– В чем дело? – спросил Санька, и опять ему почудилось, как со щелканьем выскочил и замкнулся на замке ножик.
– Так, – сказал Федор. – Я на тебя давно смотрю. Руками ты делать ничего не умеешь, это заметно. Курс наук, чтобы жить головой, видно, тоже не кончил. Белая ворона и там и тут. Не обижайся – я сам такой. – Федор усмехнулся, и снова судорога промелькнула по изрытому оспой лицу. – Зачем ты деду понадобился, вот что мне интересно?
В это время Толька, с утра неприкаянно мотавшийся от реки к костру, от костра к реке, вдруг завопил истошно и побежал к берегу, размахивая руками.
Прямо по центру Китама на льдине плыл бродячий лагерь. Стояли какие-то бочки, был виден тюк, и около него лежала упряжка собак. Человек сидел на перевернутой парте и невозмутимо курил трубку, как будто именно так вот и положено было плыть на льдине по весеннему Китаму.
– Чукча, ребята, – выдохнул Братка. – Куда тебя черти несут! – закричал он.
Чукча вынул изо рта трубку и помахал ею в воздухе.
Они быстро столкнули на воду два неводника и погребли к льдине.
– Этти[1], – сказал чукча. – Осторожно надо. Бочки тяжелые.
Санька Канаев, совершенно обалдев от удивления, помогал перекатить в лодку бочки, перетащить нарту, потом сел чукча.
Собаки попрыгали следом сами.
У берега собаки сразу выскочили из лодки и стали описывать по земле молчаливые яростные круги и, лишь утомившись, уселись около хозяина, высунув языки, с тяжело раздутыми косматыми боками. Чучка с лучезарной улыбкой пожал всем руки и сел на землю, бронзоволицый бог земли.
– Рыбку ловил, – сказал он наконец и махнул трубочкой куда-то на далекие хребты.
Славка Бенд шагнул и стал заинтересованно приподнимать брезент на одной бочке.
Все три бочки были наполнены равномерным красномясым гольцом. Дед только кинул на бочки взгляд и остался стоять на месте, понятливо кивнул два раза головой.
– Ах ты, чукча, – затарахтел Толик. – Ах ты, чукча, как тебя звать, а? А ловил ты, слушай, как? Расскажи.
– Вот, – сказал чукча и, засунув руку за вырез кухлянки, пошарил там немного и вытащил леску, намотанную на рогульку. Крючок был покрыт красной тряпочкой.
– Весна. Очень голодная рыба. Я лунку сделал и так, – он подергал воображаемую леску. – Очень хватает. – И вздохнул сожалительно. – Жалко, бочек мало. Соли совсем взял мало.
Он еще покурил немного и ушел в поселок, легко косолапя по кочкам. Собаки тащили за ним следом пустую нарту.
– Черт косоглазый, – выдохнул ему вслед Славка. – Рублей триста взял на красную тряпочку.
Часа через четыре из поселка пришел трактор, могуче взрывая гусеницами снег, а следом, заравнивая тракторные следы, тащилось железное корыто-волокуша. На волокуше, поджав ноги, сидел тот самый чукча.
Из кабинки, весь в бликах кожаного пальто и сапогах с «молниями» по голенищам, выскочил как будто с неба свалившийся председатель Гаврилов. Руководящий жирок немного уже округлил его якутское лицо, но и этот жирок, и особый блеск раскосых глаз сразу давали понять, что перед тобой не кто иной, как начальник.
– Рыбачки? – спросил он не то для вопроса, не то в насмешку и добавил: – Ловите. Я не возражаю.
Больше председатель Гаврилов не сказал ничего, а так – прошелся мимо ряда смоленых неводников, разостланных и развешанных сетей, мимо зеленого каячка деда Мити. За это время тракторист и чукча закатили на волокушу бочки с рыбой, и Гаврилов снова залез в кабинку. Трактор развернулся и ушел, оставив после себя взрытый снег и вонь солярки.
Дед снова усадил всех за сети. Только Колька Муханов остался у реки и ходил так около воды, вытягивая шею, как будто хотел разглядеть сквозь мутную толщу текучий рыбий поток.
– Дед, – вопрошал Колька из отдаления, – дед, мы так рыбу не прозеваем? Может, она уже уходит вся?
– Уходит, Коля, уходит, – миролюбиво отвечал дед. – Вот хлам пронесет, мы контрольные сеточки поставим и поймем, когда она уходит.
– Де-ед, – не унимался Колька, – давай сейчас эти сетки поставим.
– Сейчас, Коля, нельзя их ставить. Их дураки сейчас ставят. Во-он какие валежины по реке несет.
Славка Бенд пошатался в стороне, прошел в избушку.
Через полчаса он вышел оттуда и направился в тундру.
11
Славка.
Жизненной силой, дававшей ему способность выжить в самых немыслимых ситуациях, была лютая ненависть к Советской власти, настолько лютая, что он даже не считал нужным ее скрывать. В лагере ему было труднее многих, потому что весь лагерный мир единодушно ненавидел и презирал бандеровцев, презирая больше них, может быть, только бывших власовцев.
И хотя многие из его соратников пробовали перекраситься, скрыть в лагере прошлое, Славка не делал этого, чем и заслужил к концу срока уважительную кличку Славка Бенд. После заключения ему дали три года вольного поселения на Севере. Когда капитан МВД, оформлявший документы на освобождение, предложил ему связаться с одним из колхозов, Славка сказал:
– Я родную мать в окно выкинул, когда захотела в колхоз.
Годы заключения были тяжелы, но и после них, как многие из людей, живущих на нервной силе, Славка оставался медально красивым сорокапятилетним мужчиной.
Красивый сорокапятилетний Славка работал ночным сторожем. Два года сравнительной свободы надломили его больше, чем весь срок заключения. Он понимал, что ненависть его безрезультатна, против него огромная махина государства, но он продолжал ненавидеть, ибо в этом был смысл его жизни. Свои чувства он держал при себе и редко высказывал их в разговорах. Зачем?
В причинах ненависти Славка Бенд тоже не копался и, пожалуй, не смог бы толком объяснить их. Может быть, это было наследие десятков поколений собственников, с неожиданной силой возродившееся в нем, Славке Бенде.
Из Закарпатья приходили письма. Писала выкинутая из окошка мать, которая все-таки работала в колхозе, писали братья и сестры. Судя по письмам и посылкам, жили неплохо. Подходил конец срока его поселения. Звали домой. Но все они предлагали ничтожный, глупый вариант. Приютят, обогреют, а дальше солнечная радость колхозной жизни, работа на полях под свист соловья, полновесный трудодень… в бога и душу…
Он, Славка Бенд, не мог явиться побежденным. Прежде всего нужны были деньги. Хорошие, крупные деньги любой ценой, но без всяких штучек, которые могли бы загнать его снова за лагерную колючку.
Водку Славка не пил. Водка туманила мозг и рождала безысходное отчаяние, которого он боялся больше всего государственного строя СССР в целом. Вместо водки он пил чифир, смоляной заварки наркотик из чая. Чифир оставлял голову ясной и горячо гнал кровь по жилам. Выпив чифир, он любил уходить от людей и со стремительной бесцельностью шагать по тундре. В голове в это время шли горячие обрывки мыслей, а руки, помнившие все, казалось, ощущали блаженную тяжесть автомата. Это и было единственной отдушиной его бытия.
И вот в смутное время Славкиных нерешенных проблем возник, как ангел божий опустился с неба ему на помощь, хороший человек, ясным голоском пообещал, поманил удачей.
12
Контрольные сети были выставлены.
Дед разместил их так, чтобы любая рыба, любящая береговую струю, или тихую заводь плеса, или глинистую отмель, не могла миновать эти ловушки.
С непривычки как Санька, так и Муханов, сильно вымокли в ледяной воде Китама. От гребли ныли плечи. Но было приятно видеть на воде аккуратные бусы поплавков, пересекавших реку, и думать о том, что эти поплавки, как и все остальное, сделано твоими руками.
Теперь они проверяли эти сети каждые два часа, ибо весенний ход рыбы капризен и кратковремен. Каждые два часа они выплывали на средину Китама и, уцепившись за конец сети, подымали над водой ее полотнище в блестящих пленках и каплях воды. Сети были пусты, только бесчисленные ветки, щепки и палочки запутывались в их ячеях.
Вначале они проверяли их в нетерпеливом ожидании удачи, но с каждым днем это чувство слабело, и вскоре пришлось устанавливать очередность, кому плыть, кому полтора часа мочить руки в весенней воде.
– Рыба, ребята, не часы, – подытожил общее настроение Братка. – Может, ее и нет давно в этом Китаме.
Это были откровенно сказанные слова. Для всех, кроме, может быть, Саньки Канаева, эта рыбалка означала не просто азартную погоню за рублем и удачей, а шанс на жизнь в мире, где «кто не работает, тот не ест». Никто из них не имел за душой прибереженных денег ни в чулке, ни на сберкнижке, ни просто в. чемодане. И временами, когда все укладывались спать или просто пили бесконечный чай за деревянным столом, они думали про себя невеселую думу существования, ибо они сами поставили себя в условия без профсоюзов, месткомов или того самого коллектива, который не даст упасть, возьмет на поруки и на общем собрании разъяснит тебе смысл жизни, обязанности перед обществом, а также твои права.
Только один дед был преисполнен благодушия. С завалинки своего дома он встречал лодку, возвращавшуюся с проверки сетей, и. спрашивал: «Пусто? Вот поди ж ты, опять пусто. Сеточку-то очистили? Если ее от щепок не чистить, так рвется она, и рыба ее видит».
По вечерам он стал заходить в общую избушку. Сидел, чай не пил, отмахивался от табачного дыма.
– Рыба не часы-ы, – тянул свою песню Братка и углублялся в десять раз читанный им листок «Огонька» на стене: – «Гриб странной формы найден мною в лесу под Москвой. Я сфотографировал его и…»
– А если врешь ты со всей этой рыбой, дед? – с угрозой говорил Славка.
– Жаден ты, Слава. Рыба жадных не любит. Вы, ребята, отдыхайте сейчас. Вы бы гуся стреляли. Его под обрыв в снежник положить – до осени цел будет. Вон на той стороне на сухих озерах всю ночь гуси кричат. Ох, неопытные вы, ребята.
– Когда рыба пойдет, дед? – не успокаивался Славка.
– Когда пойдет, тогда и пойдет, – резонно отвечал дед. – Ты бы на охоту шел, Слава.
– Я в своей жизни наохотился, – усмехнулся Славка. – Мне, дед, твои гуси неинтересны.
Проверял сети чаще всего Глухой, но и у него оставалось много времени. Тогда он подметал пол, мыл окна. Странно было видеть пожилого морщинистого мужчину с веником и тряпкой в руках. Может быть, в этом он давал выход тоске по неизвестному уюту, другим окнам в другой земле.
Федор два дня прошагал из угла в угол, набычив лобастую голову, потом принялся мастерить табуретки из остатков досок. Получалось у него скверно, но он упрямо вытаскивал гвозди обратно, разбирал табуретку на части, подпиливал, подстругивал и собирал снова.
Среди всеобщего томления один Толька чувствовал себя на месте. Он пропадал в тундре. Неизвестно было, как ухитрялся он перемещаться с такой скоростью, но пушечный гром его двустволки, казалось, доносился к поселку с четырех сторон света. Он все так же закладывал свои кошмарные смешанные заряды, и от страшной отдачи спусковая скоба била его по пальцам, отчего пальцы вначале опухли, а потом почернели мертвой гангренной чернотой. Иногда он все-таки ухитрялся приносить гуся, а то и двух. Он не мог объяснить, как подстрелил их.
– Тебя, Толька, к пороху подпускать опасно, – равнодушно говорил Славка.
Азарт захватил и Саньку Канаева.
– Давай завтра вместе на ту сторону, – предложил он.
– Во! Дело, – обрадовался Толик. – Тундру оцепим. Я их шугну – они к тебе, ты стрельнешь – они ко мне.
– Дураки, – развеселился Муханов. – Чокнутые. Как же вы вдвоем тундру оцепите? Ничего у вас без меня не выйдет. Но я рыбак и стволы в руки брать не хочу.
– Оцепим, – убежденно сказал Толик.
13
Толик – Птичий Убийца.
К двадцати четырем годам он не успел нажить себе сколько-нибудь приметную биографию. Родился и вырос в шахтерском городе, где на улицах была черная пыль, а вокруг города – уставленная терриконами выжженная степь, в которой не отваживались жить даже вороны. В школе учился, сменяя тройки на двойки, а двойки на четверки. В положенное время начал курить за школьной стеной и ходить на танцы, в положенное время кончил школу и был призван в армию. Служил он недалеко от родного города, все в тех же с детства неразличимо-привычных местах. Он всегда привык быть «как все» и поэтому служил легко и кончил службу без особого списка наказаний, поощрений и наград.
Пожалуй, отличался он только на стрельбище. Ему нравилось содрогание карабина при выстреле, нравилось поточнее влепить пулю в фанерный силуэт «врага». Он любил ходить в учебные атаки с применением огня, когда рядом стрекочут автоматы товарищей, ацетоновый запах пороха щекочет ноздри и тело в нужный момент само находит неприметную ложбинку, бугорок, чтоб по-звериному врасти в землю и дальше снова – вперед. Это была настоящая жизнь, не то что обычная, будничная тянучка с распорядком и изучением затвора: «стебель-гребень-рукоятка».
После армии Толик вернулся в свой родной город и, наверное, стал бы работать, а потом и женился бы «как все», если бы однажды не наткнулся на углу около булочной на объявление о вербовке рабочих на Север. Неведомая сила потянула его в вербовочную контору. На другой день он купил себе ружье, тяжелую тульскую пушку двенадцатого калибра. Охотничьего ружья он никогда в руках не держал, но сейчас знал, что оно ему необходимо. Может быть, это был протест против жизни в местах, где не решались вить гнезда даже вороны.
Он попал рабочим к геофизикам-магнитчикам. Их вывезли в тундру в феврале. Он с разочарованием смотрел на безжизненную снеговую равнину.
В апреле к палаткам прилетели две пуночки. Веселые черно-белые птахи сразу обжились около них, как будто именно сюда стремились за многие тысячи километров.
Когда он первый раз увидел пуночку, у него затряслись руки. Он пробрался в палатку и снял со стены ружье. Если бы он понимал смысл в охоте и нужны были эти пуночки, он бы подождал, пока они слетятся вместе. Но у него не было времени ждать.
На выстрел сбежались люди и ужаснулись содеянному. Пунка, первый весенний гость, всеобщая любимица Арктики. Был чертогон, но он ничего не понял, не мог понять. Вечером прилетела вторая пуночка. Громыхнуло ружье, и тяжелый заряд двенадцатого калибра смел со снега пестрый комок перьев. Его избили и с первым попутным трактором отправили обратно в поселок.
Зиму он проработал плотником, жил в общежитии и ничем не выделялся среди ребят. Прозвище Птичий Убийца потянулось за ним из экспедиции. Пуночек ему простить не могли. К весне желание попасть снова в тундру стало нестерпимым.
Идти в геологическое управление он не решился, понял, что нарушил закон, сделал не «как все». Случайно услыхав про рыбалку, он разыскал деда в гостинице, умолил, упросил.
14
Санька греб, стараясь не брызгать веслами и держать лодку наперерез течению. Птичий Убийца чуть свет удрал в неизвестном направлении, и Санька отправился на охоту один. Желтая вода несла вырванный с корнем куст. По временам куст переворачивался на воронках, и казалось, что кто-то тонущий призывно и безнадежно взмахивает рукой.
На другой стороне Китама начинался песчаный заросший травой вал. Знаменитые здешние ветры превратили этот вал в цепочку дюн, между которыми посвистывал ветер. Свист ветра сразу настроил Саньку на одиночество. Он вытащил лодку на берег, подумав, воткнул в землю весла, привязал к ним носовую веревку и шагнул вперед. Ошалевший весенний заяц выпрыгнул из-под самых ног и поскакал вдоль реки. Санька опомнился и сдернул через голову ружье, когда заяц был уже метрах в пятидесяти. Он щелкнул, не помня себя, курками и вскинул ружье. А заяц вдруг точно провалился в самый нужный момент.
Санька чертыхнулся и бегом двинулся за ним. Он бежал согнувшись, не чувствуя на ногах тяжелых сапог и неловкой тяжести поясного патронташа, но заяц, наверное, в самом деле провалился сквозь землю, и Санька повернул от реки. Он шагал теперь с ружьем наготове, шагал, хищно пригнувшись, не замечая, что у него под ногами, не замечая расстояния. Он услышал крик. Две длинноногие коричневые птицы уходили от него плечо в плечо и трубно кричали.