На листочке бумаги я хочу набросать словесный портрет Войцеховского, но после общего описания, вроде того, что «рост высокий», «брюнет», «нос прямой», никак не могу найти характерных особенностей, отличающих этого человека от других.
А Куликов тем временем расспрашивает Войцеховского о распорядке дня в батальоне, об объектах охраны, военной учебе. Войцеховский отвечает спокойно, обдумывая каждую фразу.
— Вас не беспокоит длительное отсутствие комиссара батальона? — спрашивает Куликов. — Ведь срывается политическое воспитание бойцов.
— Хочу напомнить, — улыбается Войцеховский, — что я отвечаю только за военную подготовку батальона.
— А вы уверены, что ценность бойца может быть высокой и без политической подготовки? — замечает Куликов. — Ведь даже в царской армии вы поручали своему фельдфебелю проводить своеобразный политчас, так называемый «урок словесности».
— От забот по политвоспитанию прошу меня освободить, — холодно отвечает Войцеховский. — В Красной Армии есть институт комиссаров.
— А со временем у нас будет единоначалие! — возражает Куликов. — Как вы готовите командиров к этой высокой миссии?
Демонстративно встаю и бросаю карандаш. Зачем записывать все эти рассуждения?
— Планы в штабе батальона, — сухо бросает Войцеховский. — Прошу завтра зайти, я их вручу.
— Но разработанный вами «кодекс чести» командира, наверное, у вас с собой? — тихо говорит Куликов.
Наступает тишина. Войцеховский выпрямился в кресле и смотрит в сторону.
— Кодекс — это слишком громко сказано, — через минуту выдавливает он. — А некоторые правила поведения командиров — наше внутреннее дело.
— Нет, почему же, — возражает Куликов, — поступки командиров — пример для красноармейцев. Командиры у нас не обособленная каста, как было в царской армии.
— Странно, что беседы в батальоне среди узкого круга лиц получили широкую огласку, — говорит Войцеховский.
— Придется вам рассказать об этих беседах, — жестко бросает Куликов.
— Что ж… — пожимает плечами Войцеховский. — Кое-какие заметки находятся у меня в номере. Разрешите принести?
— Прошу вас, Анатолий Аверьянович! — отвечает Куликов.
Звеня шпорами, Войцеховский уходит. В коридоре гулко звучат его шаги.
— Этот тип пытался привить нашим красным командирам гусарские замашки, — говорит Куликов. — Выйди в коридор покурить. Как бы он не увильнул от неприятного разговора.
Греясь у печки, закуриваю.
Войцеховский выходит из своего номера, сворачивает в другой коридор. Наш дом похож на две длинные коробочки, под прямым углом приставленные друг к другу. Куда же пошел начштаба? Но волноваться не надо: выход из гостиницы только один, а в окно зимой не вылезешь.
Тетя Клава идет закрывать печи. Подойдя ко мне, шепчет:
— Возьмите этого офицера в оборот! Гонору у него много.
Звенят шпоры. Войцеховский, продефилировав по коридорам, возвращается в наш номер.
— Сумку со своим блокнотом я не нашел. Наверное, оставил в штабе, — спокойно говорит он, усаживаясь в кресле.
— Я был уверен в этом, — произносит Куликов. — А вот скажите, вы окончили Павловское юнкерское училище?
— Я этого не скрываю, — огрызается Войцеховский.
— Насколько я помню, Павловское училище готовило офицеров для императорской гвардии. Был в училище «кодекс чести» павловца, предписывающий оскорбления смывать только кровью. Были посвящения в «гусары смерти» тех, кто остался жив после дуэли.
— Завидная осведомленность… — замечает с иронией Войцеховский, а лицо его начинает медленно бледнеть, и вот дрогнули губы.
— Большевики изучали своих врагов, — спокойно говорит Куликов. — И как видите, знания эти пригодились. Ведь «гусары смерти» появились и в Надеждинском караульном батальоне. Странно, правда?
Молчит Войцеховский. Встаю, подхожу к столу, поправляю в лампе фитиль. Надо быть поближе к Куликову, как бы не кинулся на него гусар. Но как переменилось лицо Войцеховского, если смотреть на него сейчас в профиль! Прямой нос оказывается изогнутым и нависает над подбородком. Сжатые губы кажутся тонкими, на горле проступает кадык. Срисовать бы такого хищника!
— У павловских гусар бывали дуэли в одиночку, — задумчиво говорит Куликов. — Вложит такой смертник в револьвер вместо семи патронов, скажем, три, напишет записочку о самоубийстве, покрутит барабан не глядя и приставит дуло к виску. Может, выпадет удача, и он станет «гусаром смерти». Или раздастся выстрел. Как это случилось с Яковлевым…
Нахмурил брови Войцеховский, не шелохнется.
— Но кто был противником Яковлева? Как прошла у соперника игра со смертью? Из-за чего была назначена дуэль? Вы не знаете, Анатолий Аверьянович?
— Нет! — отвечает Войцеховский и вдруг, перегнувшись через стол, спрашивает: — Разрешите курить?
— Пожалуйста… — роняет Куликов.
Начштаба достает большой серебряный портсигар, разминает тонкую папиросу, щелкает зажигалкой. Затянувшись, встает и, подойдя к окну, открывает форточку.
Не глядя на него, Куликов продолжает:
— Открытая форточка помогла нам выяснить обстоятельства смерти Яковлева. При гусарской дуэли обязательно присутствует секундант. Надо проследить, чтобы никто не ушел в сторону от правил игры, не струсил в последний момент. Так ведь было у павловцев? Был секундант и у Яковлева. Он открыл форточку, когда все было кончено, и в гостинице после выстрела никто не шелохнулся. Вышел из номера, запер дверь, а ключ взял с собой. Потом со двора пытался подбросить ключ под окно — вроде бы ключ выкинул сам Яковлев перед самоубийством. Но секунданту помешала тетя Клава, она вышла из сарая. Анатолий Аверьянович! Прочтите акт о том, где мы нашли ключ.
Повернулся в сторону Войцеховский, ощупывая крючки на гимнастерке, спросил:
— Что вы от меня хотите?
Встает Куликов:
— Мы хотим знать правду.
Друг против друга стоят Войцеховский и Куликов. Войцеховский тяжело дышит, его губы вздрагивают.
Дверь нашего номера распахивается, и стремительно входит командир взвода карбата Барышев. Я знаю, он живет в гостинице. Невысокий, плотный комвзвода в белом полушубке, перехваченном ремнем, и широких, разбитых валенках, не обращая внимания на Куликова, делает несколько шагов к столу и докладывает:
— Товарищ начштаба! Вас вызывает комбат. Явиться немедленно!
— Что случилось? — спрашивает Войцеховский. — Я занят.
— Не могу знать! — отвечает Барышев. — Приказано передать, что вам надо срочно явиться в штаб.
— Простите, — щелкает шпорами Войцеховский. — Я должен уйти. Мы продолжим нашу беседу в свободное от происшествий время. Идемте, Барышев!
Хлопает дверь. Куликов опускается в кресло.
— Ускользнул на этот раз гусар от прямого ответа. Ловок он и умен. Два года Войцеховский в Красной Армии и вроде бы вел себя хорошо. Может, ждал своего часа?
Я молчу, мне неприятен Войцеховский, но считать его преступником оснований нет. Допустим, он способствовал дуэли Яковлева и даже был секундантом. Может быть, умышленно не вскрыл на дознании причин самоубийства. Все это не больше чем дисциплинарные проступки. Чтобы избежать ответственности за них, нет смысла, став дезертиром, совершить тяжелое преступление. Или Куликов знает о Войцеховском больше, но пока не говорит мне?
— Новая загадка, — внезапно произносит Александр Лукич, — валенки у Барышева были сухие, ни одной капли нет на полу. Он пришел не со двора. Ну-ка, посмотри внимательно!
Да, странно. В валенках нельзя зайти в дом и не оставить мокрого следа: мелкие снежинки забивают все поры обуви, а затем быстро тают в помещении. А тут — ни одной капли на полу. Чепуха какая-то…
В дверь стучат. Показывается тетя Клава:
— Будем чай пить, друзья-товарищи?
— Конечно! — восклицаю я. — Приходите с Ниночкой!
— Сейчас, — отзывается тетя Клава. — Только форточку закройте. Я улицу обогревать не нанималась.
Куликов быстро подходит к окну, поднявшись на носки, захлопывает форточку и смотрит во двор. Я иду к окну. Что интересного заметил Александр Лукич? Во дворе темно, наискосок от нас светятся окна номеров другого крыла гостиницы. Куликов меня тихо спрашивает:
— Барышев живет в том крыле?
— Да, — отвечаю спокойно и вглядываюсь в Куликова. Я ведь знаю, что, когда он говорит так тихо, значит очень волнуется.
— Слышишь? Спроси, может, Барышев был в своем номере весь вечер? Мог ли он из своего окна видеть, как открывается наша форточка? Быстро.
Удивительно спокойна и рассудительна Нина: не надо повторять вопросы Куликова. Мы заходим в номер Барышева, и уже через пару минут докладываю Куликову:
— Барышев весь вечер был дома, и из его номера хорошо видно наше окно. Значит, по сигналу Войцеховского он организовал этот «вызов» в карбат. И ушел вместе со своим начальником.
— А ведь Барышев член партии… — задумчиво произносит Куликов. — Вот какие глубокие корни пустило гусарское воспитание в карбате. Неужели сбежал Войцеховский? Что же его так испугало? Сходи-ка в Чека, к Миронычу! — продолжает Александр Лукич. — Пусть перекроет вокзал на всякий случай. Если станет уезжать Войцеховский, надо задержать под любым предлогом. Как видно, дело не в одном Яковлеве…
Поздно вечером мы пьем чай с тетей Клавой и Ниночкой. Оказывается, тетя Клава вовсе не глуховата и не так уж стара. Она лет двадцать, если не больше, работает в гостинице, но впервые чаевничает в номере с постояльцами.
— Душевный ты человек, Лукич! — говорит она Куликову. — Меняй работу: трудно тебе с разной пакостью возиться.
Смеется Куликов, улыбается Ниночка. У всех хорошее настроение, и в номере становится уютней и светлее.
Ночью иду провожать домой Ниночку. Живет она невдалеке, в маленьком домике за покосившейся оградой. Ждет ли ее кто, прислушиваясь к мягкому скрипу шагов по снегу?
Высоко в небе большая луна. Запоздалые дымки из труб тянутся вверх: ветра нет. Городок укрылся белоснежной шубой и замер. Тишина.
Мы прощаемся на улице. Я сжимаю горячую руку Ниночки и молчу. Ведь хорошие слова нелегко найти.
Внезапно у горизонта вспыхивает кусочек неба. Вздрогнула Нина, подалась ко мне. Через пару секунд доносится глухой взрыв. Похоже, кто-то бросил там ручную гранату.
Ярко светит луна — зимняя сказка вокруг. Но еще нет покоя на сибирской земле.
9. ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ВЕСНЫ
Всегда мне запоминаются страшные сны. Под утро я вижу конную атаку черных гусар. Они мчатся лавой по снежному насту прямо на меня. Надо подняться к пулемету, но нет сил оторваться от земли. Спасенья нет. Сверкают клинки. Хочу крикнуть, но парализовано горло. А копыта уже стучат рядом…
— Вставай, вставай, лежебока! — повторяет Куликов, постукивая ладонью по спинке кровати. — Утро-то какое хорошее!
Зажмуриваюсь и молчу. Выше нет удовольствия, чем поваляться утром в кровати. Неужели это мелкобуржуазная привычка? Вырос я в рабочей семье, но у меня в детстве всегда был свой угол, своя кровать. По утрам ласковые руки матери долго тормошили меня: вставать не хотелось. Война огненным смерчем охватила родную Беларусь. Не стало отца, а затем матери. Я очутился на просторах России в эшелонах беженцев. Начались скитания. Но поспать всегда находилось и время и место.
С приходом революции вокруг прибавилось добрых и отзывчивых людей. Словно магнитом, притягивала Красная Армия бездомных подростков. У простых людей в шинелях всегда много родительских чувств: накормят, присмотрят и спать уложат.
Вот и в трибунале — каждый, кто постарше, считает своим долгом проявлять отеческую заботу. Так и не избавишься от привычки нежиться по утрам.
— Ты собираешься сегодня вставать? — строго говорит Куликов. — Уже пора пить чай!
Он выходит из номера, хлопая дверью. Я подтягиваю одеяло к подбородку. Мне уже исполнилось девятнадцать лет, и пора начинать перевоспитание, ведь опыт уже есть.
В номере светло. Солнечный зайчик пробился сквозь примороженные стекла окна и радостным пятном заиграл на белой скатерти. Ярче проступили золотистые рисунки обоев. У потолка чуть отстали края бумаги, а в углу повисла маленькая паутинка.
Солнечное пятно переместилось по столу, яркие огоньки заиграли на стекле графина. Вот лучи зайчика, как в призме, отраженные в графине, появились у потолка, на стене. Какой угол отражения солнечного луча? Думай, решай, нечего без дела валяться. Вон там, вверху, оторван угол обоев и видна маленькая дырочка в стене. Отчего это произошло?
Одеяло летит в сторону. Дребезжит графин — тащу стол к стене и добираюсь до маленькой дырочки наверху. Такие следы в бревнах я уже повидал на своем коротком веку.
— Что случилось? — входя в комнату, спрашивает Куликов. — Ты обнаружил клопиное гнездо?
В тех случаях, когда речь идет о работе, у нас не принято шутить:
— Нет, Александр Лукич. Здесь след пули.
Куликов ставит чайник на пол и подходит ко мне.
— Что ж. Чаепитие откладывается. Придется достать эту пулю. Сходи за топором и позови Нину — может быть, этот след имеет свою историю. Учти, что мы совершили большую ошибку: не осмотрели сразу же место происшествия. Ведь как бы давно ни было совершено преступление, следы всегда могут остаться. Придется нам задержаться в гостинице. А на дворе хорошо — первый день весны!
10. «БЕЛАЯ СИБИРЬ»
Маленький кусочек свинца опрокинул все наши версии и предположения.
Порядком пришлось потрудиться, чтобы достать пулю из бревна. Вот уж не думал я, что первые следственные шаги будут связаны с такими физическими усилиями! Вчера — снег и ключ, сегодня — бревно и пуля. Ключ многое прояснил, а пуля все запутывает. Вчера выяснилось, что у Яковлева была «гусарская дуэль», а Войцеховский был секундантом и присутствовал при кончине Виктора. Сомнений в том, что Яковлев самоубийца, не было.
В номер заходят тетя Клава и Нина, молча подписывают акт о зловещей находке и утверждают, что след на стене появился недавно. В последние дни только однажды стреляли в гостинице. Наверное, в то утро прогремели два выстрела. Одна пуля убила Яковлева, другая — вонзилась в стену. Направление, по которому пуля вошла в бревно, показывает, что выстрел произведен снизу. Но кто мог это сделать? Ведь в нагане самоубийцы израсходован всего один патрон.
— Со временем, — рассуждает Куликов, рассматривая пулю, — в Сибири начнет работу криминалистическая лаборатория со сложными машинами и с профессором во главе. Там точно установили бы, из какого пистолета и эта пуля, и та, что убила Яковлева. А сегодня нам придется прибегнуть к помощи оружейников и провести вскрытие трупа. И без микроскопа мы установим систему пистолетов. А пока не будем гадать. Идем в исправдом. Помни: охрану его несли караулы роты Яковлева.
Мы выходим на крыльцо, и я зажмуриваюсь: так ярко светит солнце. Искрится снег во дворе. Теплынь такая, что хочется сбросить старую шинель и потный шлем. Удивительно, вчера была зима, и мерзли руки в перчатках, а сегодня уже первый день весны.
Высокие стены тюрьмы видны издалека. За городом на одном холме раскинулось кладбище, на другом — тюрьма. А между этими холмами, в ложбинке, стоят белые домики местной больницы. Надеждинские деятели стремились все «богоугодные заведения» расположить поблизости. Тюрьма, больница, кладбище. По этому треугольнику шли поселенцы, ссыльные, каторжане.
Над тяжелыми чугунными воротами большая вывеска: «Надеждинский исправительно-трудовой дом». Я внимательно перечитываю это название. Не только наказание врагов нашего строя, но и трудовое перевоспитание их должно быть за этими высокими стенами.
У калитки стоят несколько женщин с сумками и свертками. Нас пропускают во двор, и мы знакомимся с начальником исправительно-трудового дома.
— Нач. ИТД Дайкин! — представляется низенький человек.
С удивлением разглядываю его. Дайкин никак не похож на высокое административное лицо, ведающее судьбами заключенных. Он скорей напоминает красногвардейца Октябрьских дней, ворвавшегося в тюрьму, чтобы освободить арестантов. На черной лохматой папахе, сдвинутой на затылок, красный бант. На рукав длинного темного пальто надета кумачовая повязка. Пальто перехвачено широким ремнем, и на животе торчит кобура большого револьвера. Лицо Дайкина так изрыто оспой, что бровей у него не видно, лишь у переносья торчат жалкие кустики волос. А руки Дайкина мне нравятся: большие, твердые, рабочие.