С разбегу Богдан чуть не сорвался вниз, в пропасть, так неожиданно разверзлась она перед ним. А кто-то с разгона ахнул туда, в темный бушующий водоворот…
— Кто упал?
Молчат.
— Где Храпко?
Нет Храпко: то ли сам сорвался, то ли кто помог…
Задыхающийся Колосовский стоит у края обрыва. Уцелевшая часть плотины дрожит, вибрирует под ногами от натиска воды, в горячее лицо бьют брызги, словно дождем сечет снизу, из клокочущей черной пропасти…
Прорваться на плотину, увидеть черный водоворот — и обратно? Это было свыше их сил. Но другого выхода не было.
— За мной! — скомандовал Колосовский. — Пробьемся в другом месте. В плавнях переправимся.
И через миг отряд табуном бежал по плотине назад, в темноту Правого берега. Немцы не успели еще толком опомниться, как бойцы промчались через трупы часовых у плотины и, преследуемые лишь вспышками ракет да беспорядочным огнем трассирующих пуль, исчезли в ночных садах, в железных чащах трансформаторного леса.
С Левого еще услышат их.
Еще живой стоит на берегу генерал, командующий их армией, который скоро сам будет сражаться в окружении и вместе со всем своим штабом встретит геройскую смерть в запорожских степях.
Еще несколько недель продержится Запорожье. Еще на некоторое время наши части отобьют у врага Хортицу, и будет произнесена ставшая крылатой в войсках фраза: «Чем хвалитесь? Хортицу отбили? Запорожцы и не сдавали ее никогда!»
Несколько недель еще будут разрезать на заводах домны, чтобы по частям вывозить их отсюда, десятки тысяч вагонов с заводским оборудованием пойдут из города на восток.
Но рану Днепрогэса уже не закрыть. День и ночь будет клокотать она грозным потопом, пойдут прорвавшиеся воды на всю низовую часть города, буйное половодье будет топить застрявшие в плавнях войска, а выше — на обмелевшем озере Ленина, когда вода спадет, вынырнет старый Кичкас, один за другим вылезут из воды черные, замшелые, зеленой слизью покрытые пороги, вылезут и заревут на всю Украину.
46
Может быть, кто спросит: зачем это было сделано?
Это была сознательная и тяжелая жертва, с болью принесенная народом, это была баррикада, преграждающая путь врагу. Полностью уничтожить Днепрогэс попытаются фашисты: злобно и бессмысленно они взорвут его, отступая в 1943 году, и если не весь он будет уничтожен, не до последнего камня разрушен, то лишь благодаря мужеству и находчивости советских бойцов, первых днепровских разведчиков, которые успеют кое-где перерезать адские провода, подведенные к сотням тонн взрывчатки.
Но все это еще далеко.
Еще бесконечно далек тот день, когда наступающие полки форсируют Днепр и создадут на правом берегу первый плацдарм.
Еще враг сам создает плацдармы, неудержимо рвется через Днепр, на Левобережную Украину, чтобы с захваченных плацдармов развить наступление дальше на восток, оставляя позади себя новые пространства, окутанные пожарами, зноем и пылью этого черного лета…
Латвия, Литва, Эстония захвачены врагом. Фашистские дивизии у стен Ленинграда. К тяжким оборонительным сражениям готовится Москва, пылает Смоленщина, в лесах Белоруссии развертывается партизанская борьба. Настанет час — и страшными для врага станут брянские, белорусские и украинские леса, зачернеют вражьими трупами снега Подмосковья, и обмороженные, засопливевшие колонны гитлеровских вояк сгорбившись побредут под нашим конвоем, а покамест он, самонадеянный пришелец, еще полон наглой веры и, даже подав к нам в руки, заученно, по дням рассказывает, когда и какой из наших городов будет взят, когда его армия выйдет на Волгу и на Урал и когда мы погибнем.
Ураган войны бушует над Украиной. Миллионы людей выброшены на дороги — на тяжкие дороги отступления, лишений, муки. Почерневшие от пыли и горя, бредут по дорогам беженцы, а их отход прикрывают такие же почерневшие, изможденные войска. Командиры, комиссары, бойцы в расползающихся, изъеденных потом гимнастерках, неутомимые труженики войны, — они принимают на себя самые тяжелые удары. Отступая на восток, они все время обращены лицом и оружием к западу, к его танкам, минометам, к его моторизованным дивизиям.
Дорого стоила врагу битва на Днепре, битва за левобережные плацдармы, но Гитлер и его генералы не хотели замечать потерь. В середине сентября моторизованные войска врага, перейдя в наступление с кременчугского плацдарма на север, прорвали нашу оборону на двухсоткилометровом фронте и, соединившись со своими танковыми группами в районе Лохвицы, отрезали многочисленные войска Юго-Западного фронта, героически защищавшие Киев, а потом оборонявшиеся на Левобережье, восточнее Киева. Долго еще днем и ночью будут идти здесь бои, будут пробиваться на восток группы окруженцев, гибнуть в неравных схватках. В числе павших будут и командующий фронтом генерал-полковник Кирпонос, и штабные его офицеры, и писатель Гайдар.
Еще будут звучать выстрелы окруженных, а танковая группа фон Клейста, высвободившись отсюда, устремится на юг, разрезая тылы наших армий, возьмет Орехов, двинется на Мариуполь, и угроза окружения нависнет над южными нашими армиями. Неожиданным будет появление вражеских танков в нашем тылу, в запорожских степях. Еще не вывезенный хлеб золотыми горами будет лежать на колхозных гумнах, еще будут двигаться по этим местам обозы эвакуированных, а уже закипит здесь жестокая битва насмерть. Ожесточеннейшие, какие только в окружении бывают, бои завяжутся на этих последних рубежах; разбившись на большие и малые группы, со страстным упорством станут пробиваться на восток окруженцы. Потом настанет день, когда в осенние сумерки в терновом степном буераке генерал, командующий армией, соберет всех оставшихся в живых — ездовых, шоферов, штабных офицеров и даже раненых из полевых госпиталей — всех, кто еще способен держать оружие, — соберет и скажет:
— Товарищи, мы в окружении. Пока живы, останемся бойцами Родины. Пробьемся или умрем!
Бросив в балке легковую машину, отказавшись от самолета, на котором он мог еще вырваться отсюда, генерал поведет остатки своей армии на прорыв. Всю ночь продлится неравный бой с вражескими заслонами, аренами схваток станут колхозные дворы, загнанные красноармейцы будут отстреливаться из-за сеялок, из садов, из посадок, а к утру возле полезащитной полосы за селом останутся лежать груды трупов немецких, груды трупов наших, и среди рядовых будет лежать генерал, а возле него по бокам — двое бойцов.
Немцы похоронят его с почестями, даже памятничек поставят ему в степи, отдавая должное храбрости советского генерала (тогда они еще позволяли себе такие жесты). А после войны это степное селение будет названо его именем, и подымется в центре села высокий обелиск с высеченной на нем надписью: «Генерал-лейтенант Смирнов Андрей Кириллович (1895–1941)».
Гибли армии, и, может, кое-кому это уже казалось концом, но это было только начало.
В те горькие дни, когда одни гибли, другие, пробиваясь из окружения, шли степями на восток, в этих бескрайних просторах оставались еще места, куда не докатывался грохот войны, где еще мирно поблескивали в степи тихие светлые лиманы и еще не пуганные ни одним выстрелом птицы безмятежно паслись у моря перед осенним отлетом…
47
Ногайщина, степь и море, и две девушки идут по безлюдному побережью.
— Так это ты здесь выросла, Ольга?
— Здесь, Таня, здесь. Вон в море выступила коса Белосарайка, маяком белеет — этот маяк светил мне в детстве. Не знаю, как сейчас: погас или все еще мигает.
— Дождемся вечера — увидим.
В просторной впадине, что тянется вдоль моря, тут и там зеркально светятся спокойные лиманы, а между плесами воды земля в разливе чего-то синего, нежного, сиреневого…
— Это что?
— Кермек цветет. Всю осень синеет, до самых холодов. Это наш бессмертник… А вон, видишь, вверху?
Девчата, остановившись, загляделись в небо на птиц. Это было редкостное зрелище: видеть, как орлы величаво — именно величаво, иного слова не найти! — делают круги в вышине, в той вышине, откуда весь мир, наверное, кажется иным.
— Орлы!
— Настоящие орлы?
— Да, настоящие степные орлы… Все лето вот так кружат над степью и морем.
Стояли, смотрели на орлов в небе, а думали о людях на земле.
Потом тихо тронулись дальше.
— Перед отлетом столько здесь перепелов, — рассказывала подруге Ольга, — скворцов, всякой птицы собирается! Все побережье укроют…
Они идут, а чайки белые с тоскливым криком носятся над ними.
— Этих чаек у нас каганцами и гереликами зовут…
— Как тут тихо! Только чаек и слышно.
— И на море никого… Помню, еще маленькой, стою как-то на берегу, а далеко где-то у самого горизонта, на тихом, спокойном море, в мареве, белые паруса плывут один за другим. Над морем утро, дымка голубая, а они сквозь эту дымку — ослепительно белые от солнца, фантастически красивые, словно каравеллы какие-нибудь. Спрашиваю маму, что это? А она: пошли с косы за глиной на Крутенькую… Так просто, буднично… За глиной.
Войны тут еще не было, на этом тихом, забытом побережье. Безлюдно, пустынно. Только фелюги рыбацкие, челны, баркасы да байды просмоленные чернеют на берегу, лежат сиротливо, покинутые, некоторые уже порассыхались, видать, давненько не прикасалась к ним рыбачья рука.
На одной из таких фелюг девчата сели передохнуть. Давно они не ощущали такой тишины, такого покоя, что льется прямо в душу.
Как птиц бросает в воздухе во время бури, так бросало и их в последнее время вихрем событий.
С окопных работ они снова вернулись в Харьков. Город был уже какой-то растревоженный, неприветливый, на улицах металлические противотанковые ежи, мешки с песком. Всюду множество продуктов, на площади возле ДКА продают сливочное масло, красноармейцы берут его прямо в каски.
В университете, куда они прежде всего забежали, среди других знакомых, которые как раз получали стипендию, встретили и Марьяну. Она была какая-то чужая, отстраненная от них своим горем. Узнали, что она работает на заводе, но завод скоро должен выехать.
— И ты с ним?
— Там видно будет, — ответила скупо и как-то многозначительно посмотрела на глухую, обитую дерматином дверь спецотдела, возле которой они ее встретили. — Остаться хочу.
— Как остаться?
— А так… Радисткой, диверсанткой, да кем угодно, — добавила она с непривычной жесткостью в голосе.
С подругами распростилась без нежностей, почти холодно.
В аудиториях, в коридорах факультетских на узлах с пожитками какие-то незнакомые люди, — оказалось, все это эвакуированные сюда из Киевского университета. Среди них только и разговоров что о боях под Киевом, где в рядах защитников города было много студентов, которые тоже пошли добровольцами на фронт. Завтрашний день и киевским и харьковским представляется одинаковым: эвакуация, дорога, Кзыл-Орда, — там, где-то в глубине Средней Азии, они должны найти для себя убежище.
Таня и Ольга были далеки от этих планов, вернее, их Кзыл-Орда рисовалась им не иначе как с теми, кого они должны разыскать. После того как они получили письма, которые ждали их на факультете (Таня — от Богдана, Ольга — от Степуры), и узнали, что хлопцы ранены и с ними можно повидаться, никакая сила не могла удержать девчат здесь. В тот же день они выехали в Мариуполь (оттуда писал Богдан), договорившись, что по дороге заедут к Степуре в его донбасский госпиталь.
В госпитале Степуру не застали, однако узнали, что он теперь тоже в Мариуполе, в том диковинном выздоровбате. Поехали туда. Везли хлопцам из университета новость, что война для них почти закончилась, что студентов теперь отзывают и их опять ждет университет, учеба… Уже видели себя вместе с хлопцами, вместе с ними ехали куда-то в азиатские просторы, куда не долетит никакая пуля, не достанет никакая война.
В Мариуполе их ожидало горькое разочарование. От Лымаря, которого девчата встретили среди штабных писарей, они узнали, что хлопцы два дня назад снова отправились на фронт.
Впервые с начала войны Таня тогда разрыдалась. До сих пор за все время разлуки с Богданом она ни разу не плакала — Ольга по крайней мере никогда не видела ее слез, — а тут не удержалась. Зато после этого в ее характере появилось злое упрямство, какое-то ожесточение.
Несколько утешило девчат лишь то, что их хлопцы отправлялись, как сказал Лымарь, в хорошем настроении и что уже после их отъезда пришло известие об ордене, которым награжден Богдан.
— Орден Красного Знамени — это же вещь! — восклицал Лымарь. — Такие награды редко дают, а ему дали. Гордись, — сказал он Тане и еще хвалился, что его самого куда-то переводят, отзывают, но Таня его уже не слышала. Она в эти минуты не слышала ничего на свете, кроме голоса собственного сердца, которое рвалось вслед Богдану и искало его по всем фронтам.
— Куда теперь? Назад в университет?
Таня сказала:
— Ни за что!
Учиться дальше одной, пока он воюет, никак не помогать ему сейчас, а потом оказаться к тому же на разных курсах с ним? Это было совершенно невозможно. Нет, ждать, ждать, сколько бы ни пришлось. Вместе доучатся когда-нибудь.
Уезжать отсюда не хотелось. Места эти стали дорогими для них: тут ходили хлопцы, тут залечивали свои раны, отсюда писали письма. Это был последний их адрес, место свидания, которое не состоялось; и если девчата останутся здесь, они будут вроде бы поближе к ним, своим любимым…
Таня и Ольга пошли в горком комсомола, попросились на работу. На какую угодно, потому что не было сейчас на свете работы, за которую они не взялись бы. Несколько дней работали на строительстве степного аэродрома, потом устроились в госпитале, стали донорами, убирали в подсобном хозяйстве овощи для раненых, с утра и до вечера собирали помидоры, а мимо них по дороге все время шли на Таганрог обозы эвакуированных, и они видели детей, состарившихся от горя, и женщин, которые рожали прямо на подводах… Никто не мог помочь этим несчастным, и девушки помогали им только тем, что давали помидоры на дорогу.
Потом и овощи были собраны, и госпиталь выехал, и появилось в сводках новое — мелитопольское — направление.
Тане ничего не оставалось, как принять приглашение Ольги и отправиться с нею к ее родителям. И вот они сидят теперь на черной рассохшейся фелюге. Таня, достав из чемоданчика студенческую фотографию Богдана, — в который раз! — всматривается в нее. Он. Ее суженый. Самый лучший. И этот полный силы, высоколобый юноша, он может быть убит? Неужели зароют в землю эту ослепительную улыбку? И высокий этот лоб, в котором собрано столько знаний, столько веков человеческой истории — от ассиро-вавилонян до наших дней?
— Что будет, если его не станет, Ольга? Я не представляю себя без него, совершенно не представляю.
Я была счастлива просто быть с ним, даже и тогда, когда мы были в ссоре и сидели порознь, в разных углах аудитории… Жизнь, в которой не будет его, для меня бессмысленна.
— Гони прочь такие мысли, — посоветовала Ольга. — Почему его обязательно должны убить? Представляй его лучше героем, возмужавшим в боях командиром, с орденом Красного Знамени на груди… Ты же слыхала, его уже награды ищут…
— Хорошо. Так и буду.
Поднявшись, девчата пошли дальше.
Снова кермек цветет, и солонец стелется темно-зеленый, безлистый, — наверно, сродни убогой тундровой растительности или той, что, возможно, произрастает где-то на Марсе.
Впереди огромное село раскинулось по побережью, стайка тополей выбежала почти к самому морю.
— Вон там, где тополя, там мы и живем.
А Таня вспоминает позднюю осень в Харькове, студеный вечер ноября; ветер гонит тополиные листья по аллеям Шевченковского парка, по которым они идут с Богданом с последнего сеанса кино. Листья еще зеленые, но уже подмерзли и звенят по ночному асфальту, словно железные. Будут ли звенеть те листья еще когда-нибудь ей с Богданом, или все то уже навеки миновало и нет ему возврата?
Хата Ольгиных родителей полна тревоги. Суета, беспорядок, сборы в дорогу… Мать, статная, смуглая гречанка, которую можно было бы принять за старшую сестру Ольги, в момент появления девчат увязывала пожитки. В первую минуту она растерялась, какое-то время топталась возле своих узлов, потом со слезами бросилась обнимать дочь.