именно в нашем семейном архиве. Мы подарили его Академии наук. У Хусаина была очень красивая улыбка. Все буквально любовались им… Знал я и другого пламенного революционера — Гафура Кулахметова. Они с Хусаином были друзьями. Часто приходили к нам вместе. Несколько раз мы общей компанией бывали у кого-то в гостях, помнится — где-то на Нагорной улице. Наверно, Мадина точнее могла бы сказать, а я вот забыл. Мне сдается, что мы были у них на конспиративной квартире. Там, кроме Хусаина и Гафура Кулахметова, присутствовали еще какие-та юноши. Хусаин был превосходным собеседником, смелым, искусным оратором. А вот Гафур — этот выглядел скромным, тихим, малоразговорчивым. Трудно было разгадать в нем убежденного, последовательного революционера. Мы узнали об этом только после Октября. Впрочем, всем, кого мы встречали на этой квартире, была присуща одна и та же черта: скромность, сдержанность в частных разговорах, умение слушать. О своих партийных делах, как выяснилось, они не говорили даже в кругу семьи. Люди удивительной выдержки…

Абузар Гиреевич, должно быть, устал рассказывать и замолк. А я еще долго лежал с открытыми глазами, глядя в темноту. Время от времени окна палаты озарялись огнями проезжавших по улице машин. Иногда освещал палату сноп зеленоватых искр, вспыхивающих на трамвайной дуге. В этот поздний час город еще кипел жизнью. Ведь нынче в каждом доме — веселье, радость, песни, пляски. Но я ничуть не жалею, что именно сегодня лежу в палате, а то когда бы еще довелось услышать рассказы очевидца о Тукае, о Хусаине Ямашеве, о Гафуре Кулахметове.

Тянулись дни… Я начал выводить Абузара Гиреевича под руку в коридор. Сперва мы доходили только до крайней палаты и возвращались к себе, потом стали делать пять-шесть концов.

Прогулки бодрили нас. Это был своеобразный массаж, которому профессор не уставал воздавать хвалы.

— Массаж — великое дело! — повторял он. — Не зря на Востоке с древнейших времен широко пользуются массажами. Медицина — это сумма жизненного опыта, ее, как и всякую науку, создала лечебная практика народа, — утверждал Абузар Гиреевич.

Недели через две мы с ним стали добираться до комнаты отдыха. Правда, один, без поддержки, он еще не мог ходить. Тем не менее ноги у него крепли изо дня в день. Сегодня санитарки усадили его в коляску с резиновыми шинами и увезли в ванну. Оказывается, тяжелая болезнь на долгие месяцы лишила его этого удовольствия.

После ванны Абузара Гиреевича уложили в чистую постель. Несколько минут он молча наслаждался ощущением легкости во всем теле, потом заговорил:

— Знаете, мне сейчас так хорошо, у меня такое блаженное состояние, какого, наверно, не испытывала даже толстовская Наташа после первого объяснения с князем. Волконским! — Он очень удивил меня этим неожиданным сравнением.

Физическое облегчение растрогало его сердце. Он впервые при мне погрузился в воспоминания своих детских лет. Вспомнил луга прекрасной реки Белой, берега Дёмы, даже песни, которые пелись в молодости при сборе ягод:

Собирает всех проворней ягоды

Девушка, что в платье голубом,

Не надела б платье голубое,

Если б рядом милый не ходил…

Назад Дальше