Теодор Драйзер
По-моему, больше всего ее удручала и в конце концов толкнула на роковой шаг мысль о том, что она как-то прошла мимо представлявшихся ей возможностей и что жизнь сама по себе — непонятная игра, которая часто ведется краплеными картами и шулерскими костями. Я уверен, она была несколько смущена и разочарована, поняв, что в избранной ею профессии преуспевают люди, не обладающие ни настоящим талантом, ни умом, ни порядочностью, лишенные всяких моральных устоев, которые так нужны в решающие минуты. И мне кажется, что у нее самой не было тех нравственных сил, которые помогли бы ей устоять в жизни. Возможно также, ей слишком хотелось видеть хорошее в других, и она недостаточно заботилась о том, чтобы сохранить это в себе.
Я твердо уверен в том, что жизнь — это просто игра, ведут и выигрывают ее алчные, наглые, развратные, бездушные люди, а пешками для них служат жалкие глупцы, бедняки и простофили, — если б не эта уверенность, я обрушился бы на ее собратий по беззаботной профессии. Поверьте, трудно найти слова, которые были бы для них слишком сильными или слишком оскорбительными — корыстные, жадные, льстивые, беспутные, развращенные, злобные, жестокие... Но стоит ли продолжать? Весь этот список вы найдете сами в словаре Трента и Уокера. А впрочем, разве они хуже тех представителей других профессий, которые благодаря стечению обстоятельств в конце концов достигли высокого положения? Если кого-нибудь или что-нибудь нужно винить в этом, то признаем, что виновата сама жизнь.
Но перейдем к нашему рассказу.
Впервые я увидел Эрнестину, когда она выходила из станции надземной железной дороги на углу Шестой авеню и Восьмой улицы. Она была молода, на вид не старше девятнадцати лет, и волнующе, неотразимо красива. Ее сопровождал знакомый мне подающий надежды режиссер, из тех, кто начинает с малых форм. Вероятно, он знакомил ее с Гринвич-Вилледжем и был похож на настоящего импресарио. Она казалась совсем юной и неопытной девушкой, которая, точно принцесса, едва удостаивает взглядом предлагаемые ей для осмотра владения. Он представил нас друг другу, и они сейчас же удалились. Но, как ни коротка была наша встреча, я сразу увидел, что это необыкновенная девушка. Уверенность в себе и непринужденность, чувствовавшиеся в каждом ее движении, казалось, не соответствовали томному выражению лица, поражающему с первой минуты. Она была воплощением молодости, радости жизни, поэзии и любви к красоте. Что-то в ней подсказало некоему писателю и издателю, одно время увлекавшемуся ею и посвятившему ей цикл стихов, такие строки:
Я никогда не обольщаюсь
Безмерно сладостной мечтой,
Что вы могли бы полюбить
Меня, который вас не любит.
Она была тогда скромной актрисой драматического театра, и настоящим ее домом были сияющие огнями кварталы между Сорок второй и Пятьдесят девятой улицами. Изредка она появлялась в Гринвич-Вилледже — центре артистической богемы Нью-Йорка — и всех здесь приводила в восторг. Молодые художники, драматурги Гринвич-Вилледжа прямо теряли голову. Она просто чудо, — уверяли они. С ней непременно надо познакомиться. Даже женская половина населения Гринвич-Вилледжа признавала, хотя и не очень охотно, что эта девушка недурна и безусловно должна нравиться мужчинам.
Позже, на одной вечеринке, я мог сам наблюдать, как действовало ее обаяние и какой пыл страстей она пробуждала. Она вошла в сопровождении того же начинающего режиссера и немедленно привлекла к себе внимание всех мужчин. Нельзя сказать, чтобы она поражала умом или особой артистичностью, но в ней было то непередаваемое, чего страшатся и чему завидуют все женщины, — к ней, как магнитом, тянуло мужчин. Ее темперамент, как и внешность, ошеломляли, и она это знала. Хотя некоторые женщины были склонны находить в ней те или другие недостатки, они не сводили с нее глаз, а она сияла и сохраняла невозмутимость — была слишком невозмутимой, как мне иногда казалось, и слишком тщеславной.
Она произвела такое впечатление на одного знаменитого критика с мировым именем, любителя изучать типы и характеры, что он пустился в рассуждения о ней и об американских девушках вообще.
— Вот, например, эта Эрнестина де Джонг, — сказал он мне. — Американские девушки поистине изумительны. Они довольно ограниченные, но зато у них есть поразительное физическое и духовное обаяние, они красивы и умеют неплохо преодолевать жизненные трудности, не считаясь с тем, что скажет Европа, а на это способны очень немногие женщины других стран, где я побывал. Видите ли, молодая американка этого типа думает и рассуждает, как истинная женщина, изучает жизнь с точки зрения женщины, рассматривает и разрешает встающие перед ней проблемы чисто по-женски. Она, по-видимому, осознает в большей мере, чем ее сестры почти в любой современной стране, что ее задача пленить мужчину, и затем, несмотря на присущую ему силу и ум, взять над ним верх своей женской силой и умом, а добившись этого, она знает, что ее цель достигнута. На мой взгляд, это вовсе не значит, что женщина ниже или глупее мужчины. Это значит только, что она умеет добиться своего.
Его философская тирада показалась мне довольно справедливой, но меня больше заинтересовало то, что вдохновила его именно эта совсем юная девушка. Ведь было видно, что она не слишком умна, по крайней мере в прямом смысле этого слова, а критик, о котором идет речь, отнюдь не был чувствителен к одурманивающим чарам красоты. Его мнение совпадало с создавшимся у меня впечатлением, что она действительно в некотором роде личность, а не просто комплекс органических соединений, воздействующих на чувственность мужчин.
Примерно к этому времени я уже знал кое-что о ее прошлом. Она родилась на северо-западе Америки. Ее отец был человек зажиточный, владелец молочной фермы в той местности, где делают тилламукский сыр. Старшая сестра Эрнестины жила в Сиэтле; ей посчастливилось выйти замуж за богатого, и она взяла Эрнестину к себе. Тогда-то Эрнестина впервые столкнулась с театром; ее сестра увлекалась любительскими спектаклями, и девушка решила посвятить себя сцене. Ей все больше нравилось театральное направление малых форм. Но, как она рассказывала мне позднее, ее отец и мать были старомодные, религиозные люди, настроенные против театра, и, чтобы не вызвать их гнев и недовольство, Эрнестина долго скрывала это свое увлечение. Решив наконец стать профессиональной актрисой, она вступила в одну кочующую труппу и изменила свою фамилию, которая, кажется, была шведской. Эта обычная при таких обстоятельствах история не столь интересна и не настолько отличается от других, чтобы стоило на ней останавливаться.
Я думаю, что к этому времени Эрнестина уже не раз влюблялась. Видимо, она уже научилась как-то противостоять жизненным бурям. И, конечно, она хорошо поняла ценность своей красоты.
Примерно через полгода или через год после нашего знакомства до меня стали доходить слухи, что она любовница человека, хорошо известного в передовых литературных кругах. Он был поэтом, хотя и не сделал себе большого имени. Меня он интересовал не столько как выдающаяся личность, а скорее как сильный и обаятельный человек. С той самой поры, как он учился в колледже в Нью-Йорке, он много лет занимался тем, что добывал денежные средства для различных благотворительных и прогрессивных начинаний: предоставление женщинам избирательных прав, запрещение детского труда, издание газеты довольно либерального направления, которую финансировал он, или, вернее, его покровители; к этой деятельности он привлекал и других. При этом он находил время писать книги и статьи, в которых излагал интересные мысли по поводу поэзии и всяких преобразований. К тому же он был видным мужчиной, хорошо держался, и в нем не было бесцеремонной напористости, себялюбия и своекорыстия, столь часто движущих поступками тех, кто объявляет себя реформатором, сторонником общественных преобразований.
Едва ли Эрнестина до конца понимала его. Скорее ее влекло к нему потому, что он был настоящим мужчиной — красивый, обаятельный и известен как человек весьма просвещенный и причастный к искусству. Наверно, ее поражало и то, что он одновременно был и прозаиком, и критиком, и поэтом, и о нем пишут в газетах, а начинающие литераторы считают его выдающимся писателем. К тому же он действительно был хорош собой и всегда весел. Вряд ли она была способна разделять его разнообразные духовные интересы. Но по-своему она относилась к ним почтительно, и эта наивная почтительность распространялась на все, связанное с искусством, и на всех, кто сумел в нем преуспеть. Я не хочу этим сказать, что все грани его личности были ей непонятны. Кое в чем она прекрасно его понимала; когда она рассказывала о его поступках и отношении к самому себе, ее описания почти всегда были метки и поучительны.
Однажды она сказала мне:
— Варн просто удивительный. (Его звали Варн Кинси.) Когда он хочет, он может быть самым милым человеком на свете. Он так хорошо умеет держаться. И он такого о себе хорошего мнения, — в нем это не кажется смешным, — он по-настоящему себя уважает, словно бог или еще кто-нибудь возложил на него какую-то высокую миссию. Вы, наверно, встречали таких людей. Все, что он думает, говорит или делает, кажется ему значительным. Что говорят, думают и делают другие, его куда меньше занимает. И нет такого человека, кого Варн считал бы выше или хотя бы равным себе. Потому-то ему, наверно, и удается получать у богатых деньги на все, во что он действительно верит. Никто другой так не умеет отыскивать людей, заинтересованных в том, в чем заинтересован он сам, и к ним приспосабливаться. И он им вовсе не льстит, а просто знает, как расположить их в свою пользу, в особенности богатых женщин. Он получает деньги, а потом отстраняется — пусть действуют те, для кого он доставал эти деньги. Он берет себе возможно больший гонорар и наслаждается отдыхом. Он всегда говорит, что уже достаточно поработал, доставая деньги.
И, разумеется, его постоянно окружают люди заурядные, которые смотрят на него снизу вверх и делают то, на что он не считает нужным тратить время. Он читает, пишет стихи и статьи и от случая к случаю дает интервью по поводу тех дел, которыми он будто бы заправляет. Наверно, он иногда и вправду подает разумную мысль, полезный совет в тех делах, которыми должен был бы руководить. Он часто говорил, что уже одно его имя и его испытанные методы позволяют ему получать деньги для различных начинаний. Кроме того, добавлял он, ему необходимо вести широкий образ жизни и быть на виду, — это всегда полезно для дела.
Эта характеристика — одна из тех, какие я слышал от Эрнестины после ее четырехлетнего знакомства с Варном, — показывает, что она все же была умна. Она неплохо разобралась в нем, как позже ей случалось разбираться в характерах других мужчин.
Кинси был старше Эрнестины на пятнадцать лет и, когда они познакомились, был женат на одаренной и привлекательной женщине: его жена писала картины и иллюстрировала книги. Но вскоре после этого знакомства стали поговаривать, что между ним и его женой начался разлад. Их уже не видели вместе так часто, как раньше. Они стали ссориться. Прежде Варн был в центре внимания на приемах и вечеринках своей жены, теперь он на них больше не появлялся. Между тем его стали встречать в обществе Эрнестины. Однажды я сам видел эту счастливую пару, когда они обедали вдвоем. Это было в оживленный час между семью и восемью вечера в одном из тех полуартистических кафе, которых много к северу от Сорок второй улицы. Я обедал там с приятелем; они вошли и сели в углу неподалеку от нас, не замечая ни меня, ни кого бы то ни было вокруг. Они были слишком поглощены друг другом. Едва они сели за столик, между ними начался какой-то интимный разговор. Кинси, как завороженный, не сводил с нее глаз. А Эрнестина, сознавая силу своих чар, позволяла любоваться собой, удостаивая его время от времени самой восхитительной улыбкой. Среди разговора он вдруг схватил ее руки и с минуту держал их, глядя ей прямо в глаза.
— Сразу видно, что человек влюблен, — заметил мой спутник. — Мило, не правда ли? Он смотрит на нее глазами поэта. Он весь во власти ее красоты.
Я согласился с ним. Многие из присутствующих также наблюдали за ними с интересом.
Следует добавить, что его чувство оказалось искренним — он развелся с женой. И, хотя он так и не женился на Эрнестине, они, видимо, любили друг друга и были счастливы. Варн по-настоящему привязался к ней, и несколько лет они были неразлучны. И, однако, она вовсе не стала его рабой, об этом мне говорили многие и тогда и позже. Скорее он не знал покоя из-за нее.
У нас с Кинси было мало общего, и мы почти не виделись; Эрнестину я тоже встречал только случайно. Она всегда была занята своей работой в театре. Но я достаточно слышал о ее жизни и об их отношениях от людей, близко их знавших. Первые год-два они были счастливы (именно в ту пору он посвятил ей цикл стихов; стихи эти сохранились). Однако позднее между ними начались нелады из-за работы Эрнестины, вернее, из-за ее увлечения новым видом искусства — кино, которое как раз тогда стало широко распространяться. Новые, более жесткие порядки управляли выдвижением звезд на этом поприще: молодая актриса должна была стать любовницей режиссера, или постановщика, или пайщика, словом, кого-нибудь, кто мог обеспечить ей успех, — по крайней мере так говорили. И все же тут появилась новая возможность выдвинуться и при этом нажить огромные деньги, и за нее ухватились красивые и честолюбивые девушки всей Америки.
Как я слышал, в те дни Эрнестиной увлекся один очень богатый и известный постановщик, и ей он тоже нравился: этот человек привлекал ее не столько сам по себе как личность или как возможный любовник, а тем, что мог создать головокружительную карьеру любой актрисе, которой захотел бы покровительствовать в этой новой области искусства (кинематограф тех дней обладал очарованием сказок «Тысячи и одной ночи»). И Эрнестина, не посчитавшись с мнением Кинси и против его воли, несколько раз участвовала в пробных съемках в двух-трех нью-йоркских киностудиях, помещавшихся тогда на чердаке или в подвале какого-нибудь самого обыкновенного здания. Один молодой и, по слухам, способный режиссер, работавший в студии на верхнем этаже в доме на Юнион-сквер, занял ее в нескольких небольших ролях, и съемки, к ее радости, показали, что она может блистать, если решится посвятить себя кинематографу и если ей повезет.
Но нет, Варн Кинси не желал и слышать об этом. Если она хочет сделать подобную карьеру, между ними все кончено! Он был бакалавром искусств и по своему образованию и воспитанию признавал достойными лишь более серьезные жанры сценического искусства, его ничуть не интересовали потуги тех, кто вынужден потворствовать примитивным вкусам толпы. В сущности, он презирал кино, и ему претили методы, к которым приходилось прибегать, чтобы выдвинуться здесь, — эти методы были уже ему известны. Стоило при нем заговорить о магнатах, которые приманивали блеском славы и богатства таких начинающих актрис, как Эрнестина, и он приходил в ярость. Пока она выступала в драматическом театре в Нью-Йорке и он каждый вечер мог ее видеть — почему бы и нет. Но сопровождать ее во всякое время дня и ночи то в одно место, то в другое, где постановщику удалось раздобыть помещение для съемки, — на это он не мог согласиться. Если она вступит на такой путь, он расстанется с ней.
И тут появился некий постановщик, совладелец одной из крупнейших кинокомпаний, на которого произвело большое впечатление то, что он знал и слышал об Эрнестине. Он рассчитывал, что она не останется к нему равнодушной, ведь если он пожелает, то многое сможет для нее сделать. И, несмотря на всю очевидность его намерений, Эрнестина оказывала ему внимание из-за могущества, которое он олицетворял, а все потому (как она сама говорила мне впоследствии), что ее мучило непомерное честолюбие. Она была одержима жаждой успеха, громкой славы, и, стараясь как можно тактичнее отклонять его притязания, она тем не менее искала его дружбы ради того, что он мог для нее сделать. Но когда слухи об этом дошли до Кинси, начались неприятности. После одной из ссор он оставил студию и переехал в гостиницу (об этом я узнал тут же, а не из позднейших рассказов Эрнестины); говорили также, что она пришла к нему туда в три часа ночи, а он чуть не избил ее. Затем последовала мучительная полоса разрывов и примирений, и, наконец, они все-таки разошлись. Долгое время никого из них не видели в тех местах, где они прежде бывали. Эрнестина, как говорили, уехала куда-то на съемки. А Кинси, оставшись один, вернулся в круг людей серьезных и образованных. Он был не из тех, кто способен разделять благосклонность женщины, как бы восхитительна она ни была, с кем-нибудь другим, а успех Эрнестины в кино означал для него именно это.