Олегу о своих приключениях она решила не говорить – представляла себе его реакцию. И, конечно, он был бы прав.
Но для себя за время походов по детским домам сделала вывод: деньгами ничего не решить. Многие московские директора показывали ей шкафы и кладовые, забитые под потолок игрушками и одеждой от спонсоров. Люди несли и несли. Часто не то, что было нужно. А как-то раз, плутая по коридорам в поисках кабинета администрации, Маша столкнулась с детьми. Ребята, лет восьми-десяти, профессионально быстро отсканировали новое лицо. И разочарованно отвернулись, моментально утратив интерес. Каким-то чудом они за долю секунды поняли, что эта женщина пришла не с тем, что им было нужно. Она услышала за спиной презрительное «спо-о-онсор» и вздрогнула. Ей вдруг стало стыдно. Только тогда и поняла, чего именно ждут эти дети. Ни книгами, ни тетрадями, ни игрушками, ни фотоаппаратами нельзя было избавить их от гнетущего чувства одиночества, пустоты и ненужности в мире взрослых, которые наивно и безразлично решили, что все проблемы можно компенсировать их любимым способом – деньгами.
Тогда Маша и поняла то, о чем догадывалась с детства: единственная возможность помочь – это дать другую жизнь. Не может ребенок вырасти вне семьи. Не станет он человеком, способным устроить собственную судьбу, если рядом не будет любящих близких людей. Понятно, что с детдомовскими детьми никогда и никому не бывает легко – слишком много врожденных и приобретенных болезней, глубоких психологических травм. Долгие годы она боялась, что не справится. Считала непозволительным нарушить главный принцип жизни человека в обществе, о котором и говорил Олег – «не навреди».
Маша никогда не говорила о себе, что она хорошая мать. Скорее наоборот. Ее собственная дочь даже появилась на свет так же, как большинство детдомовских детей – вовсе не по горячему желанию молодых родителей. Так случилось, и все. И были сомнения, было отчаяние… Если начистоту, все Дашкины подростковые выверты, начитавшись задним числом умных книг, Маша списывала теперь на тяжелый пубертатный период и собственные ошибки. Бесконечно много их было сделано в юности, пока дочка была младенцем. Вместо того чтобы постоянно носить малышку на руках, угукать с ней, читать книги вслух, петь забавные песенки, Машка хотела чего-то добиться в жизни. Она не до конца приняла на себя роль матери. Тогда, конечно, казалось, что делается великое дело, приобретается новая профессия взамен утраченной. Мысли – мыльные пузыри.
Лучше бы она составила список сказок, которые нужно прочесть дочери, собрала коллекцию музыки, чтобы с ней вместе слушать, сама научила ее всему, что нужно в жизни – от мытья посуды до умения получать информацию, – и позволяла малышке быть рядом с ней столько, сколько нужно. Но она полагала, что ребенку нужна «свобода», не стоит перегружать маленького человека влиянием мамы. А что, если это всего лишь родительский эгоизм, нежелание возиться с малышом и выполнять дополнительную работу? Надо было все делать вместе, подсказывать, направлять. Лет до пяти малышу все интересно, он не знает лени. Теперь уже поздно и даже бессмысленно ругать Дашку за то, что у нее хронически не заправлена постель («все равно вечером снова ложиться»), что комната вверх дном – («не нравится, не заходи»), что учеба непонятна и неинтересна. Ее ребенок не научился трудиться. Она, Маша не научила.
Разве таким женщинам доверяют детей? Разве не из страха не соответствовать она так и не смогла решиться на рождение второго, третьего малыша?
И она сомневалась не только в себе. Для Олега Дашкино детство и вовсе прошло незаметно. Он безропотно помогал молодой жене – делал все, о чем она его просила. Приятельницы, которым куда меньше повезло со «второй половиной», не раз объясняли Машке, что ее супруг – идеал. Но лишнему часу общения с ребенком он всегда предпочитал компьютер или книгу. Неудивительно, что теперь, когда Даша выросла, картина стала зеркальной: несмотря на желание матери и отца проводить больше времени с дочерью, она не нуждалась в их обществе. А требовать от подростка внимания и общения было бесполезно – все это нужно ребенку, пока он растет. Их время прошло.
Глава 4
Аннушка появилась на свет теплым весенним днем. Распахнула глазки, покричала, как полагается, и тут же уснула. В роддоме ее так и прозвали – Соней. Малышка получилась хорошенькая: светленькая, с вьющимися волосиками и любопытными глазами-пуговками. Только Аннушка редко их открывала, все больше спала. За это няньки ее и любили.
Девочка без труда освоилась в новом мире. Узнавала мамин запах среди многих других и тут же начинала крутить головкой в поисках молока. Нежное тело, теплые руки, мягкая грудь – все было рядом. Аннушка сосала изо всех сил, а когда наедалась, продолжала лежать у мамы на руках в сладкой полудреме. Мама ей улыбалась. Прижимала к себе и укачивала. Обе были счастливые и засыпали вместе, посапывая. Но тут обязательно прибегала какая-нибудь нянька, кричала: «Нарушаете технику безопасности! Положите ребенка в бокс!» Мама никогда не злилась, виновато просила прощения, переодевала Аннушку в сухую пеленку и перекладывала в кроватку.
Но настало утро, когда все в жизни Аннушки изменилось. Сначала ее забрали у мамы. Замотали так туго, что нельзя было даже дышать, завернули в одеяльце и понесли по белым извилистым коридорам. Девочка кричала что было сил.
– Вас на машине встречают? – звонкий голосок весело полетел к потолку.
Мама стыдливо опустила голову – новенькая медсестра, ничего не знает. Надо же, никто не рассказал.
– Ну что вы! Мы так…
Услышав мамин голос, Аннушка тут же успокоилась.
– Опаздывает папаша?
– У бати нашего характер такой. – Мамаша, приняв дочку из рук удивленной медсестры, попятилась к двери. – Спасибочки! Мы пойдем.
– Но как же… – девушка забеспокоилась, – так неправильно.
– Ничего, ничего. На улице подождем!
Выпустили их на волю. А там солнце, трава. Аннушке на лицо упал первый луч, и она зажмурилась. Завертела головкой.
– Что ж ты прячешься, – мама тихонько засмеялась, – смотри, как красиво.
Она приподняла дочку, показывая деревья, дома. Покрутилась с ней.
– В городе хорошо, – мечтательно вздохнула, – и братики твои где-то здесь. Ходят, наверное, в детский сад.
Она вдруг запнулась и замолчала. Воровато оглянувшись, побрела с Аннушкой от роддома и вышла из ворот. Медсестра, приоткрыв дверь, печально смотрела ей вслед. Конечно, все по-своему поняла: нет никакого мужа. Жалко ей стало Аннушку-Соню, маленького ангелочка. Что там ждет ее впереди?
Впервые в жизни Аннушка – мама сразу ее так назвала, давно хотела в честь бабушки – ехала по городу в трамвае. Потом впервые в жизни спала в электричке. А потом долго-долго тряслась на руках у матери, пока та шла через поле, исправно спотыкаясь о каждую кочку. После электрички пахло от мамаши уже по-новому. Не молоком. Так же, как от темной бутылки, к которой она то и дело прикладывалась, сидя на деревянной скамье в вагоне. Девочка хотела есть, всю дорогу от станции до деревни плакала. Но родительница, казалось, голодного крика не замечала. Только в конце пути Аннушку укачало. Так и попала домой в беспамятстве.
Очнулась малышка в старой кроватке посреди ветхой избы. Потемневшие бревенчатые стены, деревянный потолок в огромных щелях, заросшее паутиной и пылью крохотное окно и два склонившихся над кроваткой расплывчатых овала с красными пятнами ртов. Маму Аннушка узнала – слабый запах молока робко пробивался сквозь противную вонь, добираясь до голодных ноздрей. Она наморщила носик и хотела заплакать. Но мамаша наконец сообразила – взяла ребенка на руки и сунула ей набухшую грудь. Малышка скривила недовольно крошечный рот – молоко оказалось горьким, – но все равно продолжала сосать, скорбно нахохлившись.
Она наелась, а мамаша, запахнувшись, попыталась передать ее на руки чужому существу.
– Чего ты мне ее суешь? – Голос был гулкий и страшный, словно не из этого мира.
Аннушка снова захныкала.
– Ну, как же, Вась, дочка твоя. – Мать говорила заплетающимся языком.
– Зачем она мне? – новоиспеченный отец сплюнул на грязный пол. – Сама притащила, сама и возись. Я не просил.
Мамаша опешила.
– Так ведь ребенок…
– Мне дети не нужны! Я тебе сто раз говорил!
– Говорил… А сам все лез под подол: «давай, давай».
– Ты баба, значит, твоя забота! Нечего было рожать.
– Нельзя так, Вась. Страшный грех.
– Тогда убери с глаз долой!
– Куда же ее, маленькую?
– Откуда я знаю?! Нам и самим жрать нечего. Государству отдай! Накормят-напоят. По радио слыхала? Больше миллиона в год тратят на ребенка в детдоме. Это какие денжищи, а? Они там как сыр в масле катаются.
– Нехорошо, – мамаша покраснела, – по мамке будет тосковать.
Она положила притихшего младенца в кроватку.
– Ничего, привыкнет! А квартира? Сиротам жилье дают, и ты бы на старости лет пристроилась. Домишко твой долго не протянет.
– Какая же Аннушка сирота? – мамаша говорила теперь шепотом. – При живых отце с матерью…
– А государство спросило, как нам живется?! Мы им детей, а они на нас класть хотели! Вот пусть и воспитывают.
– Вась? Свою родную кровинушку…
– Откуда мне знать, моя – не моя?! Может, твой благодетель Петр Егорыч отметился! А я ни при чем.
Василий не дал возразить – вскочил из избы, со всей силы захлопнув дверь.
Вернулся пару часов спустя, уже пьяный, подобревший, с ополовиненной бутылкой водки. Уселся за шаткий стол. Прикрикнул на мать, чтобы накрывала. А в доме шаром покати – за три дня, что она в роддоме лежала, он все остатки подъел. Нашлось только немного муки и масла. Повязав застиранный до дыр передник, мамаша начала печь лепешки.
– Пока ты там прохлаждалась на всем готовом, я тут с голоду чуть не помер! – пожаловался Василий, жадно глядя на ловкие женские руки.
– Давай готовить научу, – мамаша повеселела, – сложного-то ничего нет!
– Не мужское дело. – Он встал из-за стола, примирительно достал из буфета два стакана. – Тащи сюда свою стряпню.
Они наелись, заворковали. Мамаша глядела на Васю влюбленными глазами, изредка поглядывала на Аннушку и была счастлива, как никогда в жизни. Вот она – настоящая семья. Все как у людей. Василий гладил ее белые, запорошенные мукой руки. Говорил, что скучал без нее. Не знал, куда себя деть. Мамаша расцвела: значит, любит. А что ругает иногда, так это от чувств.
– Вась?
– Чего?
– А ты ревнуешь меня, что ли?
Он вдруг сжал ее ладони до хруста в костяшках, переменился в лице и прошипел:
– Была с этим хмырем?
– Нет! – мамаша перепугалась.
– Но выродков-то забрал он к себе! Сразу троих. Просто так, что ли? С ним же и нагуляла!
– Да ты же знаешь, как было! Отняли у меня деток, а он потом пришел, когда документы оформлял, – мамаша уже всхлипывала вовсю, – детей, говорит, люблю. И жена души не чает. А сами никак.
– Ну и любили бы! От тебя чего ему надо?
– Ничего. Благодарен, говорит, за пацанов! Хотел мне помочь…
Василий резко отдернул руку и залепил мамаше пощечину. По бледной щеке расползлось красное бесформенное пятно.
– Смотри мне! – Он затряс кулаком перед ее носом. – Еще раз притащится сюда твой Егорыч, убью!
– Так ведь не было ничего… Мы ж с тобой в прошлый раз всю неделю на его денежки…
– Не знаю!
Она горько всхлипнула.
– Зря ты так. Хороший он человек. У старшеньких отца никогда не было. А теперь вот Петр Егорыч есть.
– И эту ему отдай! – Василий ткнул пальцем в кроватку. – Туда ей дорога!
– У Аннушки родной отец есть! Твоя же! Твоя!!!
Мать завыла. Дочка, испуганная, проснулась и начала заодно с ней голосить.
– Заткнитесь, бабы! – Василий погрозил в воздухе дрожащим кулаком.
Больше он в тот раз ничего не сказал. Долго сидел, положив локти на стол и закрыв огромными ладонями лицо. Мать, раздосадованная, схватила ребенка и снова стала кормить.
Так и отметили рождение дочки.
Родители спали как убитые. Малышка, тихая и спокойная в роддоме, теперь не смыкала глаз. Ей мешала острая боль в животике и холодные, по десятому кругу, намокшие пеленки. Она плакала. Плакала долго. Охрипла. Были бы слезки – утонула бы в них. Только пьяная мамаша ее не слышала. Утомившись, Аннушка замолкла. И провалилась в бессознательный, заполненный разноцветными пятнами, болезненный сон.
К коликам Аннушка изо дня в день привыкла. К мокрым и холодным пеленкам – тоже. Она даже не заболела: на улице была жара, и в старой хибаре стояло вонючее, влажное тепло. Во двор ребенка не выносили – мамке было не до того. Она то пропадала где-то, то ругалась со своим непутевым сожителем, то пила вместе с ним. Иногда на нее находило, если просыпалась, протрезвев. Начинала собирать по всему дому грязные тряпки, пеленки. Грела воду. И стирала в старом тазу, разбрызгивая мыльную пену по всему полу.
Аннушку купали в хибаре таким же манером – наполняли детскую ванночку. Но праздник такой случался редко. И кожа малышки уже через две недели домашней жизни покрылась опрелостями и прыщами. Она горела и саднила. Девочка все время плакала, но слезки у нее так и не появились. Даже на второй месяц жизни, как это принято у счастливых детей. Зато голос прорезался дай бог каждому. За эти бесконечные вопли Василий материл жену и гонялся за ней по огороду с кухонным ножом. Аннушка не видела этого, не понимала.
Большую часть времени она проводила в заливистом крике или тяжелом сне. Наорется вдоволь, поест и проваливается в дымчатый мрак. Проснется от голода, снова наплачется, мать сунет горькую грудь – и назад, в беспамятство. Сон спасал. От боли. От страха. Все равно ничем другим Аннушку не занимали – и днем и ночью лежала она, никому не интересная, в своей кроватке. Лишь изредка, после сладкой ночной возни в койке с Василием, на мать накатывала болезненная нежность: она тискала малышку, горячо целовала в темечко, называла любимой дочкой. А потом сама же о своей любви забывала. Могла с силой тряхнуть, проорать в крошечное личико, чтобы заткнулась, или вовсе швырнуть в кроватку. Чем больше обижал мамашу Василий, тем страшнее та срывала зло на Аннушке. Грозилась даже выкинуть ее в окно или отнести на помойку, если не замолчит.
К двум месяцам девочка уже не улыбалась и не пыталась гулить. Лежала молча, бревном, или кричала что было сил. А в июне, когда лето, казалось, было в самом разгаре, вдруг заболела. Похолодало всего-то на несколько дней, но Аннушке, которая лежала все время в мокрых пеленках, хватило этой малости. Сначала из носика долго текло. Верхняя губа и кожица над ней превратились в сплошную корочку от раздражения. Потом вдруг в одну ночь Аннушка стала горячей как огонь. Глаза широкие. Смотрят не живо. И кашель. Такой жуткий, что сотрясалась кроха и наизнанку выворачивалась так, словно ее выкручивали. У любого человека сердце бы на мелкие кусочки от жалости разорвалось. А мать с отцом – ничего. Терпели. Даже к врачу отнести не пытались. Да и где ближайший врач? В город надо ехать, а это только до станции топать пешком пять километров.
Мамаша притащила откуда-то белых таблеток. Толкла их в порошок. И мешала эту пыль в гнутой алюминиевой ложке с подогретым красным вином пополам с водой. Заливала смесь малышке в рот: бутылочек детских в доме не водилось. Другие интересы. Аннушка из ложки глотать не умела: горькое пойло всегда мимо текло и жгло растрескавшиеся губы. Но постепенно болезнь, казалось, отступила. Жар прошел. И мамаша, довольная хорошим средством, увеличила дозу вина. Только девочка продолжала кашлять. Василий брезгливо косился на кроватку и ругал на чем свет стоит глупую жену. Жили бы без этой обузы, горя не знали! И малявка росла бы на всем готовом – и врачи, и лекарства. Все, что душе угодно.
– Вась, – мамин голос звучал просительно, – пойду, что ли, в магазин. Еды в доме ни крохи, а мне ребенка кормить. Молоко пропадет.
– Водки купи, – потребовал Василий.