Из глубины поселка все явственнее слышится стрельба, с Хортицы громыхает куда-то в степь артиллерия. Крепко бьет, — может, еще отбросят врага и положение стабилизуется…
— Иван Артемович!
Лида, светленькая, не по летам серьезная девушка-практикантка, зовет его к телефону. Он подходит к столику, берет трубку:
— Дежурный по щиту слушает!
— Мы — Кривой Рог! Нас окружают танки! Отключите нас!
Одна из самых крупных подстанций, которую питает Днепрогэс своим током, просит отключить ее, умертвить одним ударом. Он чувствует, как кровь приливает, бьет в виски: отключите, отключите!.. Чтобы отключить — достаточно повернуть рукоятку. С гулко бьющимся сердцем инженер подходит к щиту, кладет руку на черный эбонитовый ключ. Нужно сделать только одно движение, только одно, но ему тяжко и страшно сделать это движение. Но ведь нужно. Делай!
Лида, подскочив, уставилась на него, как на сумасшедшего.
— Иван Артемович! Что вы?
С посеревшим лицом он резко повернул ключ.
— Что вы делаете? — вскрикивает Лида, метнувшись к нему так, что казалось, глаза ему сейчас выцарапает.
И в этот миг снова звонок. Кто еще? Инженер приложил трубку к уху:
— Щит слушает.
— Мы — Днепродзержинск! Подстанция в опасности! Отключайте нас! Немедленно!
Взгляд инженера снова на щите — тяжелый, прощальный взгляд.
Он медленно идет, останавливается у панели приборов, и рука его еще ожесточеннее поворачивает ключ.
Практикантка плачет, упав головой на стол, в отчаянии сжимая кулачки.
— Вы их сами… И Кривой Рог, и этих… Весь Правый берег отключили…
Он отвечает ей молча: «Да, отключаю. Отключаю заводы, которые питались нашей силой. Отключаю степи, которые мы освещали ночами. Отрезаю от себя всю ту жизнь с нервами, с кровью».
Однако это еще не конец. Остается еще Левый берег. Левому нужен ток — там на заводах работают краны, идет демонтаж. Ток туда должны подавать до последнего.
Из проходной звонит Поля-уборщица.
— Иван Артемович! Я тут одна! Пропуска на столе, вся документация лежит открытая. В коридоре уже размещают раненых… Что мне дальше делать, скажите?
— Оставайся там. Не пускай на территорию никого.
— А раненых?
— Раненых пропускай.
Монтеры и Лида уже у окна, выходящего на Левый.
— Иван Артемович, сюда! Посмотрите, что это они делают?
На той стороне видны грузовики, подъезжающие к самому выходу из потерны — километрового туннеля, проложенного глубоко под водой в бетонном теле плотины, и фигуры бойцов, которые, сгибаясь под тяжестью, торопливо носят туда какие-то ящики.
Лида в тревоге следит за ними.
— Что это они носят?
Иван Артемович знает что. Он знает об этом еще со вчерашнего дня. Взрывчатку носят в потерну! Главный инженер и военные подрывники сейчас уже все там готовят к взрыву. Но что скажешь ей, этой девчонке-практикантке, которая приехала сюда учиться мирному труду, приобретать мирную профессию, а теперь видит, как начиняют Днепрогэс взрывчаткой?
— Неужели это будет, Иван Артемович? Неужели всему конец?
Девушка смотри на него с мольбой, щеки ее мокры от слез, слезинки дрожат на ресницах, и он испытывает стыд перед ней за все происходящее вокруг, за то, что он не в силах спасти ее надежды, мечты, будущее.
— Тебе тут больше нечего делать, Лида. Иди. Отправляйся на Левый.
— А вы?
— Нам еще нужно задержаться.
— Почему — нужно? Почему?
— Почему да почему! — сердится один из монтеров. — Мы — коммунисты, вот почему. Мы уйдем отсюда последними.
— А меня первой? — всхлипнула девушка. — Не пойду, не могу. Я буду с вами.
Инженера злит ее упрямство.
— Тебе сказано: отправляйся!
— Не кричите! Я имею право… Я практикантка!
— Кончилась твоя практика.
Крупные слезы побежали по щекам Лиды.
— Для чего ж я училась? Для чего старалась? Чтобы увидеть смерть Днепрогэса?
— Молчать! Не увидишь ты его смерти! — крикнул Иван Артемович, теряя самообладание. — Уходи!
Она пятится от него.
Через дверь из помещения пульта выйти уже нельзя. По двери бьют снайперы.
Схватив девушку за плечо, инженер потянул ее к лифту, сердито втолкнул в клеть, грохнул за нею железной дверью. Сквозь металлическую сетку он еще раз увидел заплаканное, искаженное болью ее лицо, видел до тех пор, пока оно не исчезло, не провалилось вниз в клети лифта.
Когда он вернулся в зал, монтеры ошеломили его известием:
— На Хортице немцы!
Он бросился к южному окну. То, что он увидел, не было плодом больного воображения: вражеские солдаты были совсем рядом; рассыпавшись, будто для облавы, они медленно спускаются по склонам острова вниз, к Днепру, к разбросанным над рекой домикам. Оттуда им, как на ладони, виден весь Днепрогэс. Они уже оскверняют его завоевательским взглядом, уже считают Днепрогэс своим богатейшим трофеем. Живой, действующий, родной Днепрогэс и цепи наступающих фашистов перед ним — от этого можно было сойти с ума! Итак, все это не сон, а жуткая, раздирающая душу реальность: и прорыв вражеских бронетанковых авангардов, и внезапно захваченный Никополь, и десанты… Были ночи тревог, аэростаты в небе, бомба упала в воду аванкамеры, и жену отправлял, но до самого этого мгновения еще теплилась в сердце надежда: ничто не коснется Днепрогэса, дух разрушения не будет хозяйничать здесь. И вот теперь, глядя на врагов, топчущих сапогами священную землю Хортицы, собственными глазами увидев фашистов из окна Днепрогэса, инженер почувствовал, что в нем пробуждается разрушитель, растет жестокая готовность в один миг поднять на воздух все, что строил своими руками, все, что на протяжении многих лет было гордостью и славой народа. Пусть сгорят генераторы! Пусть развалится плотина! Пусть груда развалин останется тут от всего — только бы врагу не досталось!
Инженер, отойдя от окна, подозвал монтеров, и все вместе они начали советоваться, как закончить эту свою последнюю вахту.
43
Тяжелые железные ворота открыты настежь, кровь запеклась на бетонированной дорожке, ведущей на территорию Днепрогэса. Днепрогэсовская территория, святая святых, куда раньше без разрешения не мог ступить ни один посторонний, теперь свободно, без всяких пропусков принимает группы раненых. Свежие раны, кровь, бинты — сейчас это единственные пропуска для начальницы проходной тети Поли. Директор сказал: сиди, — вот и сидит, стережет. Пропустит раненых, окровавленных, вглядываясь, не затесался ли среди них какой-нибудь дезертир, крикнет: «Вон там, в садах, располагайтесь!» — а сама снова занимает пост у окна бюро пропусков, где сидели раньше караульные начальники в низко надвинутых на лбы фуражках. Еще не высохли чернила в чернильнице, еще не заполнены плотные книжки пропусков — лежат на столе с корешками, простроченными, как на швейной машинке. Впервые села она за этот стол. И руки ее, грубые, большие, потрескавшиеся от работы, руки, знавшие только мокрое тряпье, щетки да ведра с помоями, теперь по-хозяйски лежат на столе, на чистых, незаполненных пропусках.
Поля, Поля-уборщица… Назвали ее так, когда была молоденькой, да и осталась для всех на Днепрогэсе с девичьим именем, хотя давно уже прошли лета ее девичества днепрогэсовского, беспокойного… Все до сих пор зовут ее ласково по имени, будто девчонку-днепрогэсовку, хотя она уже мать взрослого сына, студента авиатехникума, которого позавчера проводила в армию. Одинокая теперь. С самого утра в проходной, на посту, с польским карабином, из которого не умеет стрелять, среди бумаг, что бросили хлопцы из секретной части, уходя туда, в поселок, где идет бой, где с ночи не затихает перестрелка.
Волею событий поставлена Поля вот здесь, у ворот Днепрогэса, Сидит с никому не нужными пропусками, прислушивается к отдаленной перестрелке в рабочем поселке. Большие серые глаза, лицо широкое, суровое, нестарое, но в глубоких складках — не очень много улыбок знавало оно, зато от горестей искажалось не раз. Всяко бывало в жизни: были и обиды, были и премии, но все это теперь куда-то отошло, когда ее оставили здесь одну, словно бы на страже Днепрогэса: стой, охраняй. Одна тут теперь — и за НКВД и за дирекцию. Хотя и малограмотна, но до чего ж ясно видит она сейчас, что было хорошо в жизни и что неладно. Добре умели строить, даже ночами с музыкой приходили сюда заводские помогать днепростроевцам, и целые ночи при свете прожекторов кипела работа в котлованах. А как спасали стройку от весенних паводков, работали, не боясь никаких простуд, не жалея себя, — и вот он поднялся над дикими скалами, их Днепрогэс. Каждое лето экскурсии шли здесь потоком, люди, словно зачарованные, ходили по этому электрическому царству, где прямо у трансформаторов яблоки наливаются, где алые розы все лето буйно пылают среди черного леса металлических конструкций. Теперь там свищут пули, бродят по садам раненые, которых она туда направляет, бьют снайперы по окнам, по деревьям, и, чтобы попасть на открытую подстанцию, монтерам приходится пробираться подземными ходами. А на той стороне к потерне подвозят взрывчатку грузовики. Лучше, кажется, ей ослепнуть, чем видеть, как начиняют взрывчаткой плотину, ту плотину, где каждая капля бетона, каждый прутик арматуры будто бы вложен ею самой, где вроде бы не инженеры планировали, а распланировала все она сама…
Вольность какая-то в природе и чистота — это и есть Днепрогэс. Даже птицы его любят. Ласточки в плотине, у шлюза, в недоступных местах под выступами бетона вылепили себе гнезда, целые гроздья, целые колонии гнезд. А этой весной все кукушка куковала. Не в вербах, не где-то в садах, как другие, а на самой плотине, на высоком кране куковала, понравилось ей в его железных ветвях. Неутомимая, много лет накуковала Днепрогэсу. Что ж, выходит, соврала кукушка? Вон какое горе лихое теперь нас постигло! На территории Днепрогэса свищут пули, смертью звякают о бетон. Где же наши самолеты, где наша броня?
Во второй половине дня раненых стало прибывать из поселка еще больше.
Вот двое ведут под руки третьего, почти волочатся его сапоги по асфальту, такой, видать, тяжелый. Каска сползла ему низко на глаза, изо рта — кровь.
— Сюда, сюда его, — командует Поля, проводя их через открытые ворота на территорию, где сады, где тень. В саду недавно скошено сено, оно лежит еще рядками, сушится. Раненого кладут на сено под яблоней, в холодке. Весь в крови: и грудь и живот. Кое-как перевязан какой-то простыней, она набухла кровью и стала красной, как материя, которой накрывают столы на собраниях.
— Снимите каску, — просит раненый. Ремешок каски, видно, сдавливает ему горло.
Сняли.
Те, что привели — один будто подслеповатый, заросший рыжей щетиной, а другой тоже в щетине, но черной, цыганской, — скорбно стоят над товарищем.
Раненый спрашивает слабым голосом:
— Что это пахнет? Сено?
Ему небось странно, что на Днепрогэсе пахнет сеном.
Не только сеном, но еще и яблоками спелыми. Под деревом, где его положили, скошен бурьян и множество упавших яблок на стерне. Возле плеча раненого одно — блестящее, краснобокое, накололось на стернину, запенилось соком. Пахучие, теплые, нагретые солнцем яблоки, они наполняют воздух ароматом, и раненый, наверное, особенно чувствует это после гари и пороха.
— Пить… — тяжело хрипит он.
Поля бросилась к проходной, там у нее еще есть вода, но один из тех, кто привел раненого, худощавый и черный, похожий на осетина, остановил ее:
— Не нужно, тетя Поля. Ему нельзя.
Он назвал ее «тетя Поля»… Она удивленно посмотрела на него.
— Кто же ты? Откуда знаешь меня?
— Колосовского помните? Я его сын.
— Неужели это ты… как же тебя… Богдан? Ни за что бы не узнала.
— А вас я сразу узнал. Вы все такая же.
Сын Колосовского. Да, это он. И сухим блеском карих глаз, и продолговатым лицом, и всей врожденной военной осанкой он и впрямь напоминает отца. Когда тот, бравый, усатый Колосовский, проводил, бывало, учения со своим днепрогэсовским полком, помнится, возле красноармейцев вертелся смуглявый мальчонка, сын командира, который так и рос возле полка. Давно ли пацаненком бегал, а теперь стоит перед нею высокий юноша, заросший, до черноты прокопченный на солнце. Гимнастерка вылиняла, весь в пыли, в крови, а рука с крепким волосатым запястьем держит тяжелый автомат — наш уже, такой покамест редко у кого увидишь.
Прежде чем уйти, молодой Колосовский наклонился над раненым, а когда поднялся, глаза его блестели от слез.
— Вы уж тут присмотрите за ним, тетя Поля… Самого лучшего друга вам оставляем.
Не успела она и расспросить Колосовского, что там, и поселке, как он уже был с товарищем у проходной, а дальше бегом помчались, стуча сапогами, через улицу, к задымленным пороховой гарью садам.
— Пить, пить, — опять хрипит раненый и ворочает головой так, будто его все еще душит ремешок каски, хотя каска лежит в стороне, на солнцепеке.
— Нельзя тебе пить, голубок…
— Все уже можно, — стонет он тяжко. — Огнем все горит во мне…
Богатырского здоровья, видно, хлопец. Кровь хлещет из него, как из вола, жизнь вытекает, а он живет. Внутри у него все искромсано, грудь разорвана, а сердце могучее бьется, не хочет умирать. Хрипит, хватает ртом воздух. Помутневший взор блуждает где-то вверху, где над садами вздымается к небу железо, где звонко цокают пули и белыми брызгами черепков осыпаются вдребезги разбитые чашечки изоляторов.
Рука раненого, пошарив, вытащила из окровавленных лохмотьев какую-то закрутку, черный желудь.
— Возьмите вот…
Поля догадалась: это и есть медальон смерти — она слыхала про них; неумело открутила, извлекла крохотную полоску бумаги: «Степура Андрей Минович…»
Она не дочитала. Ее уже настойчиво звал к себе из проходной звонок телефона.
— Ты что, оглохла там? — услышала в трубке голос дежурного инженера. — Немедленно сюда!
— А документация?
— К чертям твою документацию!
— А раненых?
— Направляй к нам.
— К плотине?
— Да ты что там, ничего не видишь? Немец уже по плотине мины кладет… Через потерну будем отступать. Скорее, ждать не будем!
Она слыхала, как инженер бросил трубку.
— Вот те раз… Враг уже минами бьет по Днепрогэсу, пост приказано оставить.
Кажется, только теперь поняла Поля всю опасность. Пули бьют по окнам, раскалывают черепицу на крышах… Скорее схватить узел и бежать! Узел ее в углу. Утром прихватила с собой на работу, чтобы все было под рукой, если придется сниматься в эвакуацию. А как же с этими бумагами, кучами незаполненных пропусков? И шкафы в кабинете набиты бумагами, которые начальство называло солидным словом «документация», — куда все это деть?
Нет, этого она не могла так оставить.
Схватила свой узел — огромный тюфяк со всякими домашними вещами, вытряхнула из него все, даже нарядное одеяло из разноцветных лоскутов, которое сама сшила, — никакие тряпки теперь не дороги. Вместо них торопливо стала запихивать в чехол от перины папки, книжки ордеров, охапки бумаг… Никогда не думала, что бумага такая тяжелая, — еле подняла эту перину-канцелярию, а чернильницу, чтобы тем не досталась, смахнула рукой со стола, аж брызги заляпали стену.
В саду раненых уже не было, только Степура Андрей Минович, как и раньше, лежал на прежнем месте, подплывши кровью.
— Что же, голубок, мне делать с тобой? — шагнула она к нему. — Как тебя заберу?
И вдруг отпрянула. Он лежал перед нею успокоенный, бездыханный. Глаза прикрыты, запекшиеся губы уже не просят воды.
Сердце у Поли сжалось: почему она его не напоила водой днепровской хоть напоследок? Кто же похоронит тебя здесь, голубок? Сады наши запорожские будут тебе шелестеть, Днепр будет шуметь, Днепрогэс будет тебе памятником!
44
От поселка приближалась стрельба, надвигался какой-то грохот, и через минуту в садах блеснул маслянистым боком танк. Ломая деревья, он продирался в направлении открытой подстанции, подминал под себя клумбы, цветущие розы, оборванные провода.
Запыхавшаяся, сгорбленная под тяжестью перины, Поля бежала вниз, к потерне, и ей уже ничто не было страшно, не кланялась под пулями, защищенная от них лишь бурдюками надвое разделенной перины, которая все сползала ей на голову и словно бы сама подталкивала вниз по крутому склону. Пули бьют, лязгают — свинцовый град стучит по изоляторам, по железу мачт.
Внизу, у входа в потерну, собрались все, кого тут настигла беда: инженер, монтеры, раненые бойцы.
Когда Поля, задыхающаяся, растрепанная, остановилась возле них и сбросила свою ношу, все ахнули, глянув на ее перину: истерзана пулями в клочья, бумаги из дыр вылезают.
Иван Артемович нахмурился.
— На кой черт тащила еще эту канцелярию?
— Не оставлять же им, — сказала Поля и обернулась туда, откуда прибежала.
Там, на огромной территории их Днепрогэса, разгуливали вражеские танки, ломали сады, распахивали гусеницами клумбы. Сюда, вниз, пули не долетают. Зато плотину враг обстреливает все сильнее, кладет мины точно по ней, хотя там — ни одной живой души. По плотине для людей уже нет хода. И на Левый берег они будут пробираться через потерну.
Когда, собираясь в путь, Поля снова взялась за свою перину, к ней подошел в окровавленной гимнастерке знакомый лейтенант из спецчасти. Наклонившись над периной, он порылся в ней, потом достал из кармана спички, чиркнул, и через минуту всю Полину документацию, вытряхнутую на землю, охватило жаркое пламя.