Белые цветы - Абсалямов Абдурахман Сафиевич 4 стр.


— Что — сердце? То стучит, то замрет. Иногда два раза стукнет — и остановится. Это. я думаю, верный признак выздоровления. Вон и Гульшагида Бадриевна может подтвердить.

Магира-ханум протянула Абузару Гиреевичу ленту последней электрокардиограммы. Пока профессор разглядывал ее, артист говорил, вздыхая:

— Все записано на этой всесильной ленте. Кажется, мои дела плохи.

— Да, — чуть усмехнулся профессор, — придется, пожалуй вызвать хирурга; чтобы зашить вам рот.

Он передал ленту Магире-ханум, легонько тронул плечо Николая Максимовича. Это был ласковый и ободряющий жест.

— Полежите еще денька два-три, потом разрешим ходить. Дела у вас идут на поправку.

Тагиров перешел к авиаинженеру Андрею Андреевичу Балашову. Большая, наголо бритая голова больного сливалась с белизной подушки.

— Ну, как самочувствие? — обратился к нему профессор.

— Разрешили бы мне побольше движений, Абузар Гиреевич, — улыбнулся инженер; это была улыбка мужественного человека, попавшего в беду.

Магира-ханум доложила, что инженер плохо спал в эту ночь, бредил, жаловался на боль в пояснице. Правда, болей в области сердца почти нет, одышка в последние дни не давала себя знать. Тоны сердца ясные. Больной просит разрешения ложиться на бок. Несмотря на запрет, он все же работает.

— То есть как работает? — насторожился профессор.

Магира-ханум откинула край одеяла. Под ним лежала стопка книг, справочников. Была даже маленькая чертежная доска. Карандаш, чтобы не упал, был привязан ниткой к койке.

— Это что, конструкторское бюро? — вскинул брови профессор.

Хорошо еще, что Магира-ханум не знала о большем нарушении режима: к Балашову регулярно приходят люди с завода; если их не пускали к больному, они ухитрялись проникать через черный ход, забирали бумаги с расчетами, которые передавал им Балашов.

— Не могу лежать без работы, Абузар Гиреевич, простите, — покаялся инженер.

Все ожидали вспышки гнева у профессора, а он только предупредил строго, чтобы больной не утомлялся. Любимый труд, объяснил Абузар Гиреевич, самое лучшее лекарство.

— Сколько времени он лежит на спине? — осведомился профессор и, получив ответ, сунул в уши концы трубок фонендоскопа. Он тщательно прослушал Балашова, задал еще несколько вопросов, затем встал, выпрямился, сказал Магире-ханумг— По-моему, следует разрешить ему лежать на боку.

Этой минуты Балашов ждал с нетерпением. Постоянно лежать на спине было для него ужасным мучением. Грудь словно придавлена тяжелым камнем, позвоночник как бы оцепенел, повернуться бы на бок хоть на одну минуту, не сесть — где уж там! — просто повернуться на бок, — это желание, казалось, было сильнее жажды в знойной пустыне. Но вот желанная минута — и Балашов вдруг оробел, не решался пошевелить ни рукой, ни ногой. Ведь немало ходило рассказов о том, как больные, перенесшие инфаркт, погибали при неосторожной попытке встать или повернуться.

— Ну-ка, братец, давай потихоньку, — сказал профессор и начал осторожно помогать больному.

Магира-ханум, Гульшагида, Вера Павловна тоже не остались безучастными. В палате стало тихо-тихо. Казалось, и больные и врачи затаили дыхание.

Балашов переборол себя, медленно повернулся на правый бок и тут же заулыбался облегченно. Но лицо профессора было еще сосредоточенным, он не выпускал руку больного, потом еще раз прослушал его сердце и лишь после этого сказал:

— Вот так!

И в ту же секунду у всех оживились лица. Артист дал волю чувствам — сцепил ладони, потряс ими.

— Андрей Андреевич, поздравляю!

Балашов принялся благодарить врачей, но Абузар Гиреевич перебил:

— Потом, братец, потом, — и вместе со стулом повернулся к соседней койке, на которой лежал Зиннуров: — Как самочувствие, Хайдар?

Это был уже третий или четвертый осмотр профессором Зиннурова. И каждый раз, когда Абузар Гиреевич садился у изголовья Хайдара, и в голосе его, и в выражении лица, и в движениях рук появлялась какая-то особая теплота, даже нежность, — эту гамму чувств невозможно передать словами.

Состояние Зиннурова по сравнению с первыми днями заметно улучшилось. Боли в области сердца уменьшились, дышать стало легче. Только сон еще не налаживался: больного мучали неприятные сновидения, он метался. Сегодня ночью невыносимо давило грудь. Лицо еще и сейчас бледное. Ритм пульса на запястье неровный, а пульс сонных артерий не прощупывался. Тоны сердца глухие, и хрипы в легких еще остались. Но профессор подметил и нечто другое, ободряюще сказал:

— Думаю, что вы уже миновали чертов мост. — И, слегка коснувшись исхудавшей руки больного, добавил: — Поправитесь, ни о чем плохом не думайте.

6

Когда Абузар Гиреевич закончил очередную лекцию, кто-то из врачей, приехавших на курсы усовершенствования, задал вопрос:

— Скажите, пожалуйста, чем больна девушка из восьмой палаты? Почему вы не показываете ее нам?

Профессор, нахмурив брови, несколько секунд молчал. Он не любил вопросов неуместных или вызванных простым любопытством. Затем поднял голову, окинул живыми черными- глазами зал, снял очки, положил на кафедру. Только после этого ответил:

— Среди медиков бытует изречение: noli nocere! [2] Никогда не забывайте этих двух слов. Больной не бездушная машина, привезенная для ремонта. Больной — это целый мир. Душевный мир этой девушки — очень сложный, очень тонкий. Имел ли я право обрекать ее на излишние переживания? Нет и нет! Наносить ей без нужды дополнительную душевную травму — преступление. Если бы все вы, особенно мужчины, стали подходить и осматривать ее, думаете, она позволила бы вам это? Она тут же ушла бы, а потом весь день плакала бы от обиды… — Профессор, собираясь с мыслями, помолчал с минуту, переложил очки с одного места на другое. — Догматизм в любом деле вреден, а в медицине — особенно. Мы часто имеем дело с неповторимыми, не похожими на других, не отвечающими общим законам индивидуумами. Если с первой встречи больной почувствует неприязнь к врачу, весьма сомнительно, что лечение даст положительный результат. Не устану повторять: у больного, кроме болезни, есть еще душа! Душа! — подняв руку, повторил профессор. — Сократ две тысячи лет тому назад говорил: «Не излечив душу, нельзя излечить тело». Теперь каждому из нас хорошо известно, что душа не есть что-то неземное, божественное, а реальное физиологическое явление — высшая деятельность нервной системы, психика человека. Великие ученые прошлого — Сергей Петрович Боткин, Григорий Антонович Захарьин, Владимир Михайлович Бехтерев и другие известные клиницисты — показали на практике, что комплексное лечение тела и души является единственно правильным методом, и завещали нам идти этим путем. Никогда не забывайте слов великого Ивана Петровича Павлова: «Радость укрепляет тело». Мы. лечим человека! Человека, а не болезнь. Бесспорно, в наши дни медицина развивается не по годам, а по месяцам, по дням. Но и жизнь не стоит на месте. Больные наши во многих случаях — люди высокой культуры, сложной психологии. Чтобы лечить их, надо не уступать им ни в общем культурном уровне, ни в тонкости мышления…

Когда Гульшагида слушала профессора, перед глазами ее вставал родной Акъяр. У себя в акъярской больнице, помня заветы лучших своих учителей, она старалась относиться к каждому больному как можно внимательней. Не всем ее коллегам нравилось это. Находились люди, подозревавшие ее в карьеризме. Особенно трудно налаживались отношения с заведующим райздравом. Этот человек, работавший раньше помощником прокурора, потом заврайфином, наконец, «переброшенный» для «укрепления аппарата» райздрав, всякий раз, когда Гульшагида заходила к нему по делам больницы, поучал:

— Врач должен быть не только авторитетным, но и грозным. Завидев его, больные должны тушеваться, а не лезть на глаза. Если в больнице будет не только чисто и тепло, как в хорошей гостинице, но еще и ласковое обращение, найдется слишком много желающих зря есть больничный хлеб… — В заключение он любил энергично добавлять: — Вы тут мне клинику не разводите! Ближе к жизни!

После лекции слушатели, как всегда, окружили профессора. Гульшагида стояла чуть в стороне. Он увидел ее, подошел с легкой улыбкой.

— Вы что же, так и не показываете глаз? Учтите, приглашение остается в силе.

Гульшагида смущенно покраснела. Пробормотала какие-то слова благодарности. Ей казалось, что Абузар Гиреевич не только знает о ее испытующем разговоре с Верой Павловной, но и догадывается о тайных ее мыслях.

На ее счастье, слушатели не переставали донимать профессора вопросами. И она незаметно отошла в сторонку.

Гульшагиде было очень грустно. Захотелось побыть одной. Она спустилась вниз и долго сидела в больничном саду. За последние два-три дня деревья оголились еще больше. На земле, куда ни глянь, всюду опавшие листья. Все печально до слез… «Абузар Гиреевич не очень-то настаивал на ее приходе. Значит, в доме у них — без перемен. Мансур так и не вернулся к родителям… А ведь в Акъяре скоро начнутся свадьбы», — почему-то вдруг подумала Гульшагида. И в эту минуту ярко-желтый лист упал ей на колени. Она с минуту глядела на этот одинокий лист и по странной ассоциации вдруг вспомнила об Асии. Вскочила со скамьи и побежала в больницу.

Не так-то легко было завоевать расположение Асии. Девушка без обиняков дала понять, что не имеет ни малейшего желания разговаривать,

— Вы не обижайтесь, — мягко говорила Гульшагида, — что я долго не навещала вас, другие дела были…

— Что вам нужно?! — перебила Асия. — Хотите расспрашивать о моей болезни? А я не желаю с утра до вечера твердить об одном и том же!

— Почему же только о болезни, можно и о жизни поговорить, о настроении вашем.

Но Асия отвернулась к стене.

— Пожалуйста, оставьте меня в покое. Я хочу побыть одна. Понимаете, совершенно одна. Хочу плакать, хочу терзаться! Говорят, человек живет своим будущим. А какое у меня будущее?

— При таком настроении вам тем более нельзя оставаться одной, — не отступала Гульшагида и подвинулась ближе к девушке, все еще надеясь расположить ее. — Я по себе знаю — одинокую душу пуще всего гложет тоска. Бывало, в деревне, в сумерках, я любила, облокотившись, смотреть из открытого окна. Справа от нашего окна — ржаное поле, слева — широкие луга. Чуть ветерок повеет с полей, по лугам начинают катиться зеленые волны, — набегают волна за волной, кажется, готовы затопить всю деревню. А на лугу растут на длинных стеблях какие-то желтые цветы. На закате они выглядят очень печальными, — стоят, склонив головки… Слушайте, Асия, от одиноких дум грустят не только люди, но и цветы. Даже цвет их меняется от грусти — они кажутся уже не желтыми, а какими-то темными, словно окрашенными тоской… Вот ведь до чего доводило меня одиночество…

Зачем она заговорила о желтых цветах, о закате, о тоске? Чтоб у самой стало легче на душе? Ведь это для Асии — соль на рану. И верно, девушка, не помня себя, крикнула:

— Уходите, уходите! Я никого не хочу видеть… Разве счастливчики могут понять меня…

— Асия…

— Замолчите! Вам дано все, а мне ничего! Я в девятнадцать лет прикована к постели. Передо мной раскрыта черная могила… — И девушка в отчаянии зарыдала. — Есть же на свете жестокие люди, им доставляет удовольствие мучить меня…

— Простите, — огорченно сказала Гульшагида, поднимаясь с места. Она была очень удручена, — до сих пор верила, что любого человека сможет вызвать на откровенный разговор, а оказывается, не дано ей это. В Акъяре она пользовалась полным доверием и расположением больных. И теперь, должно быть, лишнего возомнила о себе. Здесь, в городе, люди сложнее. Вот перед этой девушкой она оказалась совсем бессильной.

Гульшагида поделилась своим огорчением с Магирой Хабировной.

— Успокойтесь, — мягко сказала Магира-ханум. — Ведь врач — как свеча: сам сгорает, а свет отдает больным. О том, что он сгорает, больные не должны знать. От него ждут только света… А потом, Гульшагида, скажу вам по секрету, — со смущенной улыбкой продолжала она, — у вас, как у врача, наряду с хорошими, есть и невыгодные свойства. Не рассердитесь на меня, если я скажу откровенно?.. Ну, так слушайте. Вы молоды, красивы. Возбуждаете раздражение больных женщин. Вы не обижайтесь на них, ладно?.. Ведь на то они и больные.

Дня через два-три вечером, когда другие врачи разошлись по домам и дневное оживление в больнице утихло, Гульшагида снова зашла в палату, где лежала Асйя, остановилась около двери. Девушка, опершись локтем о подоконник, смотрела в окно и, словно не замечая никого, тихо, только для себя, что-то напевала. Голос у нее мягкий, приятный. На светлом фоне окна хорошо вырисовывался ее профиль: красивая шея, узел волос на затылке, правильно очерченный нос и мягко закругленный подбородок.

Вокруг собрались больные, прислушивались. Асия все пела, устремив взгляд в окно. Гульшагида подала знак больным, чтобы не толпились. А сама подсела к девушке, обняла за плечи.

— Довольно грустить, Асенька.

Девушка вздрогнула, покосилась, — взгляд ее нельзя было назвать приветливым. Все же она не сбросила руку с плеча, не нагрубила Гульшагиде.

— Какой грустный вечер, — тихо промолвила Асия, — солнце заходит, тени… горизонт меркнет, все замирает… И человек так же… Если бы у меня здесь были краски и мольберт, я бы нарисовала больную девушку на этом фоне…

— Чтобы и другие загрустили? — осторожно спросила Гульшагида. — Если у вас есть талант, лучше рисуйте картины на радость людям.

Асия, слегка пожав плечами, усмехнулась:

— Вы или слишком простодушны, или очень хитры. Прошлый раз растравили меня своим рассказом о желтых цветах, а сегодня говорите совершенно обратное. Зачем?

— Прошлый раз у меня получилось нечаянно, — призналась Гульшагида. — А вообще-то я люблю, чтоб людям было радостно, весело.

— Если бы одним только желанием можно было обрадовать людей! — вздохнула Асия.

— Вы любите читать? — спросила Гульшагида, чтобы отвлечь девушку от мрачных мыслей. — Я могла бы приносить книги. Вы, наверно, особенно любите читать стихи?

— Разве стихи обязательно читают больные девушки?

— Я думаю, что поэзия более родственна людям с тонкой душой и глубокими чувствами, — сказала Гульшагида.

Асия промолчала, должно быть, стараясь понять, к чему клонит эта красивая женщина-врач. Впрочем, у нее не было особого желания досадить Гульшагиде. Теперь она уж начала понемногу общаться с людьми, острота первых впечатлений больничной жизни смягчилась. А когда Асия «приходила в себя», она уже не могла дерзить людям. Все же ей не хватало ощущения здоровья, жизнерадостности. Невольно она принялась напевать грустную песенку. Тут подошла Гульшагида, и песню пришлось оборвать.

Вдруг в больничном саду кто-то негромко заиграл на гармонике, Асия даже вздрогнула.

— Можно мне выйти в сад? — нерешительно спросила она, обернувшись к Гульшагиде.

— Пойдемте вместе, — предложила Гульшагида.

Они спустились вниз. У дверей остановились, послушали. Гармонист был неумелый, играл плохо, и Асия недовольно поморщилась. Шурша опавшими листьями, она решительно направилась к группе выздоравливающих, сидевших на садовой скамейке. Гульшагида последовала за ней. Мужчина средних лет обратился к Гульшагиде:

— Товарищ доктор, пригласили бы как-нибудь в больницу Файзи Биккинина, лучше него нет гармониста в Татарии. Развлекли бы нас немного. Я помню, в военном госпитале к нам приходили артисты. А мы тут слушаем Галкея — у него гармонь мяучит, как кошка.

Гульшагида не успела ответить.

— Можно мне попробовать? — спросила Асия гармониста.

Взяла гармонь, привычно растянула мехи. И полилась ровная, мягкая, грустная мелодия. Асия играла с чувством, слегка склонив голову набок. Сама забывшись, она вместе с песней увела слушателей на цветущие луга и в зеленые перелески Сармана. Ах, Сарман, поистине ты один из красивейших районов Татарии! Не зря народ сложил о тебе замечательную песню…

С этого дня Асия все больше оживлялась. Она скрашивала больным их однообразную жизнь, — если позволяли условия, играла на гармонике, пела, а когда почувствовала себя окрепшей, даже… плясала «цыганочку».

Назад Дальше