Прощание с телом - Коровин Сергей Иванович 14 стр.


Анна вышла минут через двадцать. Она кое-как справилась со слезами и теперь выглядела совершенно неотразимой: потрясения ей всегда были к лицу. «Все позади, — сказал я ей. — Нам уже нечего бояться. Мы можем хоть завтра вернуться в город». Я усадил Анну рядом с собой на диван, взял ее за руку. «Слушай меня внимательно и, пожалуйста, не перебивай. Произошла нелепая, глупая история. Жирный впутался в кошмарное говно, понял, с чем имеет дело, страшно испугался и велел ей — я ткнул указательным пальцем за спину, в сторону двери, — вместо себя подставить Колю, а она, я опять выразительно воздел палец, взяла и заказала его. Ты понимаешь? Это встречные гранты были — на издание и ликвидацию. Нулевой заказ называется. А Вышенский сам умер, потому что она приехала его предупредить, и чтобы он поверил — фотки привезла. Опасен был Жирный, а он — покойник. Теперь все, круг замкнулся, Коле ничего не грозит. Моя птичка была внутри и все знает».

Анна болезненно улыбалась, слушая мой рассказ. Я не вдавался в подробности — мне хотелось, чтобы она прямо сейчас поняла, кто тут главный герой и кому она обязана счастливым спасением, — просто все было так и так. «Ты мне веришь?» — спросил я под конец. Но Анна недоверчиво покачала головой: «Я этой суке не верю». — «Ну, давай позовем Кольку, у него прекрасная интуиция, пусть она сама ему все расскажет». — «Нет, нет, нет, — поспешно замахала Анна. — Только не это!»

Моя птичка сказала:

— Да мне-то как-то все равно. Я же рассказала тебе про себя — ну, какая я была, — и мне довольно, что ты меня не прогнал. Ты простил меня?..

Конечно, подумал я тогда, но вот уже сидя на дюне, в жарких серебристых кустах, мне вдруг пришло в голову, что это не совсем так, то есть все гораздо запутанней. И я это, наверно, как-то почувствовал еще тогда, а потому ничего не сказал — просто стал целовать ее прохладные веки, щеки, губы, короче, тереться мордой в тихом восторге утоления печали. А теперь? Теперь мне казалось, что я больше не смогу выпустить ее из рук. Но вот беда: что я могу предложить ей в ответ на ее, ошеломившую меня, откровенность?

— А мне ничего и не надо, — сказала она, щурясь на водную гладь. — В смысле, ничего от тебя отдельного.

Ну вот, а некоторые обзывали ее сукой. Впрочем, и насчет недоверия — тут тоже, похоже, Анна погорячилась. Во всяком случае, когда моя маленькая птичка повела меня на вечернюю прогулку (потому что доктор наказала обязательно перед сном гулять, а не сразу после ужина кидаться в постель за, опять же настоятельно предписанными мне, положительными эмоциями), мы смогли наблюдать дивную дачную идиллию. «Пошли, — сказал я, — я покажу тебе родовое гнездо», — и мы не спеша дали крюка по тихим сумеречным улочкам, где редкие дети играли в бадминтон посередине проезжей части, мимо базара, мимо нового (ха-ха, ему уже сорок лет), пустынного ныне, пионерлагеря и пришли на нашу улицу. С высокого Борькиного крыльца, куда мы незаметно пробрались, наш дом через дорогу был, как на ладони.

«Ничего себе хоромы!» — удивилась моя птичка, а меня удивило другое: никакой светомаскировки не было и в помине — на веранде сияла люстра, окна были настежь, из беседки доносился Колькин голос, вещавший по-английски, судя по тому, что оттуда вышла Анна с ведерком для льда, там имели место международные связи, а на веранде, куда она направилась, я разглядел старуху Кэт с книжкой в шезлонге. Но это теперь так хорошо видно, а раньше веранду заслоняла большая береза, на которой Анька-то и скрывалась от этой самой Кэт. И сирень была много выше, и дальше весь сад — сплошные дебри из яблонь. Я помню, мы забирались к Борьке на балкон и оттуда тихо шпионили, дожидаясь момента, когда можно будет незаметно проскользнуть к нам за чем-нибудь до смерти нужным, но так, чтобы нас не поймали и не посадили обедать, или ужинать, или не уложили спать.

«Давай наверх», — шепнул я моей птичке и подтолкнул ее к винтовой лестнице. «А что там?» — шепнула она в ответ. «Увидишь».

Балкон как-то опасно отозвался на наше вторжение, но я знал, что он железный, во всяком случае, если ступать около стенки, не топать по настилу и не облокачиваться на балюстраду, то он, возможно, и не рухнет. Теперь мы, отдышавшись, могли разглядеть Колькину спину в беседке — этот засранец по-прежнему щеголял в моем кимоно, — соломенные патлы какой-то тетки и подвижную мартышечью мордочку той самой Эллы, которая Роза. «Вот это компания! — рассмеялся я. — А где же длинная?» — «Вон там», — указала моя глазастая птичка. Действительно, за беседкой, за смородиной, над кучами мусора и пионов медленно двигалась долговязая фигура Дины-Иродиады, верней, только ее голова и плечи. Она рассеянно ковыряла в носу, с брезгливым недоумением оглядываясь по сторонам. Наверно, ее удивило наличие в этом, заросшем таволгой и кипреем, медвежьем углу участка, в тени полузасохшего штрифеля, большой мраморной ванны. Когда-то Гаврилыч нашел ее за два квартала в развалинах виллы — нам тогда было от силы лет по пять, — и эту зеленоватую глыбу местные пьяницы доставили ему сюда на деревянных катках. Он был очень доволен, он говорил нам, указывая на них: «Так строили пирамиду Хеопса». А вот в дом они ее затаскивать отказались, и она навечно вросла в землю у колодца. Потом рядом поставили этажерку с бочкой, и получилась купальня. Сейчас там на сучке висело синее Колькино полотенце и моя зеленая панама.

«Смотри, смотри, чем занимается твоя племянница», — вдруг сказала моя птичка. «Где? — не понял я, и тут же нашел Анну на веранде. Она стояла перед старухой Кэт. — А что? Утешает скорбящую». — «Как бы не так, — фыркнула моя птичка, — это по-другому называется». И действительно, что-то в этой сцене казалось чуть-чуть непонятным. Они о чем-то медленно разговаривали, вернее, что-то говорила старуха Кэт и держала Анну за руку, а та время от времени то ли отводила глаза, то ли украдкой посматривала на дверь, то ли прислушивалась к разговорам в беседке, хотя, чего там прислушиваться: даже мы через дорогу слышали Кольку, если я правильно понимал, он хвастался, что ни разу не был на пляже. «Да, — подтвердила моя птичка, — несет какую-то чушь про великую нежную мать и свои яйца». — «Яйцещемящее море — это Джойс, — пояснил я. — Профессор рассказывает девушкам о мифопоэтических основаниях современной культуры». — «А Мраморное море?» — «Нет, это он уже про свою ванну».

«Эй, что вы там делаете? — услышал я снизу голос Сильвы. — Давайте спускайтесь». Сильва стояла на замусоренной дорожке во всей своей полицейской красе: в одной руке у нее был фонарик, в другой — аппарат связи, который называют «уоки-токи», ее форменная рубашка жутко голубела в сумерках. Признаться, мне стало не по себе. «Ага, — сказала она, когда мы поспешно выполнили ее распоряжение, — Евгений и вы… какие милые лица. Наконец-то я смогу познакомиться с той, о ком у нас только и говорят. Меня зовут Сильва Пээк. Я начальник полиции, сейчас вы пойдете со мной в участок и там напишете объяснения, с какой целью вы проникли в дом, где накануне произошло убийство. Вы что, не видели, что тут все опечатано?» — «Опомнись, Сильва, — не выдержал я, — на дырке в заборе не было никакой печати». — «Еще не хватало, чтобы я опечатывала дырки в заборе! Идите, садитесь в машину».

Потом, когда нас отпустили, мы снова пошли в устье купаться. На море было темно от облачности, но очень тепло. Моя птичка сияла в свете прожектора, как золотая рыбка. Где-то над синими горами, у нее за спиной, вспыхивали в небе далекие молнии. Сильно пахло рекой и смолеными канатами, рыбзаводом. Ласковый ветер, как феном, мигом высушил нам кожу и волосы. Наша маленькая фляжечка постепенно пустела, я уже забыл о событиях этого странного дня, и только один дурацкий вопрос еще не покинул мою пустую голову: с кем там мог Колька разговаривать по-английски, не с этой же мартышкой Эллой — Розой, или как там ее звали?

«А как поживает твой катер? — спросила моя птичка. — Почему мы не ездим кататься?» А действительно, почему бы и не прокатиться завтра? Мне тоже очень захотелось очутиться на пустой равнине Флатландии, в зоне действия силовых линий воды и суши, простирающейся от кромки прибоя до горизонта, от Нижней кромки облаков до покоящихся на дне затонувших кораблей. Ведь река и море — единственное пространство, где происходят только естественные события, не замутненные глупой человеческой волей. Я вдруг понял, что никогда не верил в глубину, хоть и вторгался в нее юркими блеснами, студенистыми твистерами, живцами, хвостами и прочим в поисках удачи. Что я вообще знаю? Нет, не о рыбах — они очевидны, а о пересечениях судеб, об участи, о раскладе.

«Эти твои девки-пьяницы, кстати сказать, совсем непростые и очень стильные», — сказала моя птичка. Она еще что-то говорила мне, постепенно оседая на руке. Мы побрели домой, верней, я побрел по мелководью с дорогой ношей на руках, и всю дорогу поддерживал себя воспоминанием о том, как однажды катил по песку на велосипеде мешок судаков и снасти, и резиновую лодку телом ощущая живую тяжесть улова, а сновидной грезой пробивая себе путь в смутной достоверности надводного мира, еще более отталкивающего и таинственного.

8

Солнце уже показывало, что обед позади, а мы все еще оставались в своей ямке, и наши следы, идущие от воды, ветер уже почти совсем снивелировал заподлицо. Но никакого голода я не чувствовал. Мне нужно было что-то сказать ей, потому что ее последняя реплика меня сильно достала уже тем, что эти непонятные, и вроде бы, необязательные слова — как будто мои, но у меня не было возможности их сказать вслух — чтобы она слышала, — мне было довольно одного ощущения, сделанного в себе, открытия желания. Я бы, наверно, и не смог адресовать ей эти слова в этом порядке, как она, совершенно легко и безоглядно: «Я не хочу ничего отдельного от тебя».

Нет, моя птичка не испытывала меня и не ждала ответа. Она искренне веселилась.

— Хочешь, я открою тебе еще один секрет? — сказала она, сияя глазками.

— Смотря какой.

— Какой, какой… Настоящий — мой большой маленький секрет: я после этих дел перестала принимать таблетки.

— Что за таблетки? — не понял я.

— Балда! Я жрала антибэби, чтобы не залететь от разных ублюдков, а теперь перестала, понятно?

— Почему?

— Что — почему? Потому что теперь нет никаких ублюдков!

— А, я — кто?

— А ты — балда редкая, — рассмеялась она и щелкнула меня по носу. — Но ты, пожалуйста, не воображай, что я надумала завести от тебя детей и превратить твою жизнь в ад. Просто они мне мешали, ей-богу, как какая-то стенка-нестенка, а такая вот фигня, которая между нами. Что ты на меня так смотришь, по мне кто-нибудь ползает?

Нет, это у меня, наверно, стала такая рожа. Боже мой, думал я, что это значит? Человек не может так высказать — точно и прямо — самую суть моих переживаний! Кто она? Ангел, или ее устами говорит сама судьба? Что же мне делать теперь? А что я мог делать? Сам не зная почему, я перевернул мою птичку на спинку и всю поцеловал — ручки, плечики, шейку, грудки, животик, ножки, то есть от кончика носа до кончика хвоста. Ляшечки показались мне самыми привлекательными и я вернулся, и уткнулся в них небритой мордой. Нос у меня совершенно случайно уперся в логическое окончание ее тела и стал влажным.

— Не надо туда… — прошептала она.

— Это почему это? — спросил я, поднимая глаза, и передо мной матово сверкнула меленьким бисером пота покатая площадь животика, дальние взгорья титечек и уставленный в небо треугольничек подбородка. Он шевельнулся:

— Не надо и все. Потому что я ее ненавижу… Я ее всегда уничтожала…

— А я люблю…

— Она вонючая…

— Сама ты… — только и успел я пробормотать, оторвавшись на мгновение, чтобы проглотить набежавшую слюну.

Бедная моя птичка, я в минуту подавил ее детское сопротивление и скомкал трогательное целомудрие, но мной двигала исключительно благодарность. Она меня спрашивала: «Зачем?» — смешной вопрос, да за тем, что это абсолютно эстетический акт, не имеющий никакой цели, кроме любования совершенством и наслаждения благоговением. Я не мог ей в этом признаться сразу, как только меня осенило, потому что уже не мог остановить непрерывность скользящего контакта — это было бы преступлением — ее ножки поехали вперед и в конце концов выпрямились, а сама она изогнулась в дугу.

Потом мы немножко полежали в обнимку. Она чуть не уснула, а я продолжал украдкой вдыхать оставшиеся у меня под носом флюиды ее органов любви. И думал, отчего у моей птички со своей штучкой такие непростые отношения? «Уничтожала!» — что это значит? Скорей всего, просто не знала, что делать с бесполезной вещью. Бедные крошки, откуда им знать, что такое же лоно принесло нам Спасителя, что количество неумолимо переходит в качество, если, разумеется, просыпается сердце.

Моя птичка открыла глаза, потянулась и удивленно сказала:

— Смотри, кто идет. Мне нужно одеться!

И действительно, по мокрому песку у самой воды медленно ехал белый длинный байк-тандем, которым управляла безжалостная Иродиада в штанах и свитере, а за ее плечами, на втором номере, болтала ногами нежная Роза, не утруждавшая себя никаким педоляжем. Они тоже заметили нас, и Роза помахала нам ручкой. Моя птичка замахала ей в ответ, та тут же спрыгнула с велосипеда и направилась к нам. Я ограничился тем, что обернул чресла полотенцем.

— А, это вы, Коровин, тут предаетесь неге, — голос Эллы был непривычно грустен. — Дина, давай посидим немного со счастливыми влюбленными, пока они нас не выгонят. У нас есть коньяк и горький шоколад с черным хлебом! Только рюмок нет.

Длинная деловито пристроила тандем у нашей лодки и двинулась вслед за своей подружкой. Они пришли и сели в тени чуть поодаль от нашего гнездышка так, как будто мы были старыми приятелями, случайно встретившимися в городской суете и прервавшими свои дела на полчаса, чтобы выпить друг с другом чашку кофе. И мне вдруг стало страшно жаль этот странствующий монастырь, неловко за свою ярость и раздражение и любопытно, что они делали вчера у Кольки с Анькой. Пока я думал, как мне поддержать светскую беседу, моя птичка уже расположилась рядом с ними и прочирикала:

— А у Лодейникова всегда с собой рюмки, нож и котелок. Мы сегодня даже варили уху из рыб, которых сами поймали.

Элла глумливо ухмыльнулась.

— Вы нас надули, удивительный Коровин. Мы думали, вы анатомируете души, а вы, значит, все больше по хозяйству. Ну, налейте нам тогда коньяку.

Я аккуратно разлил коньяк в металлические стопки. Длинная шуршала фольгой, старательно разламывая шоколад на ровные маленькие дольки.

— За вашего Шаляпина, — Элла взмахнула стопкой, — с которым мы так и не успели полюбить друг друга. Катю жаль, она классная. Подумать только…

В углу ее глаза стояла совершенно натуральная слеза. У меня в голове тупо завертелось: «Папа наш давно в командиро-воч-ке…» Мы выпили, и Элла умело сморгнула возникшую паузу:

— А с вашим Николаем Васильевичем мы тоже вчера познакомились — милейшее существо! Он вчера сорвал такой аплодисмент на нашем семинаре! Представляете, заявил, что «женщина не существует!» Они под этот тезис с Динкой и Элизабет — или как ее, писательницу? — так надрались тичерсом, что бедная недотепа полночи блевала.

Я снова наполнил, мы опять выпили, заедая черным хлебом. Стало совсем уютно, беззаботно, будто над нами и не было палящего светила. Мы принялись болтать про Кольку и про Динку, как про существ не от мира сего. Я рассказывал анекдоты о Колькиной виктимности, а Элла — об удивительном сочетании аутичности и деловой хватки, свойственной поколению, которое выбирает деньги. Элла хохотала и даже Дина время от времени вмешивалась в разговор с уточнениями и репликами. «О, — например, сказала она, — вы даже не знаете, что такое настоящее сафари». Моя птичка сияла глазками, я шутил, в общем, вечеринка набирала обороты, но тут неожиданно кончился коньяк. Мы все как-то одновременно смутились.

— Отвези меня домой, — вдруг попросила моя птичка. — Где мы? Я совсем ничего не соображаю. Извините меня, пожалуйста.

Элла хитро прищурилась на нее:

— Вы тоже теоретик феминизма?

Моя птичка виновато улыбнулась и отрицательно качнула головкой:

— Нет, нет! Я здесь случайно. Приехала на переговоры с коллегой из Швеции, я покупаю у них права на Slaggan och stadet.

Мы стали собираться.

— Поезжайте обратно по шоссе, — посоветовал я на прощание нечаянным собутыльницам, — вот по этой тропинке — и на дорогу. Давайте, давайте, а то мне нужно надевать штаны.

Назад Дальше