По ком звонит колокол - Хемингуэй Эрнест Миллер 23 стр.


Она видела его теперь совсем ясно и слышала его тонкий, высокий голос, когда он повернул голову и оглядел публику, сидевшую в первом ряду над красным барьером, и сказал: «Посмотрим, удастся ли нам убить его вот так!»

Она услышала голос и потом увидела, как согнулось его колено, и он пошел вперед, прямо на рог, который, словно по волшебству, опустился, следуя за движением мулеты в смуглой худой руке, уводящим рога вниз и мимо, и как острие вонзилось в пыльный бугор загривка.

Она видела, как блестящий клинок погружался медленно и верно, будто бык, напирая, сам вбирал его в себя, и она следила за ним, пока смуглый кулак не прикоснулся к натянутой шкуре, и тогда маленький смуглый человек, ни разу не оторвавший глаз от места, куда входила шпага, весь подобрался, отводя подальше от рога свой плоский втянутый живот, а потом, отскочив назад, стал в позу — в левой руке древко мулеты, правая поднята вверх — и приготовился смотреть, как умирает бык.

Вот он стоит и смотрит, как бык силится удержаться на ногах, как он качается, точно подрубленное дерево, перед тем как упасть, как ловит уходящую из-под ног землю, а он стоит и смотрит, подняв правую руку в жесте, знаменующем торжество. И она знала, что он испытывает приятное расслабляющее чувство облегчения от того, что все уже кончено, что бык умирает, что рог не ударил, не вонзился, когда он изогнулся всем телом, пропуская его, и пока он стоял и думал об этом, колени у быка подогнулись, и он рухнул, свалился замертво, задрав все четыре ноги в воздух, и она увидела, как маленький смуглый человек устало, без улыбки зашагал к барьеру.

Она знала, что он не мог бы сейчас побежать, даже если б его жизнь зависела от этого, и она смотрела, как он медленным шагом подошел к барьеру, вытер рот полотенцем, и взглянул на нее, и покачал головой, а потом вытер полотенцем лицо и начал свое триумфальное шествие вокруг арены.

Вот он медленным, волочащимся шагом обходит арену, улыбается, раскланивается, улыбается, а за ним идут его помощники, нагибаются, подбирают сигары, бросают обратно в публику шляпы; а он продолжает свое шествие, улыбающийся, с печальными глазами, и, закончив круг, останавливается перед ней. Потом она еще раз взглянула и увидела его уже сидящим на приступке деревянного барьера с полотенцем у рта.

Все это Пилар увидела, стоя у очага, и, увидев, сказала:

— Так, значит, он не был хорошим матадором? С какими людьми я теперь должна проводить свою жизнь!

— Он был хорошим матадором, — сказал Пабло. — Ему мешал его маленький рост.

— А потом он, видно, был чахоточный, — сказал Примитиво.

— Чахоточный? — сказала Пилар. — А как ему было не нажить чахотки после всего, что досталось на его долю? В этой стране, где бедный человек так и умрет бедняком, если только он не преступник вроде Хуана Марча, не матадор и не оперный тенор! Как ему было не нажить чахотки? В стране, где капиталисты обжираются до катара желудка, так что уже не могут жить без соды, а бедняки голодают с первого до последнего дня своей жизни, как ему было не нажить чахотки? Когда с малых лет шатаешься по ярмаркам, чтобы научиться искусству боя быков, и ездишь зайцем в вагонах третьего класса, прячась под скамейками, потому что нет денег на билет, и лежишь там, в грязи и пыли, среди свежих плевков и высохших плевков, как тут не нажить чахотки, особенно если грудь у тебя измята рогами быка?

— Я ничего и не говорю, — сказал Примитиво. — Я только сказал, что он был чахоточный.

— Конечно, он был чахоточный, — сказала Пилар, размахивая большой деревянной ложкой. — Он был маленького роста, и у него был тонкий голос, и он очень боялся быков. Никогда я не встречала человека, который бы так боялся перед выходом на арену, и никогда я не видела человека, который был бы так бесстрашен во время боя. Эй, ты! — сказала она Пабло. — Ты вот боишься смерти. Носишься со своим страхом. А вот Финито боялся, может, больше тебя, а на арене был храбр как лев.

— Он славился как очень отважный матадор, — сказал один из братьев.

— Никогда не встречала человека, который бы так боялся, — сказала Пилар. — Он даже ни одной бычьей головы не держал в доме. Один раз на ярмарке в Вальядолиде он убил быка Пабло Ромеро, и очень хорошо убил…

— Я помню, — сказал старший из братьев. — Я был на этом бое. Бык был желто-бурый, крутолобый, с очень длинными рогами. Он весил больше тридцати arrobas[47]. Это был последний бык, которого Финито убил в Вальядолиде.

— Правильно, — сказала Пилар. — А под конец ярмарки любители боя быков, которые всегда собирались в кафе «Колон» и называли себя клубом имени Финито, устроили банкет в его честь, и они сделали из головы этого быка чучело и решили на банкете преподнести ему. Во время ужина голова уже висела на стене кафе «Колон», но была покрыта материей. Я тоже была на этом банкете, а кроме меня, была Пастора, которая еще более уродлива, чем я, и Нинья де лос Пейнес, и много других цыганок и самых первоклассных девиц. Банкет получился хоть и небольшой, но очень оживленный и даже бурный, потому что за ужином Пастора с другой очень известной девицей затеяли спор о приличиях. Я была всем очень довольна, но, сидя рядом с Финито, я заметила, что он ни разу не взглянул на бычью голову, которая висела на стене, обернутая пурпурной материей, как статуи святых в церквах на той неделе, когда поминают страсти нашего бывшего господа бога.

Финито ел очень мало, потому что в последнюю корриду сезона в Сарагосе бык, которого он убивал, нанес ему удар рогом наотмашь, от которого он долгое время был без памяти, и с тех пор его желудок не удерживал пищи, а потому за ужином он то и дело подносил ко рту платок и сплевывал в него кровь. Да, так про что это я говорила?

— Про бычью голову, — сказал Примитиво. — Про чучело головы быка.

— Да, — сказала Пилар. — Да. Но я должна рассказать некоторые подробности, чтоб вы себе ясно могли все представить. Финито, как известно, никогда весельчаком не был. Он был человек очень мрачный, и я не припомню случая, чтоб он смеялся над чем-нибудь, когда мы бывали одни. Даже если случалось что-нибудь очень смешное. Он на все смотрел очень, очень серьезно. Он был почти такой же серьезный, как Фернандо. Но этот банкет давался в его честь клубом любителей, который носил его имя, и потому он должен был показать себя там любезным, и общительным, и веселым. За ужином он все время улыбался и говорил разные любезности, и, кроме меня, никто не видел, что он делал со своим носовым платком. У него было с собой три платка, но скоро он их все три извел, и вот он говорит мне очень тихо:

— Пилар, я больше не могу. Я должен уйти.

— Что ж, пойдем, — сказала я. Потому что я видела, что ему очень худо. Кругом веселье было в полном разгаре, и шум стоял такой, что в ушах звенело.

— Нет. Не могу я уйти, — говорит Финито. — Все-таки этот клуб носит мое имя, и я с этим должен считаться.

— Если ты болен, давай уйдем, — сказала я.

— Нет, — сказал он. — Я останусь. Налей мне бокал мансанильи.

Я подумала, что лучше бы ему не пить, раз он ничего не ел и раз у него такое дело с желудком, но, видно, он уже больше не мог выносить весь этот шум и веселье, не подкрепившись чем-нибудь. И вот он схватил бутылку мансанильи и очень быстро выпил ее почти всю. Платков у него больше не было, и он теперь употреблял свою салфетку для той же надобности, что раньше платки.

Между тем участники банкета разошлись вовсю. Некоторые члены клуба посадили себе на плечи девиц, из тех, что были полегче, и бегали с ними вокруг стола. Пастору уговорили спеть, а Эль Ниньо Рикардо играл на гитаре, и просто отрадно было глядеть, как все веселились, хоть и спьяну, но дружно и от души. Никогда мне еще не случалось бывать на банкете, где царило бы такое настоящее цыганское веселье, а ведь дело еще не дошло до открытия бычьей головы, ради чего, собственно говоря, и было все затеяно.

Мне самой было очень весело, я хлопала в ладоши, когда играл Рикардо, собирала компанию, чтобы хлопать, когда будет петь Нинья де лос Пейнес, и за всем этим даже не заметила, что Финито уже извел свою салфетку и теперь взялся за мою. Он все пил и пил мансанилью, и глаза у него заблестели, и он весело кивал головой во все стороны. Говорить много он не мог из страха, как бы посреди разговора не пришлось хвататься за салфетку; но он делал вид, что очень доволен и весел, а это, в конце концов, от него и требовалось.

Все шло хорошо, пока мой сосед по столу, бывший импресарио Рафаэля эль Гальо, не вздумал рассказать мне историю, которая кончалась так: «И вот Рафаэль приходит ко мне и говорит: „Вы самый мой лучший друг на свете и самый благородный. Я вас люблю, как родного брата, и хочу вам сделать подарок“. И тут он мне подает роскошную бриллиантовую булавку для галстука и целует меня в обе щеки, и мы оба даже прослезились от умиления. Потом Рафаэль эль Гальо, отдав мне бриллиантовую булавку для галстука, уходит из кафе, и тогда я говорю Ретане, который сидел со мной: „Этот подлый цыган только что подписал контракт с другим импресарио“. — „С чего ты это взял?“ — говорит Ретана. „Я с ним работаю десять лет, — отвечаю я, — и никогда он мне не делал подарков“, — так рассказывал импресарио Эль Гальо. „Ничего другого это не может означать“. И так оно и было, именно тогда Эль Гальо и ушел от него.

Но тут в разговор вмешалась Пастора, не столько для того, чтобы заступиться за доброе имя Рафаэля, потому что никто не мог бы сказать о нем хуже, чем говорила она сама, сколько потому, что импресарио обидел весь цыганский народ, назвав Рафаэля «подлый цыган». И она вмешалась с таким пылом и так выражалась при этом, что импресарио должен был замолчать. Пришлось тогда мне вмешаться, чтобы унять Пастору, а еще другая gitana вмешалась, чтобы унять меня, и шум поднялся такой, что нельзя было разобрать даже слов, кроме одного слова «шлюха», которое выкрикивалось громче всех, но в конце концов порядок водворили, и мы трое, с которых все и началось, уселись на места и взялись за свои бокалы, и тут вдруг я увидела, что Финито смотрит на бычью голову, все еще обернутую пурпурной материей, и в глазах у него ужас.

В эту самую минуту президент клуба начал речь, после которой с бычьей головы должны были снять покрывало, и все время, пока он говорил, а кругом кричали «ole!» и стучали по столу кулаками, я следила за Финито, а он, забившись в кресло, уткнул рот в свою, нет, уже в мою салфетку и, точно завороженный, с ужасом смотрел на бычью голову на стене.

К концу речи Финито стал трясти головой и все старался поглубже забиться в кресло.

«Ты что, малыш?» — спросила я его, но он меня не узнавал и только тряс головой и твердил: «Нет. Нет. Нет».

Между тем президент клуба, кончив свою речь под одобрительные возгласы остальных, встал на стул, развязав шнур, которым пурпурное покрывало было обвязано вокруг бычьей головы, и медленно стал стягивать покрывало вниз, а оно зацепилось за один рог, но он дернул, и оно соскользнуло с отполированных острых рогов, и огромный желтый бык глянул на всех, выставив выгнутые черные рога с белыми кончиками, острыми, как иглы дикобраза; голова была совсем как живая, тот же крутой лоб, и ноздри раздуты, а глаза блестят и смотрят прямо на Финито.

Все закричали и захлопали в ладоши, а Финито еще глубже забился в кресло, и тут все стихли и оглянулись на него, а он только повторял: «Нет, нет», — и старался уйти в кресло еще глубже, а потом вдруг очень громко выкрикнул: «Нет!» — и большой сгусток черной крови выскочил у него изо рта, но он даже не поднес салфетку, и сгусток скатился по его подбородку, а он все смотрел на быка и наконец сказал: «Весь сезон, да. Ради денег, да. Ради хлеба, да. Но я не могу есть хлеб. Вы слышите? Мой желудок не варит. А теперь, когда сезон окончен, — нет! Нет!» Он оглядел всех сидевших за столом, потом опять взглянул на быка и еще раз сказал «нет», а потом опустил голову на грудь и закрылся салфеткой и долго сидел так, молча, и банкет, который начался так хорошо и должен был стать образцом веселья и дружеского общения, окончился неудачно.

— И скоро после того он умер? — спросил Примитиво.

— Зимой, — сказала Пилар. — Он так и не поправился после сарагосского быка. Такие удары хуже, чем когда рог вонзается острием, потому что они повреждают внутренности и выздороветь уже нельзя. Финито потом получал их чуть не каждый раз, когда убивал быка, и от того-то успех изменил ему. Из-за своего маленького роста он не мог вовремя увертываться от рога, и рог почти всегда ударял его плашмя. Но, понятно, по большей части удары бывали легкие.

— Не надо бы ему совсем идти в матадоры при таком росте, — сказал Примитиво.

Пилар посмотрела на Роберта Джордана и покачала головой. Потом, все еще качая головой, она нагнулась над большим чугунным котлом.

Что за народ, думала она. Что за народ эти испанцы. «Не надо бы ему совсем идти в матадоры при таком росте». А я слушаю это и ничего не говорю. Меня это даже не злит, я объяснила и теперь молчу. Как это просто для того, кто ничего не понимает. Que sencillo![48] Один, ничего не понимая, говорит: «Он был неважный матадор». Другой, ничего не понимая, говорит: «Он был чахоточный». А третий, после того как тот, кто понимает, объяснил ему, встает и говорит: «Не надо бы ему совсем идти в матадоры при таком росте».

Склонившись над очагом, она видела распростертое на кровати обнаженное смуглое тело с узловатыми шрамами на обеих ляжках, глубоким следом от рога справа, под нижним ребром, и длинным белым рубцом, на боку, уходящим под мышку. Она видела закрытые глаза, и мрачное смуглое лицо, и курчавые черные волосы, откинутые со лба, и сама она сидела рядом с ним на кровати и растирала ему ноги, разминала пальцами икры и потом легонько похлопывала ребрами ладоней, ослабляя сводившее мускулы напряжение.

— Ну как? — спрашивала она. — Как ноги, малыш?

— Хорошо, Пилар, хорошо, — отвечал он, не открывая глаз.

— Может быть, растереть тебе грудь?

— Нет, Пилар. Грудь не трогай.

— А ноги выше колен?

— Нет. Там очень болит.

— Так ведь если я разотру их и смажу мазью, они разогреются и боль станет легче.

— Нет, Пилар. Спасибо тебе. Мне лучше, когда они лежат спокойно.

— Я оботру тебя спиртом.

— Хорошо. Только очень осторожно.

— Последнего быка ты убил просто великолепно, — говорила она ему, и он отвечал:

— Да, я его хорошо убил.

Потом, обтерев его спиртом и накрыв простыней, она ложилась рядом с ним на кровать, и он высовывал смуглую руку, и дотрагивался до нее, и говорил: «Ты женщина из женщин, Пилар». И для него это уже была шутка, потому что шутить по-настоящему он не умел; потом он засыпал, как всегда после боя, а она лежала рядом, держа его руку в своих, и прислушивалась к его дыханию.

Он часто пугался во сне, и она чувствовала, как его пальцы тесней сжимают ее руку, и видела капли пота, выступавшие у него на лбу, и, если он просыпался, она говорила: «Ничего, ничего», — и он снова засыпал. Пять лет она прожила с ним и никогда ему не изменяла, то есть почти никогда, а когда его схоронили, она сошлась с Пабло, который водил под уздцы лошадей пикадоров на арене и сам был как бык, вроде тех, на которых Финито положил всю свою жизнь. Но бычья сила, как и бычья храбрость, держится недолго, теперь она узнала это, да и что вообще долго держится на свете? Я держусь, подумала она. Да, я держусь долго. Но кому это нужно?

— Мария, — сказала она. — Надо смотреть, что делаешь. Для чего тебе огонь — сварить ужин или сжечь целый город?

И тут у входа в пещеру показался цыган. Он весь был засыпан снегом и, остановившись у входа с карабином в руке, принялся топать ногами, сбивая снег.

Роберт Джордан встал и пошел ему навстречу.

— Ну, что? — спросил он цыгана.

— На большом мосту смена каждые шесть часов, по два человека, — сказал цыган. — В домике дорожного мастера восемь рядовых и капрал. Вот тебе твой хронометр.

— А на лесопилке?

— Это тебе старик скажет. Он наблюдает за дорогой, ему и лесопилку видно.

— А что на дороге? — спросил Роберт Джордан.

— Движение такое же, как всегда, — сказал цыган. — Ничего необыкновенного нет. Несколько машин, вот и все.

У цыгана был замерзший вид, его темное лицо скривилось от холода, руки покраснели. Не входя в пещеру, он снял свою куртку и встряхнул ее.

Назад Дальше