Превращенная в мужчину - Эверс Ганс Гейнц 39 стр.


Затем он припомнил, что у Гвинни стояла еще одна карточка перед кроватью. Вошел в спальню. Но эту фотографию нельзя вынуть из рамки. Она была крепко приклеена. Он рвал и отщипывал ее, но ничего не удавалось. Тогда он оставил старую карточку, а под стекло засунул новую так, что она ее покрыла. Укрепив задвижки, поставил серебряную рамку на стол.

Он прошел обратно в гостиную и взял нью-йоркские фотографии. Ему хотелось разорвать их в клочья и бросить в корзину. Но он заколебался: Гвинни может обидеться. Сложил их в конверт, унес в свою комнату и запрятал глубоко в ящик комода среди рубах. Там им будет хорошо.

В его комнате не было ни одного портрета Гвинни. Он вообще не имел их, только пару маленьких любительских фотографий, снятых Тэксом. Эндрис видел их в портфеле, когда открывал его. Это было недели две тому назад, когда Феликс Прайндль дал ему адрес кузена. Там еще лежал лист почтовой бумаги. «Дорогой кузен Ян!» — значилось на нем, больше ничего. У него тогда было ощущение, что он должен о чем-то написать Яну. Но о чем? Чтобы уяснить для себя свои чувства и все рассказать Яну, надо бы написать множество страниц — и тогда едва ли это удалось бы. Вот если бы Ян был здесь, если бы можно было с ним говорить… Тогда хватило бы получаса. Кузен умел выковыривать мысли, спрятанные глубоко, под постоянно меняющейся кожей.

Одно было несомненно: Эндрис желал обладать Гвинни Брискоу, этой стройной милой фигуркой с раскрашенной фарфоровой головкой, этой маленькой девочкой с проснувшимися чувствами, со светлым огнем жизни в груди. А Гвинни уклонялась от него. Это было не менее очевидно. Она любила его здесь, как и в Нью-Йорке, постоянно и каждый день высказывала свою любовь. Она ревновала ко всякому человеку, с которым он говорил, почти ко всякой вещи, до которой он дотрагивался. Эндрис чувствовал, что только он и заполняет ее жизнь, что кроме него для этой девушки не существует ничего на свете. И все же она от него уклонялась. Когда она приехала, было решено, что через несколько дней они поедут в Лондон, так как в Англии скорей совершается процедура бракосочетания. Но Гвинни отсрочивала поездку, заявляя, что сначала должна купить себе платья. Проходили дни, недели и месяцы. Раза два они уже назначали день отъезда, но всякий раз Гвинни выискивала причину, чтобы остаться. Однажды, в декабре, она заявила: «нельзя ехать, на канале страшная буря». И показала газету: где-то затонул пароход. Вскоре после того погода стала прекрасной и небо засинело. Гвинни делала вид, что этого не замечает. Эндрис спросил, ее прямо: согласна ли она принадлежать ему? С венчанием или без — какая разница? Быть может, так даже лучше. Если брак не наладится, так будет легче и удобнее разойтись. Если ее отец придает большое значение свидетельству из церкви и магистрата, то для него это безразлично. Всегда можно повенчаться, если она будет ждать ребенка. Так чего же она медлит?

Гвинни уклонялась. Это не вызывало сомнений. Поступала она так не из дурного настроения, не по обдуманному кокетству и, конечно, не из стыдливости. Она противилась под влиянием какого-то смутного инстинкта, непонятного ей самой. Противилась постоянно, иногда пользуясь совсем смешными предлогами. Она сама страдала от этого, мучила себя. Брала новые отсрочки, осыпала Эндриса ласками и нежностями, открыто выказывая свою большую любовь.

Он никогда не забудет, как мила она была в ночь под Новый Год. В Париже был сильный мороз. Они выехали в Сен-Клу, катались на коньках по озеру в парке. Он давал ей уроки, учил первым шагам. Она покатилась и упала, вскочила, смеялась, пробовала снова и снова. Когда она устала и села на скамейку, он пробежал перед нею, показывая все, что умеет.

— И ты, Гвинни, должна этому научиться, — крикнул он, — я тебя выучу! Внезапно он почувствовал тогда в левой ноге колющую боль, но не обратил на это внимания. Через минуту боль прошла, потом раза два снова возобновлялась. Позже, когда они, сидя в дощатом бараке, пили горячий грог, он забыл об этом. Луна стояла высоко. Они отправили вперед свой автомобиль, решив часть пути пройти пешком в светлый зимний вечер. Но едва вышли из ресторана, как он опять почувствовал колотье, все усиливающееся при каждом шаге, гораздо более острое, чем на коньках. Он сжал зубы, шел крупными шагами, чтобы не испугать ее. Она это заметила и спросила, что с ним.

— Ничего, — ответил он. — Вероятно, потому, что катался не в специальных для коньков, а в своих обыкновенных ботинках… Завтра надо будет заказать обувь для катка.

Он уже явно хромал, и она поддерживала его. С нетерпением он вглядывался вперед — далеко ли до автомобиля. Затем начал вздыхать и стонать. Боль при каждом шаге была невыносимая.

— Быть может, у меня… — начал он. Сел решительно на землю, разулся — в ту же минуту боль прекратилась. Он полез рукой в ботинок, поднял его.

— Тронь, Гвинни, — острый гвоздь. Неудивительно, что больно ходить.

Он попытался забить гвоздь коньком. Но это не удалось. Тогда он снял другой ботинок и бросил их в канаву.

— Я побегу так, — смеялся Эндрис, — пока мы дойдем до автомобиля. Вот будут удивляться люди, когда я в одних носках заявлюсь в «Крильон».

Они пошли быстро, но не скоро догнали свой экипаж. Гвинни закутала меховой полостью его озябшие ноги. В отеле они поднялись на лифте. Лифтер таращил на них глаза: коньки в руках и без ботинок! Гвинни распахнула свою дверь и крикнула:

— Обожди, я сейчас приду к тебе!

Он пошел в свою комнату, разделся, накинул кимоно. Когда он сидел в ванной комнате, стараясь снять носки, зашла Гвинни. Она была еще в шубе и шляпе, принесла вату и бинт, раствор йода и уксусно-кислого глинозема. Стала перед ним на колени, осторожно и тщательно сняла носки. Обе ноги были в дорожной грязи, а левая к тому же покрыта запекшейся кровью. Он взял ногу в руку и осмотрел ее.

— Ничего страшного, — сказал он, — надо только помыть ее.

Гвинни велела ему не шевелиться. Она была так возбуждена, что он не противоречил. Она огляделась кругом. В ванной не было никаких тазов. Она пододвинула стул к ванне и попросила его вытянуть ноги. Сама в чем была вошла в ванну, пустила воду. Вымыла, стоя на коленях, ему ноги, каждый палец, каждый ноготь, не успокоилась, пока не сошло последнее пятно грязи. Затем взяла мохнатое полотенце, вытерла его, растерла, намассировала.

«Если бы у нее были длинные волосы, — думал он. — она утирала бы мне ноги ими».

Он не сомневался, что Гвинни любит его всем сердцем. Но почему же она ускользает от него, когда он становится нежен? Почему запирает дверь после прощального поцелуя перед сном и остается одна в своей спальне? Она хочет вечно оставаться его невестой? В конце концов…

Ему было ясно: отказ Гвинни только еще больше возбуждает его. Не то чтобы она к этому и стремилась — о, нет! Она прекрасно подмечала это и становилась одновременно счастливой и несчастной. Счастливой, так как хотела, чтобы он ее желал все более и более. А все же и несчастной — почему?

Он понимал каждый ее взгляд, малейшее движение, наполовину высказанную мысль. Понимал все это гораздо лучше, чем любой другой мужчина. Тут нет никакого чуда, думал он. Если сам был женщиной столь долгое время, должен концами пальцев ощущать, что чувствует женская душа.

Но он совершенно не понимал, как должен вести себя в роли мужчины. Ему ни к чему был в этом случае весь его женский опыт и весьма мало помогала короткая связь с Розой-Марией. Роза-Мария была учительницей и пробной девушкой, которую мудрый гофмаршал кладет в постель юному наследнику перед тем, как тот женится на принцессе. Обычно такую девушку брали со сцены, красивую и ловкую, опытную в искусстве любви и выдержавшую серьезный медицинский осмотр. Если она хорошо выполняет свою обязанность — а это она, конечно, делает! — она становится придворной певицей, получает орден, пенсию и сверх того еще рекламу: «Это та самая, с которой наш кронпринц…» Именно эту роль выполнила сестра Роза-Мария. И Эндрис должен был благодарить кузена за его хороший выбор.

Но тому, что требовалось от него сейчас, он не мог научиться у Розы-Марии. Как преодолеть препятствия, как овладеть Гвинни, умно воспользовавшись обстоятельствами? Ему бы стать Дон Жуаном, размышлял он, настоящим соблазнителем, а он — всего лишь глупый школьник. Все как в сказке, думал он, перед ним огромный сад, и золотые яблоки смеются над ним. Но кругом — высокая решетка, и дверь плотно закрыта. Если бы рядом был кузен — тот имеет гибкую тросточку, чудесный удар которой раскрывает настежь все ворота!

Эндрис вспомнил о красном памятном камне, стоявшем на дороге в Войландском парке, недалеко от Оленьего моста. На этом месте на одного из Войландов — прадеда или даже, может быть, его отца — некогда напал во время травли кабан. Охотник промахнулся, споткнулся о корни дуба и лежал беспомощно на земле под клыками сильного черного вепря. Тогда подбежал его лучший кобель и вцепился в ухо кабану, повис на нем. Вепрь оттащил пса, бросил вверх, распорол ему снизу живот. Собака истекла кровью, но спасла жизнь своему господину. Он вскочил на ноги, схватил свою рогатину и прикончил рассвирепевшего зверя. В память об этом он приказал доставить красный песчаник, который подобно пирамиде возвышался на плоском базальтовом цоколе. На одной стороне был изображен вепрь, на другой — прыгающий кобель. На третьей выбили дату происшествия.

Этот красный памятный камень вызывал ужас у Миры. Так ззали тракенэрскую кобылу, которую, когда Эндри исполнилось четырнадцать лет, ей подарила бабушка. Это было прекрасное животное с выжженным тавром на левой ноге. Мира перепрыгивала через рвы, скакала по лугам, переплывала Рейн и всегда делала это с охотой. Темно-шоколадная пятилетняя кобылка чувствовала себя очень хорошо в своей просторной конюшне, ржала при появлении хозяйки, каталась по полу, задирая все четыре ноги. С удовольствием ела, любила, когда ее чистили скребницей и щетками, была довольна и весела весь день. И только одно черное облачко стояло на синем небе ее молодой жизни: придорожный камень в парке. Мимо него ее нельзя было провести. Она пугалась, вставала на дыбы, бросалась в кусты. Эндри снова и снова пыталась заставить кобылу пройти мимо камня. Прищелкивала языком, похлопывала по шее, уговаривала. Пускала в ход плетку и шпоры. Ничто не помогало. Животное, не знавшее другой воли, кроме воли своей госпожи, понимавшее ее с первого взгляда, казалось, подпадало по власть тайной, более могущественной силы, которую нельзя было ничем сломить. Четыре дня Эндри мучилась с кобылой, затем оставила ее в покое.

— Подожди, Мира, — сказала она, — пока приедет кузен, он тебе покажет.

Когда Ян приехал на каникулы, она поехала вместе с ним верхом через парк и продемонстрировала ему странный ужас кобылы перед красным камнем. Мира проделала свой спектакль — встала на дыбы, бросилась назад, нервно грызла удила. Эндри делала все, что могла, но кобылу не удавалось провести перед камнем. Точно от него исходила какая-то таинственная сила, внушавшая бедному животному дикий страх.

— Что с ней? — спрашивала Эндри. — Может быть, она что-то чует?

— Может быть, — согласился студент. — Несомненно, с ней что-то происходит. Нынче это называют комплексом — но и этим словом тут ничего не объяснишь. Может быть, ей еще жеребенком приснилось, как упругие сосцы матери превратились в твердокаменные пирамиды, и она не может поэтому переносить такие вещи. К сожалению, пока еще не существует никакого лошадиного Фрейда…

— Кого никакого? — спросила Эндри.

Ян соскочил со своего коня.

— Никакого Фрейда для лошадей, — смеялся он. — Фрейд — венский профессор, выдумавший комплексы и пишущий современные толкования снов, столь же глупые, как и старинные сонники. Это называют психоанализом — когда-нибудь позже узнаешь, Приблудная Птичка.

Он подошел к кобыле и взял в руки ее голову. Похлопал по шее, прошептал ей тихо несколько слов. Мира немного успокоилась. Тогда он взял поводья и повел ее вперед, не переставая ласкать и шептать ласковые слова. Закрыв своим телом камень, он провел ее мимо него. Повернув лошадь, провел ее еще раз. Повторил он это три-четыре раза. Вынув из кармана сахар, дал его кобыле, непрерывно шепча ей в ухо.

В конце концов он заставил ее пройти возле красного камня и положил на его верхушку кусок сахара. Бока кобылы раздувались, она дрожала всем телом, на коже повсюду выступил пот. И все же, несмотря на смертный страх, она чувствовала себя защищенной в руках Яна, под мягкий звук его шепота. Шаг за шагом она подходила ближе, встала возле камня, взяла сахар с верхушки. Наконец Ян отпустил Миру, еще раз поцеловав ее мягкую морду.

— Ну, садись, Приблудная Птичка, — приказал он.

И кобыла, слушаясь самого легкого движения поводьев в руках девушки, прошла мимо красной пирамидки.

Ян снова вспрыгнул на своего Фукса.

— Мира избавилась от своего страха, — сказал он. — Теперь она знает, что красный камень не так уж опасен.

— Что ты говорил ей на ухо? — спросила Эндри.

— Если бы я сам это знал, — расхохотался кузен. — Молодых лошадок, собак и девушек надо уметь хорошо уговаривать в подходящий момент. Но что говорить — этого я не знаю. Так, тра-ла-ла, что придет в голову. Не в словах тут дело, при страхе и при счастье вслушиваются лишь в звуки голоса.

Эту историю с красным камнем и вспомнил Эндрис. Разве не то же самое происходит с Гвинни? Она нежна и самоотверженна в своей любви, понимает тотчас же всякое его желание и с радостью его исполняет… Боится только одного глупого камня. Бросается назад, становится на дыбы, кидается в кусты, как кобылка Мира. Если бы он мог ее хоть раз, хоть единственный раз провести мимо камня, она бы, думал он, наверное, потеряла свой страх, взяла бы лакомый кусочек сахара и с наслаждением его съела.

Это был комплекс, душевное препятствие. Теперь Эндрис уже лучше понимал, что говорил тогда кузен. Если бы страх был побежден хоть один раз, он исчез бы навсегда. Разве Гвинни не понимает, что это — то счастье, которого она сама искала и желала? Разве ощущать себя женщиной в объятиях любимого мужа не есть величайшее блаженство, какое только существует? О, гораздо более сильное, чем короткое опьянение, испытываемое мужчиной. Теперь он это знает… И ни один человек на свете не может знать это лучше него. Ведь он был женщиной в объятиях кузена…

Он вынул маленькую фотографию, лежавшую в портфеле. Как мило выглядит Гвинни. Если бы он сделал, как Ян: взял ее голову в руки, поцеловал ее мордочку, прошептал тихо в уши? Что?.. Да так, тра-ла-ла… Что придет в голову. Но тут-то и загвоздка: ему ничего не приходило в голову, во всяком случае, не то, что надо бы! Он робеет перед ней, как гимназист из Клеве во время своего первого урока танцев.

Он взял лист бумаги с написанными на нем словам: «Дорогой кузен Ян!» Не надо ему ни о чем рассказывать, следует лишь написать: «Я нуждаюсь в тебе. Прошу тебя: приезжай!» Он знал, что кузен приедет, поможет ему. Эндрис схватил вечное перо и открыл его. Задумался и снова закрыл. Взял листок бумаги и порвал его… Нет, нет, он должен найти решение сам! Он же мужчина, как и Ян. В нем, как и в Яне, течет кровь Войландов.

* * *

Проходили недели за неделей, а Тракенэрская кобылка все еще не взяла сахара с красного камня. Все было по-старому. Тэкс и Феликс проводили время со своими приятельницами, Эндрис — с Гвинни. Он ездил с ней верхом, брал ее в фехтовальный зал, научил фехтовать саблей и рапирой. Временами он освобождался от нее и сопровождал тех двоих. Делал это за ее спиной, когда она ложилась спать, а иногда устраивал так, чтобы она это заметила. Рассчитывал на ее ревность…

«Теперь, — думал он, — она закатит мне жестокую сцену. За сценой последует примирение, а там уж будет удобный случай…»

Но Гвийни подмечала не только его вылазку, но и его намерение, связанное с ней. Она подавляла всякую ревность. Не было ни сцены, ни примирения, ни удобного случая… Ни малейшего упрека не делала она своему жениху, а пробирала только Тэкса. Он должен был давать ей точный отчет, передавать каждое слово, сказанное Эндрисом, сообщать о каждом сделанном им движении. Такой допрос длился часами, и до сих пор так сильно было ее влияние на молодого американца, что он докладывал ей правдиво обо всем происходившем. А после этого заходил к Эндрису и жаловался на свое горе.

Назад Дальше