Знаки препинания - Ржевская Елена Моисеевна 10 стр.


В коридорах кое-где у дверей на табуретах стояли примусы, молчавшие днем, а вечером, когда сходились с работы жильцы, вовсю жужжали и расфыркивались без пригляда. Из номеров выходили женщины подкачать примус, прочистить горелку иглой, унять чадящую сковороду и дружелюбно перекидывались приветствиями с соседками. Что-то сходное со студенческим общежитием. Но почему-то я всегда волнуясь шла по этим коридорам. Может, оттого, что все здесь люди — иностранцы, живущие на родине социализма, но вдали от родной земли, все казалось необыденным.

Случалось, мы заставали отца Зузу дома. Он давал Зузу деньги, и мы спускались вниз в булочную Филиппова, как до сих пор зовут ее коренные москвичи. Филиппов был поставщиком императорского двора, и это с ним связан общеизвестный анекдот, как, представ по вызову перед разгневанным московским губернатором, ткнувшим ему в лицо сайку с запеченным тараканом, он, не растерявшись, находчиво извлек и проглотил таракана.

— Помилуйте, ваше… это же изюм.

И с того случая появилась в ассортименте сайка с изюмом.

В этой «филипповской» булочной под гостиницей «Люкс» Зузу покупала сдобные булки, электрический чайник уже кипел, когда мы возвращались, массивные белые фаянсовые чашки были расставлены, отец Зузу — большой, с темной копной откинутых волос, в зернистом сером пиджаке, — расположившись в кресле у круглого стола, разливал чай, Зузу смешили его неправильные ударения в русских словах. За этой трапезой — чай со сдобными булками — может, обед или поздний завтрак, — было так просторно — другого слова не подберу, как не бывало дома.

Здесь было что-то другое. И другим был отец Зузу, и у него была унаследованная дочерью обаятельная аура, хотя в те годы этого понятия еще не было в обращении.

…В праздник — вероятно, это были ноябрьские дни — в большом номере Эмбердро дети гостиницы «Люкс» ставили на русском языке «Вильгельма Телля», и со всех номеров сошелся сюда народ.

Ошибаются те, кто задним числом полагает увидеть на лицах этих людей фанатизм крестоносцев классовой борьбы. Эти люди были просты, естественны, приветливы и скромны, верили дружно, что «близится эра светлых годов», как пелось тогда в пионерской песне и как все еще, да по многу раз в день, доносится по радио в записи из пионерского лагеря «Салют» в Дорохове, где я пишу эти страницы.

Верили, что близится эра светлых годов международного братства трудящихся при всеобщем социализме. В этом их укрепляли бедствия неслыханного кризиса, поразившего в те годы капиталистический мир, безработица, бездомные люди, умиравшие от голода на скамейках европейских бульваров, что не было вымыслом пропаганды.

Зузу, прощай

Весной Зузу уезжала. Отец ее возвращался в Швейцарию, и семья отправлялась с ним. Их провожали на перроне Белорусского вокзала я и несколько незнакомых мужчин. Дали сигнал паровозу. Мужчины молча двинулись за тронувшимся составом, и каждый поднял к плечу руку с зажатым кулаком. И отец Зузу — Эмбердро — на площадке уходящего вагона тоже стоял с поднятым кулаком. Щупленькая жена его махала нам рукой. А Зузу высовывалась из окна купе, ветер забрасывал ей в лицо волосы, и она сражалась с ними, откидывая, чтобы еще и еще раз поглядеть в мою сторону. Все были серьезны, и эти незнакомые мужчины, и Эмбердро, и Зузу.

Было жаль, что Зузу уезжает и не придет осенью в школу. А от молчаливого прощания мужчин, их торжественного обета — поднятого к плечу кулака — «Рот фронт» — почти что дрожь пробирала.

Я еще никого ни разу не провожала. Понятия «никогда», «навсегда» не коснулись тогда моего сознания.

Через пять лет встречу в наших газетах имя отца Зузу, обруганного «троцкистом», и пойму: хорошо, что Зузу вместе с отцом — далеко.

Лестничная площадка

Обычный школьный деревянный треугольник. Его одолжил у меня мальчик из квартиры № 6, что напротив нашей. И теперь от удара молнии — от первого в жизни признания в любви меня отделяла всего лишь лестничная площадка. Через нее мне был протянут обратно треугольник. Я положила его на стол и вдруг увидела: по нему стрела, пронзавшая нарисованное сердце, несла мое имя. Бурная сумятица чувств охватила меня. Что это был за необычный день моей жизни! Уж не знаю, как перетерпела уроки в школе, а вернувшись, была встречена на пороге поспешившими вместе на мой звонок мамой и Марусей Комаровой, вроде дожидавшимися моего прихода, и мое появление с чего-то развеселило их.

— Вон. Объяснение в любви, — наперебой выпаливали они, указывая на валявшуюся на полу бумажку.

— В дверь подсунута, — сказала Маруся. — Тебе.

Мне бы нагнуться, цапнуть бумажку. А я не смогла даже за порог ступить, оцепенела в смущении, застряла в дверях, бросила школьную сумку и ринулась вниз во двор, где всей ватагой мы отправлялись в кино.

Зал всего на 13 рядов. Это был, как я уже писала, первый в Москве кинозал, построенный в начале века на скорую руку, очень скромно, очевидно с риском прогореть на не опробованном еще тогда, невиданном «аттракционе» — кино. Словом, этакий стационарный балаган, первый просмотровый зал для публики, куда съезжались москвичи приобщиться к чуду века, ну уж а мы впоследствии пересмотрели здесь все, что можно и чего нельзя детям до 16 лет. И до недавнего времени мы предпочтительно шли сюда на новые фильмы, пока Второй часовой завод не выстроил свой представительный административный корпус, разрушив давно присвоенный заводом и названный «клубом» этот мемориальный в истории отечественного кино домик.

В тот раз давали знаменитый «Знак Зорро». Что-то лихо мелькало на экране. И в зале то гасли, то мерцали сыпавшиеся с экрана блики, выхватывая на миг из темноты светловолосую мальчишескую голову.

Ах, какое ликующее, праздничное чувство, какое счастливое волнение теребило меня, и знаменитый «Знак Зорро» неотчетливо пронесся мимо.

Я спешила домой. Мне открыли, но на этот раз за дверью на полу не было белой бумажки. Ни здесь, ни в кухне, ни в комнатах, ни на полу, ни на столах, подоконниках, буфете — нигде и никогда.

Мальчика звали Гаврик, ему было 9 лет, столько же мне.

На обшитой черным дерматином двери квартиры № 6, соседствующей с нашей, — медная дощечка «В. С. Коробков». Там, за этой дверью, — огромная уютная квартира, богатая библиотека, образованный отец, дивной красоты мать, два удачных сына, Гаврик и его младший брат, преданная домашняя работница Акуля, куличи и крашеные яйца на Пасху, достаток, потому что беспартийный В. С. Коробков получал оклад, в три раза превышающий партмаксимум нашего отца, хотя отец был старше его по должности. Сдержанный, педантичный человек Виталий Славич, приходя с работы, низко склонившись, — он был высокого роста, — целовал в лоб жену Веру Константиновну, сыновей и, выпив в кругу семьи вечерний чай, удалялся в свой сказочный кабинет — весь в кожаных тисненых корешках книг за стеклами шкафов вдоль стен.

Он был начальником валютного отдела Госбанка, ведал валютным фондом страны и по делам службы побывал за океаном и привез электрическую железную дорогу. Изредка, с непременным его участием, ее запускали, и по полу вкруговую по рельсам со свистом и гудками мчал красный стефенсоновский паровозик и за ним бежал целый состав маленьких вагонов со светящимися окошками. Это же была сказка сказок — волшебство.

Но вот все смолкло у соседей: ни утренних рулад (Вера Константиновна брала частные уроки пения и с утра обычно упражнялась за роялем), ни ее высокого мелодичного голоса, взывающего из столовой через весь большой коридор — в кухню: «Акуля!», ни возни мальчишек. Ни вечерних мерных шагов главы дома по коридору к себе в кабинет.

Как раз с его кабинетом была общая стена нашей с братом комнаты. Мы вообще жили отчасти как бы в их квартире — наша детская в поэтажных планах значилась там. Но еще при строительстве дома — он поначалу был кооперативным, с щедрой рассрочкой выплаты на тридцать лет, — Виталий Славич предложил папе присоединить эту комнату к нашей квартире: у них и без того была велика площадь для одной семьи, а нашей, меньшей, чем их, квартире еще одна комната оказалась совсем не лишней.

Так что наша с братом общая комната помещалась в их квартире, только дверь, что вела к ним в коридор, была снята и проем заштукатурен, а прорублена другая дверь в нашу столовую. Но все звуки их жизни — хочешь не хочешь — были у нас на слуху через тонкие перегородки. И вот все смолкло. Тишина.

Перед отъездом Вера Константиновна заходила проститься, была взволнованна: шутка сказать, уезжали в Америку, куда во второй раз был направлен Виталий Славич; уезжали надолго, на года.

Она взяла меня за руку, повела через площадку к ним.

— Прощайтесь! — сказала нам.

Младший мальчик не в счет. А Гаврик, насупившись, накренил к плечу свою светловолосую, как у мамы, голову. Может, он был задет, не получив ответ на свою записку. А может, просто не знал, что должен сделать, как это — прощаться нам. И я не знала и, наверное, тоже стояла насупленная.

— Когда уж теперь вы увидитесь! — сказала своим удивительным, ласковым, музыкальным и взволнованным голосом Вера Константиновна. — Вам даже узнать друг друга будет нелегко, так вырастете.

От Гаврика на расстоянии пахло парикмахерской — только что сводили постричь на дорогу.

Дорога, дорога… Как заманчиво — по океану, в такой далекий праздничный мир, где настоящие ковбои, индейцы Майн Рида, Фенимора Купера, где Том Сойер с Гекльберри Финном, где продается маленькая электрическая железная дорога…

Очаг в саду, в Лосиноостровском

Во второе лето в Лосиноостровском Б. Н. пожелал остаться на время своего отпуска с нами, с тремя детьми, предоставив маме «кататься» по Волге вместе с папой. Мы были целиком на его попечении. Ни тети Эсфири, ни тети Мани на этот раз с нами не было. Б. Н. сложил из кирпичей очаг в саду, сам стряпал. С ним все было по-новому, и строго расписан день и обязанности каждого, и непривычно обильны порции еды, которые Б. Н. раскладывал по тарелкам брату, Марусе, мне. За столом помалкивали, потому что молчал Б. Н. и хмуровато оглядывал нас голубыми глазами. Встать из-за стола, не доев, оставить хоть крошку на тарелке и не думай. Может, он когда и одергивал, досадовал, но не помнится, не дробится он и видится весь сразу — так целен. Выразить это едва ли доступно мне.

Мы уже давно вышли из послушания, а его ослушаться не могли. Почему так?

Да ведь он был праведен, это только сейчас осенило меня. И ведь говорится: в доме праведного все трудятся, там нет никого бесполезного, нет никого ленивого. Бесполезной была Маруся Комарова — Б. Н. отстранил ее ото всех дел, чтобы мы не были «белоручками» и все делали сами. Брату вменено было отправляться с утра на рынок. Мне — мести полы и нянчить младшего брата. Впрочем, Б. Н. сам почти неотступно возился с ним. Ему исполнился год, и не было удержу его стремлению топать по земле, цепляясь за корни деревьев, шлепаясь. От него нельзя было отойти ни на шаг. Так что и Маруся иногда все же призывалась на помощь.

Мы любили Б. Н. и не тяготились его деспотической властностью. И старались не быть тунеядцами в его глазах. Но детские игры при нем почему-то не залаживались.

Отстраненная Маруся Комарова с простодушной ухмылкой на лице маялась без нагрузки, разве что кастрюли почистит, в которых варил Б. Н. нам еду на открытом огне своего солдатского очага, — но по привычке в конце дня на пустовавшей кухне скребла ножом некрашеный стол, ничем не заляпанный, не засаленный. За ним иногда вечером мы затевали с ней игру в подкидного дурака, Маруся вспоминала, как в деревне зимой приходили к ним в избу мужики, усаживались за карты. И как их сосед — ему всегда не везло — проигрывал и, вставая из-за стола, в сердцах махнув рукой, уходил, приговаривая: «Бардак! Бардак!» Его так и прозвали — «Бардак». И что в Лосиноостровском она заприметила одного человека — вылитый тот сосед. Она вечно выискивала в людях сходство со «своими», с деревенскими. И однажды, подкараулив, когда запримеченный приближался сюда, позвала меня. Мы взлетели по лестнице наверх и с балкона второго этажа принялись в два горла кричать: «Бардак! Бардак!» — дурехи, не имевшие понятия, что и кричат. И пока тот человек шел вдоль нашего участка за забором, он все время озирался на нас и, может, — но это нам видно не было — плевался ошалело. Еще народ не был тогда привычен к грубой брани из юных девичьих уст. А Маруся ликовала: вдруг да взаправду он и есть их сосед, гляди, как откликается. А потом долго в задумчивости пощипывала угрюмо свои плоские волосы, стянутые в слабую косицу.

Опять кончалось лето, может, лучшее в жизни Б. Н. «Мальчик» — он звал его так — сидел у него на руках, прижимался, обхватив ручонками, а Б. Н. хмурился под грузом любви и нежного трепета, и в его по-детски голубых глазах была щемящая растерянность. И тут как раз вернулись с Волги родители.

Ребенок был неузнаваем: Б. Н. своевольно, как всегда и во всем, распорядился его первыми волосами, побывал с ним в парикмахерской, и мальчика остригли под «бокс», и он теперь другой — я уже оплакала его легкие, милые, безвозвратные кудряшки, — теперь он выглядел старше своего первого года и проще — словно с младенчеством покончено. Голова, правда, была крепенькой, исправной, на обнажившемся затылке уже наметилась «математическая шишка».

День-другой мама излучала довольство от поездки и надевала сшитое перед отъездом кофейного цвета платье из креп-жоржета и несколько раз возбужденно рассказывала, как на нее, прогуливающуюся по палубе в отсутствие папы — он принимал ванну, — набросился матрос, требовавший немедленно ее любви, и она, испугавшись его, закричала.

Этот страшный случай на палубе становился еще одним апокрифом — свидетельством о ее красоте. Не так-то уж много их и было.

Как же несходны они с Б. Н.! Это горестно скажется потом, в старости. А покуда он, приглушенный, сумрачный, отрешенно любит ее — красочную, нелепую, жизненную. Он молча прощался, целуясь с каждым из нас, — отпуск кончился, он возвращался в Архангельск к месту работы.

Маруся приступила к своим обязанностям, мы — к играм.

Квартира № 6

Не прошло и года, как неожиданно вернулась семья Коробковых — какая-то сумрачная. Гаврику теперь решительно было не до меня. Единственное, чем он был увлечен, — спорт. В Америке Вера Константиновна отдала сыновей в спортивную школу. И вернулись они хоть и досрочно, но вполне американизированными мальчиками в курточках со многими застежками, с заграничными велосипедами, говорили между собой по-английски, и было известно, что спят они без подушек, как приучены в той спортивной школе.

Отец их, Виталий Славич, был взят под стражу, велось следствие. Он был привлечен к ответу за то, что наше судно с золотом, замотанное штормом или при каких-то других непредвиденных обстоятельствах, не то вынуждено было пристать в не предусмотренном предписанием порту, где золото могло быть аннексировано за царские долги, не признаваемые молодой Республикой Советов. Не то золото по какой-то причине перегружалось с одного судна на другое в открытом море-океане, что не допускалось инструкцией. Точнее, пожалуй, сейчас не установить.

Из квартиры № 6 спешно вывозилась к родственникам карельской березы инкрустированная мебель, рояль. Опасались конфискации имущества. Оставались книги — на них, в случае чего, никто б тогда не позарился. До нынешней моды на книги было очень далеко.

Виталий Славич Коробков был осужден и увезен на Дальний Восток.

Вероятно, опасаясь уплотнения, — а к тому времени наш дом уже не был кооперативным — обычный дом, — Вера Константиновна поселила у себя старушку мать и старшую сестру Надю с сыном Левой.

Мать, теплая и милая старушка, из мелкопоместных дворян, спустя недолгое время была сшиблена трамваем и скончалась. Рядом с фотографией Виталия Славича на тумбочке у кровати Веры Константиновны навсегда поместилась фотография матери — два скорбной судьбы дорогих лика.

С памятью о матери связаны безмятежные, счастливые годы детства и ранней юности Веры Константиновны на родовом подмосковном хуторе.

Назад Дальше