Андреев сполз по песку вниз, ступил в не затянувшуюся ещё ряской чёрную воду и побрёл за мелькающими в тумане пятнистыми телами.
Он спешил. Расстегнув дождевик, он рвал на себе клетчатую рубаху.
2
Туман поднимался над болотом медленно и неуклонно и вскоре должен был открыть остров, как занавес открывает сцену. Ударил разрыв перед самым бугром, взметнуло песок, и срезанная осколком сосновая ветка упала в окопчик рядом с Бертолетом.
Судорога ожидания сжала лицо Топоркова, и он сказал Гонте, чуть приоткрыв рот:
— Дайте по болоту. Как бы корректировщик не подлез!
Гонта снял куртку с пулемёта, не спеша проверил наводку и дал очередь по краю отползающей туманной завесы. Ещё звенело в ушах от трескотни и гильзы сыпались на дно окопчика, когда, весь в грязи и тине, с бородой, украшенной водорослями, как ёлка мишурой, на бугре появился Андреев.
— Товарищ майор, — сказал он, задыхаясь. — Коровы ушли с острова.
— Ну и что? — спросил майор. Но, постепенно осознавая смысл сказанного Андреевым, он повернулся в его сторону. Тонкий бледногубый рот провис по углам. — То есть куда ушли?
— Туда, в «тыл»… — Старик махнул рукой, указывая на непроходимую топь. — Я рубахой пометил тропу, товарищ майор. Уйдём и мы! И телеги вытянем. Попробуем цугом запрячь, по четыре!
Все с загоревшимися глазами потянулись к Андрееву. И у майора оттаяло лицо, живая краска вернулась к нему.
— Чёртов дедок! — крикнул Лёвушкин восторженно и хлопнул Андреева по плечу.
— То животное, — поправил его старик и запахнул дождевик, открывающий остатки клетчатой рубахи и поросшую седыми волосами грудь.
— Запрягайте и уходите, — сказал майор. — Я прикрою. Взгляды партизан скрестились на майоре.
— Вам обоз вести надо! — сказал Бертолет.
Два разрыва один за другим всколыхнули болото чуть левее острова. Беспокойно заржали лошади.
— Некогда дискутировать, — сказал майор. — Скоро начнут накрывать. Идите!
— Эх! — выдохнул Лёвушкин. — А зачем люди жребий придумали?
Финский нож как бы сам собой оказался в ладони разведчика. Он подобрал прутик, молниеносно разрезал его на четыре равные доли, а затем одну из палочек укоротил вдвое. С быстротой профессионального манипулятора Лёвушкин смешал палочки, скрыл их в кулаке, затем выставил лишь равный частокол кончиков:
— Кому короткая, тот «выиграл»…
Галина потянулась было к Лёвушкину, но он остановил её: — Женщины и раненые не участвуют.
— Это почему же? — возмутилась Галина, но Гонта осадил её коротко и гневно:
— Замолчи, Галка!.. — И, насупившись, играя желваками, он выдернул одну из палочек, торчавших из кулака Лёвушкина.
— Длинная! — Лёвушкин повернулся к Бертолету. Галина, округлив глаза, смотрела, как подрывник тонкими пальцами, как пинцетом, выдернул свой жребий. И облегчённо выдохнула:
— Длинная!
И Топорков вытянул длинную палочку.
Лёвушкин разжал ладонь. Среди морщинок, среди перепутанных линий жизни лежал маленький, в полспички, отрезок сосновой ветки. И в нём была судьба Лёвушкина.
Мина разорвалась справа от острова. Чуть дрогнула ладонь.
— Моя! — сказал Лёвушкин. — Мне всегда в игре везло. И тогда Топорков взял разведчика за кисть и, потянув к себе, вытащил из рукава ещё одну, пятую, длинную палочку — утаённый жребий.
— Старый фокус. Короткую потом подсунули, — сказал Топорков. — Будем считать, короткая — моя. Я вас повёл, я буду отвечать. И постарайтесь переправиться через Сночь и увести за собой егерей.
— Теперь меня послушайте, — пробасил Гонта и неожиданно ударил Лёвушкина снизу по открытой ладони: жребий взлетел в воздух. — Я молчал, теперь послушайте. Не майор, а я сюда вас привёл. И я буду прикрывать. И никому не возражать, а то постреляю и ваших, и наших!
Столько было уверенности и силы в голосе этого коренастого, меднолицего мужика, что разведчик, нагнувшийся было, чтобы подобрать палочку, выпрямился.
— И всё! Геть! — добавил Гонта мрачно.
Взгляд его колючих, глубоко упрятанных под тёмными бровями глаз на долю секунды столкнулся со взглядом майора, и, как когда-то, во время их первых стычек, всем почудился фехтовальный звон.
— Майор, ты мою натуру понял, — сказал Гонта. — Меня с места не сдвинешь. Разве что убьёшь. Веди людей, не стой, а то потеряешь обоз…
И он протянул Топоркову крепкую, металлической тяжести ладонь, и сухая, длинная кисть Топоркова легла в неё, как штык в ножны, и лязга не было.
— Может, я и научился бы насчёт горшков, — сказал Гонта. — Наука на войне добрая. Да часу нема!
3
Гонта оглянулся. Последние две упряжки уже вошли в болото. Люди и лошади барахтались в тёмной жиже, среди остатков зелёного ковра, как среди льдин, дышали натужно, с хрипом. Впереди шёл Андреев, высматривая над тёмным месивом пёстрые свои вешки, привязанные к кустам багульника и кочкам.
Остров прикрывал партизан от егерей, и лишь Гонта видел их с вершины бугра. Но сюда же, к этой вершине, снова подтягивались фашисты.
Гонта поправил огрызок ленты, куце торчащей из раскалённого МГ, постучал по круглой коробке, затем подвинул к себе две лимонки…
Островок заходил ходуном под беглым миномётным огнём…
Все четыре повозки стояли в ольховнике. Партизаны прислушивались. Лица их были темны от грязи. Пулемёт постукивал короткими очередями, но затем со стороны острова донеслись один за другим два гранатных взрыва, спустя несколько секунд — третий.
И наступила тишина.
— Всё, — вздохнул Лёвушкин. — У него были две лимонки.
Они закурили, собрав остатки махорки; они ждали, хотя надежды на возвращение Гонты ни у кого не было.
Галина с мокрым от слёз лицом меняла Степану повязку, осторожно откладывая в сторону алые бинты.
— Потерпи… потерпи… — приговаривала Галина. — Сейчас перебинтуем, а то растрясло!
— Отчего кровь красная? — говорил Степан, лихорадочным взглядом уставясь на бинты. — Я понял, Галка. Это чтоб страшно было убивать или ранить. Была б она синенькой или жёлтенькой — не так боялись бы, легче было бы убивать.
Обер-фельдфебель взобрался на холм. За ним, таща из болота раненых, поднялись остальные егеря.
Обер-фельдфебель увидел на гребне присыпанную алым песком, иссечённую осколками кожанку Гонты. Затем он медленно оглядел остров с вершины бугра и выругался.
Обоз снова исчез.
День девятый
В СЕЛЕ ВЕРБИЛКИ
1
Первыми протопали по песчаной лесной дороге сапоги Лёвушкина, точнее, не сапоги, а то, что осталось от них, именно: голенища. Ступни Лёвушкина были обмотаны тряпицами и на римский манер перетянуты крест-накрест тем самым жёлтым проводом, который разведчик взял у немецких связистов вместе с катушкой.
Бывшие эти сапоги ступали как бы нехотя, заплетаясь друг о друга: Лёвушкин дремал на ходу. Следом, в отдалении, двигались телеги с безмерно уставшими партизанами. Заморённые кони шли, опустив головы.
Не дремли, дозорный! Но куда там… есть предел и силам двадцатилетнего крепкого парня. И сапоги сами собой вели Лёвушкина по лесной дороге.
Дремала сестра, дремал и раненый Степан, и голова его моталась на сене от неровного движения упряжки.
На остальных двух телегах сидели Топорков и Бертолет, оба с запавшими, серыми лицами и тоже в порванной обуви. Причём последний экипаж, на котором покачивался, изредка приоткрывая глаза, Бертолет, был без одного колеса: вместо него скребла песок гибкая слега, а позади, привязанные к кузову, плелись пегие «голландки».
Замыкал процессию, отстав метров на тридцать от обоза, таёжник Андреев. Шёл он довольно бойко, ступая босыми ногами по песку. Винтовку Андреев держал на правом плече, а через левое были переброшены связанные за ушки и неплохо ещё сохранившиеся кирзачи.
Облетевший за холодную ночь, пустой и тихий осенний лес стоял по обе стороны дороги, и сквозь лёгкие чистые берёзки и осины просматривались дубки, всё ещё державшие на чёрных ветвях жёлтую листву, как награду за стойкость.
Три человека вышли на дорогу с какой-то лесной тропинки. Заметили обоз и торопливо серыми тенями шмыгнули за дубки, притаились.
Но Лёвушкин уже широко открыл глаза — и они мгновенно просветлели. Непонятным, шестым, врождённым чувством он ощутил присутствие чужих людей. Отпрыгнув в сторону, он щёлкнул предохранителем автомата.
— Э, выходи! — крикнул он. — Живо!
И тон его не оставлял сомнений, что он не станет медлить со спусковым крючком автомата.
Из-за дубков вышли две старушки и старичок.
Старушки были по-довоенному, по-мирному чистенькие, в чёрных платках, чёрных жакетах и чёрных юбках до пят, будто в церковь собрались, да ещё с одинаковыми пестрядинными узелками в руках; правда, и жакетки, и платки, и юбки, и даже пестрядь — всё латаное-перелатаное…
Старик же имел вид особый, на нём был промасленный танкистский комбинезон, дополненный лаптями и онучами.
— О! Партизаны! — радостно сказал старик, и прокуренные усы его поднялись.
— Мы не партизаны, — ответил Лёвушкин, оглядываясь на подходивший обоз. — Не видишь — макулатуру собираем… А ты что за танкист?
— Почему танкист? — необидчиво возразил старик, подходя к телеге, за ним тихонько, скромненько шествовали старушки. — Комбинезон вещь хорошая для осени, малопромокаемая. Сейчас война людей раздевает, война и одевает, будьте любезны.
Проскрипели и остановились повозки. Дедок обменялся понимающим взглядом с Андреевым, нёсшим свои сапоги на плече. Принадлежность к одному поколению и житейский опыт объединяли их.
— Сначала испугались, — пояснил старик, обращаясь теперь уже ко всем партизанам. — Может, полицаи? Нет, глядим, свои…
— Почему же свои? — спросил Лёвушкин.
— Во! — И старик взглядом указал на обмотанные тряпками ноги разведчика. — Какие ж вы полицаи?
— Ну ладно, — сурово сказал Лёвушкин, партизанское самолюбие которого оказалось уязвлённым. — Ты что за личность?
— Я Стяжонок Григорь Данилович, это жена моя, — он указал на старушку повыше ростом, — а это сестра её, свояченица моя, Мария Петровна, будьте любезны!
Партизаны, истощённые переходом, смотрели на стариков безучастными тупыми глазами, и лишь Лёвушкин вёл расспросы.
— Это что ж за фамилия такая или кличка — Стяжонок?
— Зачем кличка? Фамилия. Белорусы мы. Из деревни Крещотки, на реке Сночь, слыхали? А идём в Вербилки, это уж Украина, будьте любезны. В Вербилках у нас две дочки, зять да внучата, полный интернационал. Сегодня ж Параскева… Параскева-грязница у нас…
— Празднуете, значит! — Лёвушкин сплюнул.
— Да ведь живые. Покинутые, а живые.
— Живые. Зятья у вас… молодые небось зятья-то?.. Документ есть?
— Недоверие, — пробормотал старик и полез под комбинезон.
— Доверие, недоверие… Может, ты полицаев прислужник?
— Не! Напротив, я на маслозаводе в сепаратор гайку кинул; — сказал старичок и протянул разведчику замусоленную бумажку.
— Будет расспрашивать, — сказал Лёвушкину Андреев. — Ты бы немцев так расспрашивал.
— А я учёный-переученый… Ты погляди, какой документ! «Свидетельство… указом его императорского величества… о высочайшем пожаловании Стяжонку Григорию Данилову… Георгия третьей степени…» Во!
— Удобный документ! — сказал старичок. — Всеобщий! И для немцев, и для полицаев, и для своих…
— Отдай ему бумагу, — сказал майор и, кряхтя, слез с телеги.
Бывалый солдат Стяжонок сразу почуял в Топоркове настоящего командира и невольно подтянулся, лапти его сошлись каблуками.
— Немцы в Крещотках есть? — спросил Топорков.
— Нету.
— А в Вербилках — не знаете?
— Ив Вербилках нету. Чего им там? Наглядывают время от времени. Полицаи наведываются. Господин Щиплюк, трясця его матери. Так у нас будет специальная просьба до вас, чтоб вы его наказали примерно — повесили или расстреляли, это уж как вам будет угодно.
— Очень вас просим, — тут же вмешались в разговор старушки, услышав фамилию Щиплюка, губы их гневно затряслись. — Обтерпелые из-за него, как ягнята!
— Ивана-объездчика в тюрьму забрал и дочку его, Клавку…
— Он такой: как в дом, так и гром!
— Мальчонку стрелил в Крещотках.
— Бабы-солдатки, у кого мужья в Красной Армии, со слёз слепнут от него!
— Ясно! — прервал старушечий речитатив Топорков. — А своихпартизан у вас нет, что ли?
— Богом забытый край, — вздохнул Стяжонок. — Партизаны там, за Сночь-рекой. — Он прищурил хитрый глаз: — Вы, должно быть, туда идёте?
— Допустим…
— Н-да, — вздохнул Стяжонок. — Переправиться вам трудно будет. Тут на сто вёрст вокруг один мост был, в Ильнянском, да и тот наши взорвали. А на реке везде немцы.
Он оглядел партизан, заморённых лошадей, повозки, ящики. Особо остановился на слеге, заменявшей колесо.
— Что бы я вам посоветовал. Идёмте с нами в Вербилки. Тут недалеко. Переночуете, передохнете, ремонт вам произведём, а утром порешите, куда надо…
Андреев вздохнул и крякнул при упоминании об удобном ночлеге. Майор же, подобно Стяжонку, оглядел свой потрёпанный, еле бредущий обоз.
— Баньку истопим, будьте любезны, — добавил старик. — И политически надо бы… Соскучился народ по своим…
И уже развернулся обоз, и словно бы веселее заскрипели колёса, и резвее пошли лошади, учуяв вдали запах жилья.
Впереди обоза шагали Топорков и Стяжонок. Чуть поотстав, как почётный эскорт, шли две женщины в чёрном.
— Деревня, конечно, штука хорошая, — говорил Лёвушкин, помахивая кнутом над головами коней. — Да хитрая штука! На сто душ всегда может одна дерьмовая сыскаться. Вот что меня беспокоит. Как думаешь, старик?
— Это конечно, — согласился мудрый таёжник Андреев. — Доверять без разбору нечего, это верно. Да только и без деревни нам, партизанам, не прожить. Вот шли мы по болотам, по безлюдью, и в душе пусто стало.
— А у меня в животе, — возразил разведчик. — По деревенской пище соскучился.
— Э, твои заботы, — махнул рукой Андреев. — Переправа меня беспокоит.
— Боишься?
— Себя-то не жаль. Я-то своё дело в жизни выполнил: и детей вырастил, и внучат понянчил…
2
Это была небольшая, дворов на тридцать, лесная деревушка, типичная для той стороны украинского Полесья, где чувствуется близость к Белоруссии и России: здесь можно было увидеть и мазанку, и сруб с резными наличниками, и незатейливую белорусскую хату…
Топорков вместе с двумя старушками и Стяжонком шёл по единственной, прямой, утыкающейся в берёзовую рощицу улице, осматривал окна и дворы, словно бы вызывая деревню своим открыто партизанским видом.
Следом в деревушку входил обоз, заполняя тишину скрипом колёс и усталым лошадиным пофыркиванием.
И одна за другой стали открываться калитки, и на улицу выходили, немо и строго глядя на партизан, на их оружие, грязные шинели и ватники, перевязанные проводом сапоги, старики и дети — мирное население военного времени.
Партизаны подтянулись, старались держаться прямо и не выказывать смертельную усталость. Они медленно двигались в коридоре лиц — морщинистых, продублённых, спёкшихся на жаре и работе и совсем ещё юных, без единой отметки времени.
Крестьяне всматривались в партизан с болью, волнением: а вдруг возвращается свой, несказанно изменившийся муж, брат, сын, отец… Они радовались, видя в них частичку того мира, который откатился с последними красноармейскими частями и теперь где-то далеко, за лесами, вёл отчаянную войну. Они огорчались, потому что люди, принёсшие дыхание этого мира, были бледны, усталы и слабы… Они смотрели на них с надеждой, потому что, несмотря на пергаментную бледность щёк, несмотря на разбитые сапоги, партизаны держали оружие крепко и шли как хозяева, не таясь.
…Топорков вздрогнул. За плетнём, у крытой дранкой мазанки в три подслеповатых окна, где пышно, последним осенним цветом цвели золотые шары, он увидел лицо, которое на миг приковало его внимание и заставило забыть обо всей деревне.