— Я пойду с Ансельмо.
— Тогда разбуди его, — сказала она. — Карабин тебе нужен?
— Спасибо, — ответил он. — Карабин вещь хорошая, но мне он не понадобится. Я иду только посмотреть место, а не поднимать шум раньше времени. Спасибо за все, что ты мне сказала. Мне нравится такой разговор.
— Я стараюсь говорить начистоту.
— Тогда скажи, что ты увидела у меня на руке.
— Нет. — Она покачала головой. — Я ничего не увидела. Ну, ступай к своему мосту. Я пригляжу за твоими мешками.
— Прикрой их и смотри, чтобы никто ничего не трогал. Пусть так и лежат — тут лучше, чем в пещере.
— Будут прикрыты, и никто их не тронет, — сказала женщина. — Ну, ступай к своему мосту.
— Ансельмо, — сказал Роберт Джордан, кладя руку на плечо старика, который спал, положив голову на локоть.
Старик открыл глаза.
— Да, — сказал он. — Сейчас. Сейчас пойдем.
3
Последние двести ярдов спуска они прошли, держась в тени деревьев, осторожно перебегая от одного к другому, и остановились тогда, когда до моста, видневшегося за последними соснами крутого склона, осталось не более пятидесяти ярдов. Солнце еще не спряталось за вершиной горы, и мост в его лучах казался черным над пустотой провала. Мост был стальной, однопролетный, у обоих концов его стояли будки часовых. Он был настолько широк, что на нем свободно могли разойтись два автомобиля, и его прочная и изящная металлическая арка перетягивала глубокую теснину, на дне которой, белый от пены, бежал по камням ручей, стремясь к реке, протекавшей в ущелье.
Роберту Джордану приходилось смотреть против солнца, и он видел только силуэт моста. Но солнце садилось и скоро совсем зашло, и теперь, когда свет уже не бил в глаза, он глянул сквозь деревья на бурую округлую гору, за которой оно скрылось, и увидел, что склон ее порос нежной молодой зеленью, а у самого гребня лежат еще полосы нестаявшего снега.
Потом он снова перевел глаза на мост, спеша использовать внезапно наступившие короткие минуты нужного ему освещения, чтобы разглядеть конструкцию моста. Подорвать его будет нетрудно. Продолжая свои наблюдения, он вынул из нагрудного кармана записную книжку и беглыми штрихами набросал чертеж. Заряд он при этом вычислять не стал. Успеется после. Он только отмечал те точки, куда нужно заложить динамит, чтоб при взрыве мост сразу лишился опоры и середина его рухнула в провал. Это можно было выполнить не торопясь, по всем правилам науки, безошибочно, заложив полдюжины шашек и соединив их так, чтобы взрыв произошел одновременно; можно было также сделать все скорее и проще, заложив два больших заряда. Но тогда заряды должны быть очень большими, заложить их надо на противоположных концах моста и взрывать одновременно. Он чертил быстро и с удовольствием: приятно было, что наконец-то задача ясна, приятно наконец приступить к ее выполнению. Он закрыл книжку, вставил карандаш в кожаную петлю, положил книжку в карман и застегнул его на пуговицу.
Пока он чертил, Ансельмо наблюдал за дорогой, мостом и будками часовых. Он считал, что они подошли к мосту слишком близко, и потому облегченно вздохнул, когда Роберт Джордан кончил рисовать.
Застегнув карман на пуговицу, Роберт Джордан вытянулся на земле и осторожно выглянул из-за сосны, и тогда Ансельмо тронул его за локоть и указал пальцем в сторону моста.
В будке у ближнего конца моста, лицом к дороге, сидел часовой, поставив между колен винтовку с примкнутым штыком, и курил сигарету; на нем была вязаная шапочка и плащ, похожий на одеяло. На расстоянии пятидесяти ярдов лица нельзя было разглядеть. Роберт Джордан поднял к глазам полевой бинокль, тщательно прикрывая сверху ладонями стекла, хотя солнца уже не было и заблестеть они не могли, и сразу перила моста придвинулись так близко, что казалось, стоит протянуть руку — и коснешься их, и лицо часового придвинулось так близко, что видны стали впалые щеки, и пепел на кончике сигареты, и маслянистый блеск штыка. Это было лицо крестьянина — худые щеки под выдающимися скулами, щетина на подбородке, мохнатые, нависшие брови; большие руки держали винтовку, из-под складок плаща выглядывали тяжелые сапоги. В будке висела на стене старая, почерневшая кожаная фляга, лежали газеты, а телефона не было. Можно было, конечно, предположить, что телефон с другой стороны, но вокруг будки нигде не было видно проводов, хотя вдоль дороги шли телефонные столбы, и провода тянулись над мостом. У самой будки на двух камнях стояла самодельная жаровня — старый бидон из-под керосина с отломанной крышкой и проверченными в боках дырками; но огня в ней не было. Под жаровней в куче золы валялись закопченные пустые жестянки.
Роберт Джордан передал бинокль Ансельмо, вытянувшемуся рядом с ним на земле. Старик усмехнулся и покачал головой. Он постучал себя пальцем по виску, возле глаза.
— Ya lo veo, — сказал он по-испански. — Я его вижу.
Он говорил, почти не шевеля губами, и это выходило тише самого тихого шепота. Когда Роберт Джордан улыбнулся ему, он посмотрел на часового и, указав на него пальцем одной руки, провел другой по своей шее. Роберт Джордан кивнул, но улыбаться перестал.
Будка второго часового, у дальнего конца дороги, была повернута к ним задней стороной, и они не могли видеть, что делается внутри. Гудронированная дорога, широкая и ровная, за мостом сворачивала влево и потом уходила за выступ горы. Прежняя дорога была гораздо уже, и, чтобы расширить ее в этом месте, пришлось стесать часть гранитной скалы, на уступе которой она была проложена; со стороны обрыва — слева, если смотреть от моста и ущелья, — ее огораживал ряд вытесанных из камня тумб; они отмечали край дороги и служили парапетом. Теснина здесь была очень глубокая и узкая, особенно там, где ручей, над которым висел мост, впадал в реку.
— А второй пост где? — спросил Роберт Джордан старика.
— Пятьсот метров от того поворота. В домике дорожного мастера, у самой скалы.
— Сколько там людей? — спросил Роберт Джордан.
Он снова навел бинокль на часового. Часовой потушил сигарету о дощатую стену будки, потом вытащил из кармана кожаный кисет, надорвал бумагу на погасшей сигарете и вытряхнул в кисет остатки табаку. Часовой встал, прислонил винтовку к стене и потянулся, потом снова взял ее, перекинул через плечо и вышел на мост. Ансельмо вплотную припал к земле, а Роберт Джордан сунул бинокль в нагрудный карман и спрятал голову за ствол сосны.
— Семеро солдат и капрал, — сказал Ансельмо в самое его ухо. — Я узнавал у цыгана.
— Пусть он отойдет подальше, тогда мы двинемся, — сказал Роберт Джордан. — Мы слишком близко.
— Ты все рассмотрел, что тебе нужно?
— Да. Все, что мне нужно.
После захода солнца сразу стало холоднее, позади, на вершинах гор, меркли последние отсветы солнечных лучей, и кругом быстро темнело.
— Ну, как тебе кажется? — тихо спросил Ансельмо, не спуская глаз с часового, который шагал по мосту ко второй будке; его штык поблескивал в последних лучах, фигура казалась бесформенной от неуклюжего плаща.
— Все очень хорошо, — сказал Роберт Джордан. — Очень, очень хорошо.
— Рад слышать, — сказал Ансельмо. — Что ж, пойдем. Теперь он нас не может увидеть.
Часовой стоял спиной к ним у дальнего конца моста. Из теснины доносился шум воды, бегущей по камням. Потом сквозь этот шум донесся другой шум — мерный, нарастающий рокот, и они увидели, что часовой поднял голову и смотрит вверх, так что его вязаная шапочка съехала на затылок; и, тоже подняв головы, они увидели в высоком вечернем небе три самолета, летевшие клином; крохотные и серебряные на этой высоте, где еще светило солнце, самолеты с невероятной быстротой неслись по небу под мерный гул моторов.
— Наши? — спросил Ансельмо.
— Как будто да, — сказал Роберт Джордан, но он знал, что на такой высоте никогда нельзя определить точно. Это вечерняя разведка, а чья — неизвестно. Но когда видишь летящие истребители, всегда говоришь — наши, потому что от этого людям спокойнее. Бомбардировщики — другое дело.
Ансельмо, видимо, думал о том же.
— Это наши, — сказал он. — Я узнаю их. Это Moscas[8].
— Пожалуй, — сказал Роберт Джордан. — Мне тоже кажется, что это Moscas.
— Да, Moscas, — сказал Ансельмо.
Можно было навести бинокль и сразу все выяснить, но Роберту Джордану не хотелось этого делать. Сегодня вечером ему все равно, чьи они, и если старику приятно думать, что они наши, не нужно отнимать их у него. Впрочем, когда самолеты ушли в сторону Сеговии, он подумал, что они совсем не похожи на те зеленые с красной каймой самолеты с низко посаженным крылом, русский вариант модели «боинг Р-32», которые испанцы называли Moscas. Цвет нельзя было различить, но силуэт был другой. Нет. Это возвращается фашистская разведка.
Часовой все еще стоял у дальнего конца моста спиной к ним.
— Пойдем, — сказал Роберт Джордан.
Он стал подниматься в гору, ступая осторожно и стараясь держаться под прикрытием сосен, пока не отошел настолько, что его нельзя было увидеть с моста. Ансельмо следовал за ним на расстоянии сотни ярдов. Когда они отошли достаточно далеко, Роберт Джордан остановился, подождал старика, пропустил его вперед, и они полезли в темноте дальше по крутому склону.
— У нас сильная авиация, — довольным тоном сказал старик.
— Да.
— И мы победим.
— Мы должны победить.
— Да. А тогда, после победы, ты приезжай поохотиться.
— На кого?
— На кабана, на медведя, на волка, на горного козла.
— Ты любишь охоту?
— Ох, люблю. Ничего так не люблю. У нас в деревне все охотники. А ты не любишь?
— Нет, — сказал Роберт Джордан. — Я не люблю убивать животных.
— А я наоборот, — сказал старик. — Я не люблю убивать людей.
— Этого никто не любит, разве те, у кого в голове неладно, — сказал Роберт Джордан. — Но я не против, когда это необходимо. Когда это надо ради общего дела.
— Все-таки это совсем другое, — сказал Ансельмо. — В моем доме, когда у меня был дом, — теперь у меня нет дома, — висели клыки кабана, которого я подстрелил в предгорье. Шкуры волчьи лежали. Волков я подстрелил зимой, гнался за ними по снегу. Одного, самого большого, я убил за деревней как-то в ноябре, под вечер, возвращаясь из лесу. Четыре волчьи шкуры лежали на полу в моем доме. Они были истоптаны до того, что совсем облезли, но все-таки это были волчьи шкуры. Были у меня рога горного козла, которого я подстрелил в Сьерре, и еще было чучело орла — его мне набил чучельник в Авиле, — крылья у него были раскрыты и глаза желтые, точь-в-точь как у живого. Очень красивая была вещь, и на все это мне было приятно смотреть.
— Да, — сказал Роберт Джордан.
— На дверях нашей деревенской церкви была прибита медвежья лапа; этого медведя я убил весной, встретил его на склоне горы, он ворочал бревно на снегу этой самой лапой.
— Когда это было?
— Шесть лет назад. Ее высушили и прибили гвоздем к дверям церкви, и когда я, бывало, ни посмотрю на эту лапу, — совсем как у человека, только с когтями, — всегда мне становилось приятно.
— Ты гордился?
— Гордился, потому что вспоминал ту встречу с медведем ранней весной на склоне горы. А вот если убил человека, такого же, как и ты сам, ничего хорошего в памяти не остается.
— Да, человечью лапу к дверям церкви не прибьешь, — сказал Роберт Джордан.
— Еще бы. Кому же придет в голову такое. А все-таки человечья рука очень похожа на медвежью лапу.
— И туловище человека очень похоже на медвежье, — сказал Роберт Джордан. — Если с медведя снять шкуру, видно, что мускулатура почти такая же.
— Да, — сказал Ансельмо. — Цыгане верят, что медведь — брат человека.
— Американские индейцы тоже, — сказал Роберт Джордан. — Они, когда убьют медведя, кланяются ему и просят прошенья. Вешают его череп на дерево и, прежде чем уйти, просят, чтобы он не сердился на них.
— Цыгане верят, что медведь — брат человека, потому что у него под шкурой такое же тело, и он пьет пиво, и любит музыку, и умеет плясать.
— Индейцы тоже в это верят.
— Значит, индейцы все равно что цыгане?
— Нет. Но про медведя они думают так же.
— Понятно. Цыгане еще потому так думают, что медведь красть любит.
— В тебе есть цыганская кровь?
— Нет. Но я много водился с цыганами, а с тех пор, как началась война, понятно, еще больше. В горах их много. У них не считается за грех убить иноплеменника. Они в этом не признаются, но это так.
— У марокканцев тоже так.
— Да. У цыган много таких законов, в которых они не признаются. Во время войны многие цыгане опять стали пошаливать.
— Они не понимают, ради чего ведется эта война. Они не знают, за что мы деремся.
— Верно, — сказал Ансельмо. — Они только знают, что идет война и можно, как в старину, убивать, не боясь наказания.
— Тебе случалось убивать? — спросил Роберт Джордан, как будто роднящая темнота вокруг и прожитый вместе день дали ему право на этот вопрос.
— Да. Несколько раз. Но без всякой охоты. По-моему, людей убивать грех. Даже если это фашисты, которых мы должны убивать. По-моему, медведь одно, а человек совсем другое. Я не верю в цыганские россказни насчет того, что зверь человеку брат. Нет. Я против того, чтоб убивать людей.
— Но ты убивал.
— Да. И буду убивать. Но если я еще поживу потом, то постараюсь жить тихо, никому не делая зла, и это все мне простится.
— Кем простится?
— Не знаю. Теперь ведь у нас бога нет, ни сына божия, ни святого духа, так кто же должен прощать? Я не знаю.
— А бога нет?
— Нет, друг. Конечно, нет. Если б он был, разве он допустил бы то, что я видел своими глазами? Пусть уж у них будет бог.
— Они и говорят, что он с ними.
— Понятно, мне его недостает потому что я с детства привык верить. Но теперь человек перед самим собой должен быть в ответе.
— Значит, ты сам себе и убийство простишь?
— Должно быть, — сказал Ансельмо. — Раз оно так понятно выходит по-твоему, значит, так и должно быть. Но все равно, есть ли бог, нет ли, а убивать — грех. Отнять жизнь у другого человека — это дело нешуточное. Я не отступлю перед этим, когда понадобится, но я не той породы, что Пабло.
— Чтоб выиграть войну, нужно убивать врагов. Это старая истина.
— Верно. На войне нужно убивать. Но, знаешь, какие у меня чудные мысли есть, — сказал Ансельмо. Они теперь шли совсем рядом в темноте, и он говорил вполголоса, время от времени оглядываясь на ходу. — Я бы даже епископа не стал убивать. Я бы не стал убивать ни помещика, ни другого какого хозяина. Я бы только заставил их всю жизнь изо дня в день работать так, как мы работаем в поле или в горах, на порубке леса. Чтобы они узнали, для чего рожден человек. Пусть спят, как мы спим. Пусть едят то, что мы едим. А самое главное — пусть работают. Это им будет наука.
— Что ж, они оправятся и опять тебя скрутят.
— Если их убивать — это никого ничему не научит, — сказал Ансельмо. — Всех не перебьешь, а молодые подрастут — еще больше ненавидеть будут. От тюрьмы тоже проку мало. В тюрьме только сильнее ненависть. Нет, лучше пусть всем нашим врагам будет наука.
— Но все-таки ты ведь убивал?
— Да, — сказал Ансельмо. — Много раз убивал и еще буду убивать. Но без всякой охоты и помня, что это грех.
— А часовой? Ты шутил, что убьешь часового.
— Так ведь это шутка. Я бы и убил часового. Да. Не раздумывая и с легким сердцем, потому что это нужно для дела. Но без всякой охоты.
— Ну, пусть убивают те, кто это любит, — сказал Роберт Джордан. — Там восемь да здесь пятеро. Всего тринадцать для тех, кто это любит.
— Таких много, которые это любят, — сказал Ансельмо в темноте. — И у нас их много. Больше, чем таких, которые годились бы в бою.
— Ты когда-нибудь бывал в бою?
— Нет, — сказал старик. — Мы дрались в Сеговии в самом начале войны, но нас разбили, и мы побежали. Я тоже бежал вместе с другими. Мы не очень хорошо понимали то, что делали, и не знали, как это надо делать. А потом у меня был только дробовик, заряженный крупной дробью, а у guardia civil были маузеры. Я своим дробовиком их и за сто ярдов достать не мог, а они с трехсот били нас, как зайцев. Они стреляли много и хорошо стреляли, а мы перед ними были как стадо овец. — Он помолчал. Потом спросил: — Ты думаешь, у моста будет бой?