Медсестра вкатывает коляску; втроем мы спускаемся в холл.
— Удачи вам, — напутствует она нас, загружая букеты в машину.
— Знает, — заключает жена.
Мы едем по скоростной дороге Лонг-Айленда. Я веду и одновременно набираю номер. Звоню нью-йоркскому врачу жены.
— Ей надо как можно быстрее показаться Киббовицу, — говорит врач.
— Как думаешь, я потеряю яичник?
Она потеряет все. В глубине души я понимаю это.
Вот мы и дома. Жена сидит в кровати, с собакой на коленях. Осторожно приоткрывает марлевую повязку — шрам кривой; такая неаккуратность оскорбляет до глубины души.
— Как думаешь, это можно исправить? — спрашивает она.
Утром мы отправляемся на прием к Киббовицу. Она снова на столе, ноги разведены и покоятся в держателях на стартовой позиции, в ожидании. До прихода врача ее успели опросить и осмотреть семеро студентов-медиков. Я их ненавижу. Ненавижу за то, что они говорят с ней, прикасаются к ней, а драгоценное время утекает. Ненавижу Киббовица — он вот уже второй час заставляет ее ждать, лежа на этом столе.
Она сердится на меня за то, что я раздражаюсь:
— Это их работа.
Появляется Киббовиц. Огромный, как игрок хоккейной сборной, ведет себя грубо и бесцеремонно. Мне сразу же становится ясно, что жене он нравится. Она готова делать все, что скажет этот Киббовиц.
— Двигайтесь. Ближе, ближе, — говорит он ей, усаживаясь на стул между ее ног.
Она приподнимает попу и скользит вниз. Он осматривает ее. Заглядывает под марлевую повязку.
— Кривой, — отмечает он. — Одевайтесь и проходите ко мне в кабинет.
— Назовите мне конкретную цифру, — просит она. — Сколько выживает.
— Я с цифрами дела не имею, — отвечает он.
— И все же мне нужно знать.
Он пожимает плечами.
— Ну, процентов семьдесят, где-то так.
— Семьдесят?
— Семьдесят живут еще пять лет.
— А потом? — спрашиваю я.
— Потом для некоторых — все, конец, — говорит он.
— А что в итоге? — спрашивает жена.
— А чего вы сами хотите?
— Я хотела ребенка…
Такие вот непростые переговоры: каждая часть тела обсуждается.
— Я мог бы вынуть только один яичник, — говорит он. — После «химии» попробуете забеременеть, а когда родите, снова поборемся — вынем уже все остальное.
— А после «химии» беременеют? — спрашиваю я.
Врач пожимает плечами.
— Чудеса случаются… Вопрос в другом: вы не сможете вырастить ребенка, если умрете. Вам не обязательно решать прямо сейчас, сообщите мне через день-другой. А пока я закажу операционную на утро пятницы.
Он жмет мне руку:
— Приятно было познакомиться.
— Хочу, чтобы был ребенок, — говорит жена.
— Хочу, чтобы была ты, — говорю ей я.
И все, больше ни слова. Что бы я ни сказал, она поступит ровным счетом наоборот. Вот до чего мы дошли: злость, упреки, обвинения… Если что, не хочу потом оказаться крайним.
Она открывает дверь смотровой. И спешит по коридору за врачом, поддерживая живот с надрезом, свою рану.
— Удаляйте! — кричит она. — Удаляйте всё, черт с ним!
Врач стоит перед дверью другой смотровой, в руках у него история болезни.
Он кивает.
— Вытащим через вагину. Яичники, матку, шейку, сальник, ну и аппендикс, если вы от него еще не избавились. Потом введем троакар и назначим химиотерапию — восьми циклов должно хватить.
Она кивает.
— Жду вас в пятницу.
Мы уходим. Я держу жену за руку, несу ее сумочку на своем плече — пытаюсь быть таким же заботливым и предупредительным, как и любой другой на моем месте. Она шипит и царапается — все равно что кошка, которую тащат к ветеринару.
— Почему они не говорят «вырежем»? Почему не скажут прямо: в пятницу мы вырежем вам то-то и то-то — так что будьте готовы?
— Хочешь, перекусим? — спрашиваю я у нее; мы идем по улице. — Может, закажем по супу? Тут рядом неплохое местечко.
Лицо у нее пунцовое. Я щупаю ей лоб. Она вся горит.
— У тебя жар. Ты сказала врачу?
— Это к делу не относится.
Потом, когда мы уже сидим дома, я спрашиваю:
— А помнишь наше третье свидание? Помнишь, ты спросила, каким способом я бы покончил с собой, если бы мне пришлось делать это голыми руками? Я сказал тогда, что разобью себе нос и вдавлю его прямо в мозг; а ты сказала, что голыми руками залезешь в вагину и выдернешь матку, швырнув ее через всю комнату.
— И что?
— Да нет, ничего, просто вдруг вспомнил. Разве Киббовиц не собирается вытащить матку через вагину?
— Вряд ли он швырнет ее через всю комнату, — заметила она.
Повисла пауза.
— Теперь, когда у меня нашли рак, тебе незачем оставаться со мной. Ты мне не нужен. Мне никто не нужен. Никто и ничто.
— Если я и уйду, то совсем не из-за того, что у тебя рак. И потом, я буду выглядеть законченным негодяем, все решат, что я попросту струсил.
— Не решат — я изображу из себя настоящее чудовище, без капли жалости, расскажу всем, что сама прогнала тебя.
— Так тебе и поверят.
Она вдруг пукает и в смущении убегает в ванную — как будто такое случается с ней впервые в жизни.
— Все, моя жизнь кончена! — кричит она, с силой захлопывая дверь.
— Подумаешь! Пернуть — это еще не самое страшное, — замечаю я.
Из ванной она выходит уже поспокойнее. Забирается в кровать и ложится рядом, дрожащая и измученная.
Я обнимаю ее:
— Хочешь заняться любовью?
— Ты имеешь в виду — последний раз перед тем, как я перестану быть женщиной? Перед тем, как превращусь в высохшую, морщинистую оболочку?
Так что мы не трахаемся, а ссоримся. Оба действия похожи — драматичные и иссушающие. Когда мы прекращаем, я откатываюсь от нее и, сжавшись, засыпаю на своей половине.
— Хирургическая менопауза, — произносит жена. — Прямо как приговор.
Я поворачиваюсь к ней. Она проводит рукой по волоскам внизу живота.
— Как думаешь, меня побреют?
Нет, я не могу оставить женщину, больную раком. Я не из таких. Вот только не знаю, что делать, потому что эта больная раком — настоящая стервозина. Надеяться, что, заболев, она взглянет на себя по-другому, примет недуг как возможность, необходимость измениться? Для жены не существует такого понятия, как связь между умом и телом, для нее существуют только наука и закон. Всё, кроме фактов, — сплошная ерунда.
В пятницу утром мы сидим в регистратуре, ожидая своей очереди; она объявляет очередной список требований:
— Завещание в верхнем левом ящичке столика. Если что пойдет не так, отключи приборы искусственного поддержания жизни. И чтобы никакой помпы. Пусть меня кремируют. Органы я завещаю. Отдай их все до единого, до последней капли.
И умолкает.
— Хотя… вряд ли я кому нужна такая… грязная.
Она произносит слово «грязная» с отвращением и досадой, как будто запачкалась, наделав в штаны.
Уже вечер, без малого восемь. Наконец, Киббовиц выходит сказать, что он закончил.
— Все настолько спеклось — прямо макароны с сыром. Времени ушло больше, чем я думал. Маточную трубу и стенку брюшной полости тоже захватило. Мы все вычистили.
Ее везут на каталке в палату — подавленную, обеспокоенную, сердитую.
— Почему ты не зашел ко мне? — упрекает она меня.
— Я все время сидел здесь, по эту сторону двери — ждал новостей.
Она делает вид, что не верит — наверняка в то время, как она лежала на операционном столе, я развлекался с секретаршей из соседнего отделения.
— Как ты?
— Как будто прилетела в чужую страну, а багаж потерялся.
Она морщится от боли. Я поправляю ей подушку, регулирую высоту койки.
— Что болит?
— Спроси лучше, что не болит. Болит все. Даже дышать больно.
Так как жена моя врач и ординатуру проходила в этой же больнице, мне выделили небольшую раскладушку — поставить в углу палаты. Я наклоняюсь развернуть раскладушку, и вдруг что-то случается со спиной — ее затапливает жгучая боль. Я осторожно опускаюсь на пол, хватаясь попутно за одеяло.
К счастью, жена спит.
Медсестра заходит проведать больную и видит меня.
— Что с вами? — спрашивает она.
— Такое и раньше случалось, — говорю. — Полежу немного, а там видно будет.
Медсестра приносит мне подушку и накрывает одеялом.
Заходят Эрик и Энид. Жена спит, я все еще на полу. Эрик стоит надо мной.
— Нам очень жаль, — шепчет он. — Мы уезжали за город, к родителям Энид, и узнали обо всем только сегодня.
— Господи, какой кошмар, как это внезапно, прямо гром среди ясного неба. — Энид подходит ближе к кровати жены. — У нее такое лицо, будто она ужасно сердится, даже брови нахмурены. Ей больно?
— Надо думать.
— Если мы можем чем-то помочь, дай знать, — говорит Эрик.
— Не могли бы вы выгулять собаку? — Я вытаскиваю из кармана ключи и протягиваю. — Она уже сутки сидит дома взаперти.
— Выгулять собаку… это мы можем, правда? — произносит Эрик, глядя на Энид.
— Мы наведаемся к вам утром, — говорит Энид.
— Ребята, пока вы не ушли… тут у нее в сумочке пузырек с перкоцетом… дайте две.
Ночью жена встает.
— Ты где? — спрашивает она.
— Прямо перед тобой.
Ее до того напичкали лекарствами, что в подробности она не вдается. Около шести утра жена открывает глаза и видит меня на полу.
— Опять спина?
— Ага.
— Рак покруче будет, — изрекает она и снова проваливается в сон.
Приходит уборщик со шваброй, и я буквально отдираю себя от пола. Пока стою, вроде ничего.
— Ты ходишь, будто у тебя кол в заднице, — замечает жена.
— Тебе чего-нибудь хочется? — я стараюсь быть внимательным к ней.
— Ага — поболей вместо меня, ладно?
Приходят несколько медработников проверить, не страдает ли пациентка от болей.
— Как вы себя чувствуете? Если по шкале в десять баллов? — спрашивает ее один.
— На пять, — отвечает жена.
— Это неправда, — возражаю я.
— В самом деле?
— Откуда вы знаете?
Приходит врач.
— А я вас помню, — говорит он при виде моей жены. — Мы с вами в одной школе учились.
Жена изображает подобие улыбки.
— Самая сообразительная во всем классе и вот, на тебе, — врач изучает историю болезни. — Рак яичников и вы… это чудовищно!
Жена сидит высоко в больничной койке; ее выворачивает в металлический лоток — ни дать ни взять ручная обезьянка, которую отравили. Рвет чем-то ярко-зеленым, прямо как в фильмах про инопланетян — эта жидкость вообще ни на что не похожа. Тед, ее начальник, смотрит как загипнотизированный.
В палату набилось полно народу — незнакомые мне люди, медперсонал, одноклассники жены, ее коллеги по ординатуре, парень, которому она пришила пальцы, какие-то родственники, которых я прежде и не встречал… Не понимаю, почему они не извинятся и не выйдут, почему не покинут палату? Все будто в первый раз видят, как человека рвет — уставились на мою жену, глаз не сводят.
Она не спит. Не ест. Не встает и не ходит. Она боится отойти от кровати, от этого лотка.
Я решаю повесить на дверь объявление. Прошу у старшей медсестры черный маркер и печатными буквами пишу: ПРОСЬБА НЕ БЕСПОКОИТЬ.
Дверь открывают нараспашку. Входят с подарками, цветами, приносят еду, книги.
— Я видел объявление, но подумал — это для кого-то другого.
Я стираю зеленую жижу с губ жены.
— Хочешь, выпровожу их? — спрашиваю.
Я хочу выпроводить их всех до единого. Сама мысль о том, что эти люди претендуют на мою жену, на право веселить ее, отвлекать, беспокоить больше, чем я, сводит меня с ума.
— Может, попросить их уйти?
Она мотает головой.
— Нет, только цветы унеси. От них голова кружится.
Через час я снова выношу лоток. В палате все так же негде ступить. Я опускаюсь у ее койки на колени и шепчу:
— Я ухожу.
— Ты еще вернешься? — шепотом спрашивает она.
— Нет.
Она смотрит на меня непонимающим взглядом.
— Куда это ты уходишь?
— Ухожу.
— Принеси мне диетической колы.
Она так ничего и не поняла.
У меня сердце разрывается, когда вижу, как она сидит посреди койки в заляпанной ночной рубашке и не может попросить всех уйти, не может прекратить все это. К рубашке у нее прикреплен телефон, он несколько раз подает сигнал. Она отвечает. Она никогда не пропускает звонки. Представляю, как она говорит: «Господи, ну какого черта вы меня беспокоите — я занята, у меня рак!»
Через некоторое время я уже сижу на краю кровати и смотрю на жену. Она невероятно красива, стала гораздо более хрупкой и женственной.
— Дорогая?
— Что? — в ее голосе слышатся нотки сердитой птицы, упрятанной в клетку: «Кр-ра!». — Что? На что ты там смотришь? Что ты хотел? Кр-ра!
— Да нет, ничего.
Я обтираю ее прохладной губкой.
— Щекотно, — жалуется она.
— Почаще говорите ей, как она красива, — советует мне кто-то в коридоре. — Мужья, чьим женам сделали мастэктомию, [9]должны постоянно напоминать своим любимым, что те еще очень даже привлекательны.
— У нее гистерэктомия, [10]— замечаю я.
— Все равно.
Через два дня из жены вынимают тампоны. Я сижу в палате, когда заходит врач-стажер с длинным пинцетом, похожим на щипцы, и вытаскивает из ее влагалища ярды марли и груду ватных тампонов — все запачканное кровью, как при боевых действиях. Прямо незадавшаяся шутка: про то, сколько народу поместится в телефонную будку — стажер все вытаскивает и вытаскивает.
— Что-нибудь еще осталось? — спрашивает она.
Стажер качает головой:
— Теперь там тупик, мы зашили вагину с одной стороны — получился рукав, который никуда не ведет. Не удивляйтесь, если заметите кровотечение — стежок-другой может разойтись.
Он сверяется с историей болезни и выписывает жену.
— Киббовиц прописал вам щадящий режим для тазовой области в течение полутора месяцев.
— Щадящий режим для тазовой области? — переспрашиваю я.
— В смысле не трахаться, — поясняет она.
Что ж, для меня это не проблема.
Мы дома. Она уже вторые сутки смотрит по кабельному фильмы про Холокост. И, хотя считает, что никогда не отождествляет себя с тем, что видит, все же вдруг узнает в лысых, голодающих военнопленных саму себя. Она кажется себе жертвой. Показывает на голый женский труп и говорит:
— Это я. Именно такой я себя и чувствую.
— Но она же мертва, — возражаю я.
— Вот именно.
От пресловутой бдительности жены не осталось и следа. Я взбиваю подушки, и тут из-под кровати выкатывается бейсбольная бита.
— Унеси ее в кладовку, — просит жена.
— Что так вдруг? — удивляюсь я, снова загоняя биту под кровать.
— К чему спать с бейсбольной битой под кроватью? К чему вообще суетиться, когда рак?
Во время перерыва между просмотром «Списка Шиндлера», «Холокоста» и «Скорби и сострадания» она жалуется:
— Мне недостает моих органов. А вдруг из одного удаленного яичника суждено было появиться на свет кому-нибудь гениальному? Вдруг этот человек придумал бы лекарство от болезни, ну, или совершил какое другое открытие? Мы так и не узнаем, кто там был. Они — мои дети, которых я потеряла.
— Мне очень жаль, прости.
— За что же это? — нападает она.
— За все.
— В тридцать восемь раком не заболевают. Подхватывают болезнь Лайма [11]или там аппендицит. Изредка, в других странах, в этом возрасте рожают сиамских близнецов. Но только не рак.
Посреди ночи она просыпается и откидывает одеяло:
— Не могу дышать, аж вся горю. Открой окно — жарко. Господи, до чего же жарко.
— А знаешь, что с тобой происходит?
— О чем ты?
— У тебя же приливы.
— Вовсе нет, — мое предположение как будто оскорбляет ее. — Они так быстро не начинаются.
Начинаются.
— Отодвинься от меня, уйди! — срывается она. — Мне неприятно, когда ты рядом, — даже температура поднимается!