Должна ли я за это благодарить своего отца, начальника отдела?
– Якоб, должна ли я быть благодарна моему отцу за то, что у меня есть ты? Скажи, – попросила я, когда он закончил свой рассказ. Я глядела ему в глаза.
Он отвернулся, делая вид, будто смотрит на какой-то из осциллографов, и ответил как бы совершенно бессмысленно:
– Дело в том, Матильда, что мы созданы для того, чтобы воскресать. Как трава. Мы вырастаем заново даже тогда, когда по нам проедет грузовик.
Якоб иногда говорит не по делу. И при этом так красиво. Так же, как однажды вечером, когда мы вернулись к теме Дахау, он вдруг сжал кулаки и выдавил сквозь зубы:
– Знаешь, о чем я мечтаю? Знаешь о чем, Матильда? О том, чтобы они когда-нибудь клонировали Гитлера и судили бы его. Один клон в Иерусалиме, другой в Варшаве, в Дахау третий. И чтобы я мог присутствовать на этом процессе в Дахау. Вот об этом я мечтаю.
Такие вещи рассказывает мне вечерами Якоб. Потому что мы разговариваем обо всем. Только о моей менструации мы не говорили. Но с той поры Якоб уже не держит меня за руку, когда я засыпаю. Ведь Якоб не является моим любовником.
О том, что Якоб встречался с ее отцом, она узнала только через несколько лет после этой встречи. Произошло это в ту ночь, когда рухнула Стена и все от удивления перешли на Запад, хотя бы для того, чтобы убедиться, что стрелять точно не будут. Полчаса участия в истории Европы и мира, и сразу же для верности возвращение домой. Обменять восточные марки на западные дойчмарки, купить немножко бананов, помахать рукой камере какой-то телестанции и быстренько возвратиться домой на Восток. Потому что на самом деле Запад даже сейчас – это другая страна, а по-настоящему дома ты лишь на Востоке.
Ее отец знал, что дело не закончится этим получасом свободы и бананами. Потому и боялся. Страшно боялся. С тех пор как увидел в телевизоре «трабанты», переезжающие на другую сторону через «Чекпойнт-Чарли» и Бранденбургские ворота, боялся каждой клеточкой. В ту ночь он напился – не от того, что был алкоголиком, а от страха – и в пьяном виде по старой, должно быть, привычке и старой, наверно, тоске неведомо почему захотел вернуться к холодильнику на кухне, к своей жене. И неважно, что уже много лет это были не его кухня, не его холодильник, не его жена. Он позвонил в дверь. Открыл ему Якоб, пришедший пораньше к ее осциллоскопам и сенсорам. Хромой, с поврежденным пинками бедром, он приковылял к двери и открыл. Произнес: «Входите, пожалуйста». И этот гад, начальник отдела, вошел и без слов направился, как обычно, в кухню. Уселся на шатком стуле у холодильника и заплакал. И тогда Якоб спросил его, не хочет ли он выпить чаю, «так как на улице ужасно холодно», и поставил чайник на огонь.
Меня зовут Матильда.
Я слегка больна.
Якоб убеждает меня, что я не должна так говорить. Он считает, что у меня просто «временные затруднения с дыханием». И что это пройдет.
Они у меня уже шестнадцать лет, но Якоб говорит, что это пройдет. Он уже шестнадцать лет так говорит. И даже верит в это. Он всегда говорит только то, во что верит.
Когда я не сплю, я дышу так же, как Якоб. А когда засну, мой организм «забывает» дышать. Такое, вероятнее всего, генетически обусловленное недомогание, если воспользоваться терминологией Якоба.
Я не могу заснуть без устройств, которые заставляют мои легкие дышать.
Поэтому мне аккуратно разрезали живот и вшили электронный стимулятор. Небольшой такой. Его можно почувствовать, если дотронуться до моего живота. Он посылает электрические импульсы нервам у меня в диафрагме. Поэтому она поднимается и опадает, даже когда я сплю. Если у тебя нет Ундины, то стимулятор не нужен. Но вот мне не повезло с комбинацией генов, и мне необходим стимулятор.
Стимулятор нужно постоянно контролировать. И управлять его импульсами.
И проверять, как он действует. Для этого я устанавливаю на теле разные сенсоры. На пальцы, на запястья, под грудью, на диафрагму, внизу живота. Якоб следит и за тем, чтобы сенсоры были не серые. Он купил разного лака для ногтей и покрасил мои сенсоры в разные цвета. Так, чтобы они подходили к моему белью или ночным рубашкам. Сенсоры у меня разноцветные. Иногда, когда бывает холодно, Якоб греет их в ладонях или дышит на них и приносит в постель. Приносит только тогда, когда они уже теплые и уютные. И закрывает глаза, когда я сдвигаю лифчик или спускаю трусы и устанавливаю сенсоры на сердце или у лона. А после следит, чтобы эти зеленые, черные, красные и оливковые сенсоры передавали импульсы.
Я не могу заснуть в поезде, не могу заснуть перед телевизором. Не могла бы заснуть ни в чьих объятиях. Не могу заснуть без Якоба. Также не смогу заснуть со своим мужчиной, если Якоба не будет за мониторами в соседней комнате. Потому что он наблюдает за этими устройствами. Шестнадцать лет. Каждую ночь.
Одна нимфа прокляла своего неверного любовника. Она не могла снести его измены. Он не должен был ничего заметить, а просто перестал бы дышать во сне. Он перестал. И умер. А нимфа плачет. И будет плакать до конца времен.
Имя этой нимфы было Ундина.
Моя болезнь называется синдромом проклятия Ундины.
В Германии в среднем пять человек в год узнают, что больны Ундиной. Я узнала, когда мне было восемь лет, на следующий день, после того как, прижавшись к маме, чуть было не умерла во сне.
Иногда мы зажигаем свечи и слушаем музыку, и растрогавшийся Якоб в шутку говорит, что я для него словно принцесса. А я это знаю. Я словно лежащая в стеклянном гробу принцесса. Когда-нибудь придет мой принц, поднимет крышку и разбудит меня поцелуем. И останется на ночь. Но даже и тогда в соседней комнате за мониторами будет сидеть Якоб.
Мой Якоб.
ANOREXIA NERVOSA
Первый раз она увидела его на Рождество. Он сидел на бетонной плите около их помойки и плакал.
Вот-вот отец должен был вернуться с дежурства в больнице, и они сядут за рождественский ужин. Она не могла дождаться. Карп, шипящий на сковородке, – так чудесно пахло во всей квартире, – колядки, елка рядом с накрытым белой скатертью столом. Так уютно, тепло, семейно и покойно. Может ли быть мир лучше, чем на Рождество?
Только поэтому – чтобы не нарушить рождественское настроение и сохранить «согласие и гармонию в семье» – она не стала протестовать, когда мама попросила ее вынести мусор. В плане Рождества есть елка, жареный карп и утром парикмахер, но нет мусора, который не мог бы подождать до утра!
Именно сейчас – было уже темно! Тем более она терпеть не могла их помойку. Та была как смрадная, гнусная тюремная клетка. Но для ее матери Рождество никогда не было поводом, чтобы хоть на волос отступить от установленной гармонограммы. «Должен быть план на день», – по любому поводу повторяла она. Рождество отличается только планом, а кроме того, оно отмечено красным в ее органайзере. И неважно, что еще Иисус, надежда и рождественская месса. Абсолютно неважно. «Рождество, 11.30 парикмахер», – как-то прочитала она в ее записной книжке под датой 18 октября. В середине октября зарезервирован парикмахер на Рождество! Этого не делают даже немцы в Баварии! Этот ее чертов органайзер все равно что список приговоров на данный день, иногда думала она.
Как-то они с ней разговаривали о Рождестве. Тогда, когда еще разговаривали о вещах более серьезных, чем список покупок в продовольственном за углом. Это было перед экзаменами на аттестат зрелости. Она тогда переживала период пылкого увлечения религией. Впрочем, у половины женской части их класса было то же самое. Они ходили на лекции в Теологическую академию – некоторые, наверно, только потому, что им нравились красивые парни в сутанах, – учили молитвы, участвовали в академических мессах. Она чувствовала, что стала лучше, спокойнее и такой одухотворенной благодаря контакту с религией.
Именно тогда, во время предпраздничного мытья окон, они стояли рядышком, почти касаясь друг друга, и она спросила мать, испытывала ли та раньше такое же мистическое ожидание Рождества. Сейчас она знает, что выбрала неподходящий момент для этого вопроса. Мама во время уборки всегда бывает злая, так как считает, что это бессмысленная трата ценного времени, и она не понимает, как это домашние хозяйки способны не впасть в депрессию после недели такой жизни. Она помнит, как мать положила тряпку на подоконник, отступила на шаг, чтобы смотреть ей в глаза, и произнесла тоном, каким обращалась к студентам:
– Мистическое ожидание?! Нет. Никогда. Ведь в Рождестве нет никакой мистики, доченька.
Она помнит, что даже в этой «доченьке» не было ни капли тепла. Впрочем, она знала это. Обычно после «доченьки» в конце фразы она шла в свою комнату, закрывалась и плакала.
– Сочельник и Рождество – это прежде всего элементы маркетинга и рекламы. А иначе как сын плотника из захолустной Галилеи стал бы идолом, сравнимым с твоими Мадонной и Майклом Джексоном. Весь этот его отдел рекламы, двенадцать апостолов вместе с самым медиальным, Иудой, – это одна из первых хорошо организованных кампаний, которая прорекламировала настоящую звезду. Чудеса, толпы женщин, следующих за идолом из города в город и готовых снять трусики по его первому знаку, массовая истерия, воскрешения и вознесения. У Иисуса, если бы он жил сейчас, был бы агент, юрист, электронный адрес и сайт в интернете.
Возбужденная своими рассуждениями, она с воодушевлением продолжала:
– У них имелась стратегия, и Библия это описывает в подробностях. Без хорошей рекламы невозможно потрясать империи и вводить новую религию.
– Мама, что ты говоришь, какая стратегия, – умоляющим голосом прервала она, – какой отдел рекламы? Они же видели в нем Сына Божия, Мессию.
– Да? Некоторые из тех девиц, которые проводят ночи перед отелем Джексона под дождем или на морозе, тоже думают, что Джексон – это Иисус. Иисус, доченька, – это просто-напросто идол поп-культуры. А то, что ты говоришь, это все легенды. Точно так же, как та, про ясли, про пастухов со слезами на глазах, про вола и осла. Потому что историческая правда совершенно другая. Не было никакой переписи населения, которая заставила Марию и Иосифа отправиться в Вифлеем. Это известно даже тем, кто не является теологом.
Она закурила сигарету, глубоко затянулась и продолжила:
– И даже если бы перепись была, ей не подлежали бы такие бедняки, как плотник из Назарета. Для этого надо иметь или землю, или рабов. Кроме того, перепись должна была совершаться в Иерусалиме. Единственная дорога из Назарета в Иерусалим вела через долину Иордана. В декабре долина Иордана заполнена грязью по шею высокого мужчины. А Мария не была великаншей и была, как помнишь, беременна Иисусом, – закончила она, усмехнувшись с легкой издевкой.
Она не могла в это поверить. Даже если это и правда, – а вероятнее всего, так оно и есть, потому что мама ее славится тем, что говорит правду, главным образом научную, за что и стала доцентом уже в тридцать четыре года, – надо ли было говорить ей это за два дня до Сочельника, раз она так переживает и так сильно верит? И так ждет этого дня?
Она помнит. Именно тогда, у этого окна, она решила больше никогда не слушать то, что вздумает ей сказать мама после слова «доченька». Когда через несколько лет она рассказала про тот разговор своей лучшей подруге Марте, та прокомментировала это настолько язвительно, насколько умела:
– Потому что твоя мама как современная гетера. В Древней Греции так называли образованных и начитанных женщин. Они по большей части были одинокими, потому что ни один мужчина не хотел их. А твоя мать вдобавок еще и борющаяся гетера и хочет самостоятельно объяснить мир. Но это вовсе никакая не самостоятельность. Если человек сам себе часто это делает, это вовсе не означает, что он самостоятельный. Твоя мать как такой человек.
Хотя это было уже так давно, она всегда в Сочельник думает об этом. И об отце. Иногда, особенно в последнее время, она прижимается к нему вовсе не из нежности, желания близости или грусти. Прижимается, чтобы компенсировать ему ледяную холодность его сверхорганизованной жены. Она думает, что таким способом привяжет его к себе и к дому. Если бы она была мужем ее матери, то уже давным-давно ушла бы от нее. Не выдержала бы такого холода. Потому что ее мать способна быть холодной, как жидкий азот. А он выдерживает и не уходит. Она знает, что он здесь только ради нее.