— Гляди хорошенько, а то как раз себя и обделишь, — подтрунивал Цоберябой над Корчмой.
А Корчма разложил, подравнял кучки и, потребовав, чтоб один из них отвернулся, громко крикнул:
— Кому?
Так обычно поступают дети, которые, спрятав руки за спину и зажав в одной из них конфету, заставляют угадывать: «В какой?»
Студентам, однако, такой способ дележки пришелся не по душе.
— Давай без фокусов, — буркнул Лагутин.
— И без этого обойдемся, — поддержал его Колосовский, — Разбирайте, я согласен последним.
Корчма, похоже, был очень обижен, что его метод дележки не получил у студентов одобрения и что они только посмеялись над его предложением.
— Значит, не совсем еще проголодались, ежели крутите носом, — сказал он, оскорбленный в самых лучших своих намерениях. — Вот когда затянете ремни на последнюю дырочку, тогда каждой крохой дорожить будете.
— Торопись, землячок, паек съесть, — весело посоветовал Цоберябой Корчме, когда тот забрал свои сухари. — А то убьет, и порция твоя пропадет.
Еще не догрызли сухари, как из тени садов появились командиры, послышался над окопами молодой, задорный голос политрука Панюшкина:
— А ну, орлы, кто хочет размяться? Есть задание!
Возле статного, туго перетянутого ремнем в талии Панюшкина Степура увидел командира своей роты, лейтенанта Осадчего, невысокого, с выпяченной грудью. Вот он, присматриваясь, склонился над Степуриным окопом.
— Это кто здесь?
— Курсант Степура.
— Ну, Степура, пойдешь?
Степуре хотелось сначала узнать, куда, о каком задании идет речь. Но не успел он спросить, как из лагутинского окопа уже прозвучало — с готовностью и словно бы даже с вызовом:
— Иду, товарищ командир!
Это Лагутин отвечал Панюшкину, и Степура заспешил:
— Иду, иду.
Ему стало досадно, что Лагутин и тут его опередил.
Колосовский и сержант Цоберябой тоже вызвались пойти, однако Панюшкин, который перед тем приходил благодарить их за убитого вражеского снайпера, отказал им:
— Снайперы? С вами у меня будет особый разговор.
Вскоре десятка полтора отобранных из разных подразделений бойцов стояли на темном подворье, позади кирпичного дома, в подвале которого разместился КП батальона.
Майор Краснопольский, щуплый, болезненный на вид человек (перед войной он заведовал военной кафедрой в одном из харьковских институтов, а теперь был назначен командиром студбата), объяснял существо задания.
— Городок этот, как вы сами знаете, пуст, — говорил он сердитым, надтреснутым голосом. — Население эвакуировано. Однако нам сообщили, что в тылу батальона, в окне одного из домов, был только что замечен подозрительный свет. Ваша задача — обыскать дом, выяснить, в чем дело, кто светит.
Майор не сказал, что это, возможно, немецкие автоматчики уже забрались туда, засели в ближнем их тылу, в пустом доме, но и без объяснений каждый понимал, что Краснопольский имеет в виду.
— Блеснуло и тут же погасло, — взволнованно отозвался Гладун, который до сих пор почти незаметный стоял под темной глухой стеной. Оказывается, это он первым и увидел подозрительный свет в доме, когда возвращался из полковых тылов (Гладун выполнял теперь обязанности старшины батальона). — Жителей-то в местечке нет, из наших там тоже никого нет, кому там светить? Не исключено, что и автоматчики забрались…
— Итак, выполняйте, — сказал Краснопольский. — На выполнение задания вас поведет товарищ Гладун. Забирайте людей, товарищ Гладун, и ни пуха, ни пера.
Гладун вовсе не ожидал такого оборота дела. Думал, что достаточно будет сообщить, высказать подозрение, и кого-нибудь пошлют, а они посылают его. Слышно было, как он даже захлебнулся, отвечая Краснопольскому уставным, непременным «слушаюсь».
И вот они идут. Молчаливые, сосредоточенные, идут на задание, которое неизвестно чем для них кончится. Большинство — студбатовцы. В темноте Степура узнает знакомую, с поднятым воротником шинели фигуру Лагутина, слышит возле себя Ребрика, Бутенку с филологического — они изредка обмениваются на ходу короткими фразами. Для студбатовцев это первое боевое задание, первая проверка нервов, выдержки, мужества. Тут можешь встретиться с врагом лицом к лицу. И либо ты его, либо он тебя. На таких вот заданиях пускают в ход и штык, и приклад, а может случиться, что и цепкую руку врага почувствуешь на своем горле…
Гладун идет вблизи от Степуры насупленный, его все время угнетает мысль, что он дал маху и эта оплошность может стоить ему жизни. Какой черт потянул его за язык, кто заставил сболтнуть комбату об этом огоньке — будь он трижды проклят! Промолчи он, так не попал бы в такой переплет, никому бы и в голову не пришло посылать его на это задание, из которого, кто знает, вернешься ли живым.
— Выпало же нам, — говорит он доверительно Степуре. — Хуже и не придумаешь…
С той поры как Гладун оказался на фронте, его не узнать. Куда только девалась его самодовольная молодцеватость, которой он так отличался в лагере! Похудел, осунулся, весь как-то обмяк и раскис, стал равнодушным ко всему. И сейчас ведет их между темных домов не строем, просто гурьбой, кажется, ему теперь на все наплевать: какое ему дело, что у того вон воротник поднят не по уставу, а у этого хлястик болтается на одной пуговице и что противогазов на многих уже нет…
Не до того теперь Гладуну. Поставленный волей случая во главе группы, он ведет ее куда-то через заросли огородов, часто останавливаясь, пугливо приглядываясь к домам, к садам. Бурьян под ногами, деревья вокруг — все полно тьмы. Зловещая тьма, окружающая их, похоже, целиком завладела Гладуном, тревожит его, страшит; он идет в темноту, как тот конь, который за каждым кустом чует волка. Наконец пришли. Гладун приложил палец к губам:
— Тс-с!
Все замерли. Огромный, темный и словно бы насторожившийся дом. Полуразбитые окна, бурьян выше фундамента…
— Тут!
Руки сами сжимают оружие, холодок близкой опасности пробегает по телу. Ждут команды. Она подается шепотом:
— Окружить дом!
Украдкой, тихо ступая, обходят, окружают дом, Присев, притаились под окнами то ли в бурьянах росистых, то ли в цветах. Если бы не дышать, стать невидимкой! Может быть, на них уже смотрят из окон, с чердака? Целятся? Вот-вот громом и молнией хлестнет оттуда. Под кустом против углового окна собралась целая группа. Гладун, присев на корточки и указывая на темный провал окна, шепчет каким-то не своим, потерянным голосом:
— Ну, кто первый?
Это означает, кто первым полезет в выломленное окно, кто первым бросится навстречу струям автоматного огня, навстречу собственной смерти.
— Ну?
Молчат. Поглядывают на дом как на крепость. Положение того, кто сейчас внутри дома, куда выгоднее. Притаившись за стеной, он, возможно, только и ждет, пока ты начнешь карабкаться к окну, он услышит каждое твое движение, а ты будешь лезть в ту дыру, как в черную зубастую пасть.
— Ну, кто, кто? — нетерпеливо повторяет Гладун, и голос его свирепеет.
Из тех, кто притих в бурьяне, вдруг один поднялся и, сбросив шинель, двинулся к окну.
Степуру бросило в жар: Лагутин! Он первым идет, берет на себя самое трудное. Поднялся из бурьяна и как бы сразу поднялся над ними всеми, стал самым лучшим, и будто Марьяна увидела его в этот миг, увидела, как он, ее Славик, победив страх, первым устремился навстречу опасности, чтобы только выручить товарищей.
В мгновение Степура очутился возле другого окна. Почти одновременно они ухватились за подоконники, подтянулись на руках — один легко, другой тяжело, неловко — и бесшумно исчезли внутри дома.
Гладун, присев в бурьяне еще ниже, замер в напряжении. Он ожидает, что вот-вот весь дом заходит ходуном, засверкает огнем из стволов, послышатся стоны, предсмертные крики, возня; но ничего этого нет. Слышно только, как оба они, живые и невредимые, неторопливо ходят в гулкой пустоте дома — один тут, другой там, — чем-то громыхают, что-то переворачивают и, забравшись наверх, возятся на чердаке, будто домовые.
Через некоторое время они появились в оконных проемах.
— Нема, — сказал Лагутин, и в голосе его Гладуну почудилось нечто похожее на насмешку, — Сдается, их тут и не было.
Гладун поднялся из бурьяна.
— Не может быть… В погреб вы заглядывали?
— Пусто всюду, — отозвался Степура. — Можете зайти убедиться. Я дверь вот открою.
Вскоре дверь была распахнута, и бойцы, разом ввалившись в дом, обошли, обыскали все его уголки. Шкафы перевернуты, на полу перья из подушек, обрывки газет… Думали, хоть газеты немецкие, оказалось — наши.
Собравшись вместе, стали гадать: куда ж они могли деться, те таинственные сигнальщики, куда могли скрыться так быстро?
— Может, это не тот дом? — высказал сомнение Степура, обращаясь к Гладуну. — Вы не ошиблись?
— Нет, я не мог ошибиться, — твердо возразил Гладун. — Вон там я шел, тут повернул… — Он вдруг пригнулся, будто кого-то заметил в темноте. — А что, ежели они в соседний дом перемахнули?
— Мы бы их увидели.
— А еще до нашего прихода?
Лагутин подсказал:
— Давайте и там посмотрим, все прочешем.
Разбредясь и уже громко разговаривая, стали заглядывать в окна соседних домов, дергать за ручки дверей, перекликаться.
— Эй, а ну сюда! — вдруг прозвучал посредине двора голос студбатовца Бутенко. Чувствовалось, он там обнаружил что-то важное.
Когда сбежались, Бутенко показал на дом, который они только что тщательно обыскали.
— Вот отсюда гляньте на него, в этом ракурсе. Видите, блестит, переливается?
И верно, в одном из окон мерцал, переливался свет. Видно, там осталось несколько стекол; напротив, далеко за Росью, что-то горело, и в окне отражались отблески зарева.
— Вот эти отблески вы и видели, товарищ старшина, — сказал Лагутин.
— Вот это и есть ваши автоматчики! — подбросил Бутенко. И все их нервное напряжение разрядилось неудержимым хохотом.
Несмотря на комичность своего положения, Гладун, кажется, тоже был доволен тем, как обернулось дело. В приливе доброты разрешил хлопцам перекур. Мокрые, по пояс в росе, забрались в какой-то темный сарайчик, где было уютно, сухо, и, рассевшись по углам, начали крутить цигарки.
Степура уже курил, когда кто-то тронул его рукой.
— Дай прикурить, браток…
По голосу узнал Лагутина. Поднес ему цигарку, и тот, жадно посасывая, стал прикуривать от нее. Когда Лагутин втягивал воздух, огонь разгорался, озаряя его осунувшееся, испачканное грязью лицо и светлый пушок, заметный на подбородке. «Марьянин фронтовик», — подумал о нем Степура, и ему почему-то стало до боли жаль обоих — и Лагутина и Марьяну.
Что там за Росью? Что за теми черными купами верб, где небо всю ночь тревожно рдеет от пожаров?
Неизвестность, пожары, тьма. Враг уже хозяйничает на том берегу. Легко сказать — на том берегу. Казалось, сам воздух там дышит смертью и даже деревья там не такие, как тут, и земля не такая, и вода. Кажется, и птица, залетев туда, упадет мертвой. Непроницаемо, недоступно. А все же можно было проникать и туда. Разведчики проникали.
Около полуночи Богдана Колосовского вызвали на КП батальона.
— Пойдете в разведку, товарищ курсант, — поднявшись из-за стола, сказал комиссар Лещенко, которого Богдан едва узнал в сумраке подвала.
— Есть, товарищ комиссар.
— Поведет вашу группу политрук Панюшкин.
Среди утонувших в махорочном дыму людей Колосовский разглядел и Панюшкина, как всегда улыбающегося, а возле него в группе бойцов — сержанта Цоберябого, который был вызван сюда чуть раньше. Некоторые из бойцов как раз снимали с себя противогазы, шинели и, суровые, молчаливые, бросали все это в одну кучу, в угол.
— В тыл идете, к врагу в тыл, — говорил комиссар, остановившись перед Колосовским и строго осматривая его, — Документы, какие есть, сдайте батальонному писарю на сохранение… Это временно, — добавил он как бы между прочим.
Вынырнув откуда-то из-за спин командиров, у стола тотчас появился Спартак Павлущенко. Последнее время он исполняет здесь писарские обязанности и на этом основании не вылезает из КП.
Колосовский неохотно положил на стол свое курсантское удостоверение, перед тем как расстаться с комсомольским билетом, невольно задержал его в руке, посмотрел на комиссара:
— И комсомольский сдавать?
— Все, все, — подтвердил комиссар.
Комсомольский билет… Положив его, вспомнил вдруг, что остался еще медальон, тот черный медальон, что выдали в дороге.
— И медальон?
— Нет, — ответил комиссар. — Медальон оставь при себе.
Богдан присоединился к группе разведчиков.
— Все это нам возвратят, не горюй, — успокоил его политрук Панюшкин, который, кажется, один еще здесь, среди этих суровых людей, не разучился улыбаться. Его широкие белые зубы будто не умещались под губами, так все время и светились, сверкали в приветливой улыбке. — Шинель тоже брось туда, все это нам сейчас ни к чему, — пренебрежительно кивнул он в угол. — Разведчик должен быть легок и бесшумен, как ночная птица.
Сам политрук Панюшкин был настоящим воплощением такой легкости — она чувствовалась во всем его теле, во всей его юношеской стати. Стройный, упругий — ни шинели на нем, ни ранца, даже каски нет на голове, только пилотка лихо сбита набекрень да непокорно выбился из-под нее светло-русый чуб. Пилотка с рубиновой звездой да черный трофейный автомат поперек груди. «Вот так я живу, вот так я люблю — чтоб ничего на мне лишнего, чтоб только автомат через грудь да гранаты торчали из карманов», — будто говорит он всем своим видом, и Богдану невольно захотелось быть таким же.
Бойцы, окружавшие политрука — их было человек десять, — за исключением сержанта Цоберябого, были незнакомы Богдану. Впереди стоял коренастый ефрейтор с монгольским типом лица — Богдан так и назвал его в мыслях — Монгол, за ним набивал патронами подсумок курносый парень, этого так и назвал — Курносый, еще один был в фуражке пограничника — для Богдана он стал Пограничник… Они его тоже не знали, для них он был просто новичок из студбата и, наверно, так его и назвали — Студент. И вот, впервые сведенные в одну группу, в большинстве совершенно незнакомые между собою, объединенные лишь улыбкой политрука Панюшкина, они должны были уйти с ним в ночную непроглядную темень, в зону смерти — за Рось.
Как на обреченного посмотрел Павлущенко на Богдана, когда тот с новыми своими товарищами уходил с КП. Похоже, задание было какое-то особенное, потому что во дворе к разведчикам присоединилось еще несколько саперов с тяжелыми ящиками, — эти ящики со взрывчаткой потом по очереди будут нести бойцы.
Незамеченные, перебрались в темноте через Рось довольно далеко от деревянного моста, что напротив позиции батальона. Пограничник, который родом из этих мест, вброд провел их на ту сторону, прямо в кусты лозняка, в вязкий песок, провел так тихо, что ни одна ракета не вспыхнула над ними, ни одна пуля не просвистела.
За песком, за ивняком начались болота и озерца — побрели по ним. Нужно было брести так, чтобы не хлюпало, не булькало, не чавкало, брести неслышно и в то же время не потерять в темноте товарищей. Руки немели от тяжелых цинковых ящиков с патронами, неудобные ящики со взрывчаткой то и дело сползали с плеч — для тех, кто их нес, это было настоящей пыткой.
Враг держался шоссе, а разведчики шли стороной, в обход. По болотным кустам, кочкам ступали, как по минам, всякий посторонний шорох настораживал — притаившаяся за каждым кустом тьма могла в любой миг послать ракету, ударить в лицо выстрелом. Мир, в который они углублялись, был для них теперь действительно зоной смерти, где за малейшую неосторожность можешь поплатиться жизнью.
При всем своем юношеском жизнелюбии Колосовский в эту минуту боялся не столько смерти — он ее применительно к себе просто как-то не представлял, — его ужасало другое: возможность быть раненным, попасть в плен.
Сейчас это было самым вероятным и самым страшным. Если не вернешься отсюда — пропал бесследно, пропал без вести, сгинул в зафронтовой безвестности — для одних честный, а для других навсегда опозоренный, потому что откуда узнают, как и где ты остался за огненной чертой… Самые дорогие для тебя люди, как они узнают правду о тебе, о твоих последних шагах в бою? В медальоне оставил два адреса: университетский — Танин, и второй — матери, она живет теперь на Кубани у старшего сына, механика совхоза. Два самых дорогих адреса в медальоне. Но кто откроет этот медальон, кто пошлет весточку, когда наступит для него смертный час тут, за линией фронта?