Дата Туташхиа - Амирэджиби Чабуа Ираклиевич 2 стр.


Приказчик завернул нам покупки, и мы рассчитались. Дата попросил меня немного подождать, повернулся к даме, стоявшей ближе других, спросил, не собирается ли она делать покупки, и оставил позицию лишь после того, как приказчик принес ей товар.

Меня, признаться, удивил поступок Туташхиа. Его отношение к слабому полу было всегда, я бы сказал, особо почтительным. Вспомнить хотя бы, что в этот же день он из-за неизвестной женщины прошел несколько верст по грязи, а грязью эти места славятся. Мне показалось странным его отношение к скверно воспитанной, но молодой и привлекательной мадам Шабатава.

– Я поступил так ради ее же пользы, – ответил Дата.

Подобный альтруизм показался мне сомнительным, и Дата объяснил:

– Наглыми не столько рождаются, сколько становятся по нашей же с вами вине. Из благородства мы часто склонны прощать глупцам, вроде жены Шабатава, наглость, которую они позволяют себе однажды по одному лишь недомыслию. Но потом укрепляются в ней все больше и больше, от поступка к поступку. Дурак-то он дурак, а поймет, что наглому жить легче, и до самой смерти останется наглецом. Представим себе, однако, что глупцу не уступили и в наглости своей он был посрамлен. Нашелся человек, который проучил его. И тогда, каким ограниченным ни будь наглец, он раньше или позже откажется от своей низости и, может статься, еще проживет Жизнь как вполне порядочный человек.

Конечно, это убеждение Даты Туташхиа не совсем обычно. Удел наглеца – наглость. Однако я угадываю здесь некую истину, и привлекает меня в нем энергическое отношение к жизни.

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА

Граф Сегеди

Уклонение от ответственности само по себе порождает со временем цепь новых преступлений, и чем больше их накапливается, тем необходимей становится изоляция преступника. Подобно жизни кокотки, жизнь абрага состоит из того, что он совершил и что стало известно учреждениям, осуществляющим надзор. Из того, чего он не совершал, но молва приписала ему. Из того, наконец, что совершил, но что так и не стало достоянием гласности. Досье Туташхиа быстро разрослось и заполнись настолько противоречивыми, порой весьма сомнительными сведениями, что, помимо служебного долга, нами двигало уже профессиональное любопытство – что же и в самом деле совершил Туташхиа, а что было только приписано ему? Мне хотелось встретить Туташхиа лицом к лицу, с глазу на глаз, чтобы разгадать это явление.

На протяжении первых четырех лет жизни в абрагах Туташхиа – можно утверждать почти уверенно – не покидал пределов Грузии, и это давало нам возможность так или иначе не терять его из виду и надежду, что, раньше или позже, он попадется в один из расставленных нами капканов. Подобные отношения с полицией и жандармерией пришлись, видимо, Туташхиа по душе. Это может объясняться отчасти тем, что каждая даже малая его удача находила в народе живейший отзвук, росла его слава, а это льстило его честолюбию. Существует непреложная закономерность: участь абрага в конце концов – либо виселица, либо пуля преследователя, либо нож или яд предателя. Но Туташхиа был, очевидно, избранником судьбы, и закономерностям его жизнь не была подвластна. За четыре года его пребывания в Грузии сыскные учреждения завербовали человек двадцать из числа тех, кому он доверял и у кого зачастую останавливался. Можно допустить, что половина из них предупредила Туташхиа об опасности; остальных же – можно не сомневаться – раскусил он сам и перестал пользоваться их услугами. Не однажды удавалось нам узнать, где и когда он должен появиться. В пяти или шести случаях он не приходил, и наряд полиции тщетно ждал его. Был случай, когда он выскользнул из окружения, уведя при этом восьмерку лошадей из полицейской конюшни. Он продал их в Озургети туркам. В другой раз он пробрался в дом, окруженный полицией, отужинал с хозяевами и ушел. Я вспоминаю эти истории, потому что за мою длительную службу то был единственный случай, когда абраг с непостижимым упорством играл и забавлялся если не с виселицей, то с каторгой, по меньшей мере.

В 1889 году Дата Туташхиа исчез, не оставив следов. В народе бродило много толков по этому поводу, но убедительного – ничего. Думаю, он счел нас слишком слабыми, недостойными противниками. Его интерес к нам был исчерпан. Игра ему надоела…

Дигва Зазуа

…Знал ли я его? Сказать, что знал, – это ничего не сказать. Видишь, кривой я на один глаз? Все из-за него. Все из-за него. Да, да, из-за него, из-за Даты Туташхиа. И в пономарях застрял, потому что кривой. А так, да с моими руками – видали б меня здесь. Бывало, уйду на заработки – меньше сорока – пятидесяти червонцев не приношу. Видишь оду[4]? Вся из каштана срублена. И пахотной земли на те же деньги сколько у Джиджихиа купил… У меня какое ремесло? Я клепку тесал. За штуку по две копейки платили. И деньги хорошие, и дело – что надо. В лесу – одно тебе удовольствие. Подойдешь к буку: чистый, ясный, сучочка не найдешь, струной в небо тянется. Когда глаз наметан, сразу поймешь, будет рубиться дерево или жилы в нем сцепятся, и тогда – конец, замучает. Поначалу щепу вырубишь пяди в полторы длиной и пальца в три толщиной. Топором тронешь – и он тебе сразу скажет, пойдет дерево на клепку или нет. В одиночку клепку не сработаешь, напарник нужен. Хорошо, если с товарищем пришел, а так подручного ищи. Пилить-то вдвоем надо. Лучше, конечно, с дружком – повыгодней обернется.

Осенью собрал я урожай, что продать – продал, что запасти – запас, и подался на Кубань. На Кубани знал я одну станицу в горах. Баракаевской звалась. По эту сторону Баракаевки, ближе к нашим краям, сплошь буковые леса; там клепку и тешут. Селеньица кругом небольшие, во всех стоят лесорубы-клепотесы. Пришлого народу собирается, разного рода и племени, не счесть. Старожилов-то я всех знал – не один год туда ходил. Десятник моему приходу всегда рад – в клепке я собаку съел, так-то.

Пришел, стало быть, нашел товарища из казаков. Мастер был – куда тебе, а человек – и того лучше. Только напарничали мы с ним недолго. Свалил беднягу тиф, и помер. В тот год мор был страшный. Многих унесло, в особенности из пришлых. У тамошних и жилье что надо, а в закромах – полным – полно, и скотина своя. Сытого да мытого хворь трудней находит. Остался я один. Рабочего не найти, народу сильно поубавилось. Местные к тебе не пойдут: семьями выходят, лес, что сено, косят, деньги загребают невиданные. Они сами рады тебя в рабочие заполучить.

Ну, пришел в эдакую даль – обратно не пойдешь! Начал ковыряться в одиночку. Намаялся, измучился, хоть беги. Хотел и, вправду махнуть рукой и податься домой. И вдруг тут, в лесу, – Дата Туташхиа. Вижу раз – карабкается как-то по склону. Не то что издали, вблизи и то с трудом его узнал. Куда девались ладно скроенные чохи Туташхиа и его породистые жеребцы! Не поверишь, пешком тащился, в тридцатикопеечные стертые чувяки был обут.

«Беда за тобой увязалась, Дата», – подумал я, а он подходит ко мне и улыбается. «Вижу, не до смеху тебе, – говорю. – стряслось с тобой?» – «Ничего такого, – отвечает, – надо мне где-нибудь приткнуться до поры».

Рванье на нем было, скажу я тебе, а все равно среди тамошнего грязного и серого люда казался он князем. Ведь как был хорош, ничего не скажешь. Бабы, так те глаза вылупили, оторвать не могут. Ладно, не о том речь.

Привел я Дату к десятнику, вот, говорю, напарник объявился. Отвели нам жилье на двоих, и начали мы работать. В клепке Дата ничего не знал, но топором орудовал бойко. Выучился ремеслу быстро, а главное, прилежный был.

В первый день валить дерево не привелось – было у меня срубленное, взялись пилить его на жбаны. Рядом рубил дерево Поклонский с сыном. И здоровое же было дерево – втроем не обхватишь! Второй уже день рубили. А Дата все в их сторону поглядывал, то высоту, то толщину на глаз прикидывал. И чего ему было надо – не видел, как дерево валят? Так нет же, те деревья, видишь, были другие и падали по-другому, любопытство его и брало. Ну, наконец осилили Поклонские свой бук. Заскрипел он, затрещал. Дата треск услышал, пилу бросил, повернулся к ним и, как стоял на коленях, так и остался, глядит, будто завороженный. Бук качнулся и рухнул на землю. Вижу, на Дате лица нет, пот градом, а не шелохнется. Сейчас вот вскочит, и мне его больше не видать. Не думал, право, что и останется. Долго стоял он на коленях, тихий-тихий, потом отер с лица пот рукавом и опять за пилу.

Думал, привыкнет он к лесу, к делу, перестанет у него душа болеть, да стал замечать за ним чудное: выберем, бывало, дерево, возьмемся за него в два топора, щепки с локоть дождем сыплются. Подрубим. Дата отойдет в сторону и глядит. Глядеть-то и вправду интересно: затрещит бук, будто ему хребет переломили, но стоит до поры… а после повернется, накренится и пойдет падать, все круша по пути; листья звенят, шуршат, грохочут, ветви стонут, ломаются, трещат немыслимо. Гул кругом, будто Амирани[5] испускает предсмертный вздох. Рухнет дерево на землю, да так гулко, будто великан в грудь кулаком себя ударил. Только много громче выходит. Вздрогнет земля, заходит ходуном и стихнет. И покажется тебе, что ты оглох. Лежит дерево несчастное-пренесчастное. Листья вмиг свернутся. Тишина мертвая. Ох, какая огромная тишина! Дата стоит и смотрит. И всегда так – где поблизости рубят дерево, бросит работу и – туда. Сколько раз я от него слышал:

– Дигва, брат, голову даю на отсечение, дерево, как человек, а то и лучше его все понимает; и красивей оно человека, и смерть благородней встречает, а уж живет и подавно лучше!

Назад Дальше