В первый день все так и было. Я прибежал на пограничный причал с горстью салаки, которую привез из Питера, но тут оказалось, что без лицензии (Где их берут, у какого инспектора?) в лодке на реке лучше не показываться — новая власть, новые порядки, — оштрафуют или вообще чего-нибудь нужное конфискуют, доказывай потом, что ты не местный. То есть лови с берега. Солнце еще торчало достаточно высоко, с моря катила волна, прямо напротив, на фарватере, болтались всего две резинки, борт о борт, а основная толпа добытчиков маячила выше. Я вежливо поговорил с местным пограничным начальником, и он равнодушно кивнул: валяйте. Дрожащими руками я отрезал первые три хвоста, нацепил и закинул донки прямо с причала: одну повыше мужиков, другую прямо под них, а последнюю пониже — там где-то подводный уступ, но не попал, груз все несло и несло, и у меня размотало катушку почти до узла, метров, наверное, восемьдесят. Леска стояла вот так, чуть не вдоль старых свай, но там тоже глубина — метров шестнадцать. Короче, закинул и раскурил трубку. Обычно я беру на рыбалку махорку. Очень удобно — руки-то в рыбе, сигареты в момент изговняешь, и будет потом зажигалка вонять, а так черпанешь прямо трубкой и спичечкой — чирк.
Эх, твою мать! Наконец-то! — вздохнул я, чувствуя, как меня пробирает густая крепость, и оглянулся. Флюгер качается с запада на юго-запад, по российскому берегу прибой бьет, туча ползет на закат — к ветру назавтра. Даже не верится! Тогда потрогай песок, потрогай перила, спустись, опусти руки в реку, умой разгоряченную морду, потяни носом: это же дым коптильни ползет с рыбзавода! Поверил теперь? И пошло оно все остальное!
А мужики на резинках, между прочим, время от времени кого-то тягали. Мои же снасти пока абсолютно не работали. Ни одной поклевки — тихо, как в морге. Ну, ничего, заработают — не сейчас, так через час. Всю нервотрепку последних дней у меня как ветром сдуло, стал я завидовать тем мужикам, стал размышлять, что предпринять. До них было метров пятьдесят, они, видно, яму нащупали. Что ж, я туда не доброшу? Выбрал две снасти, проверил наживку и снова давай кидать. Раз кинул — не попал, сносит, два — то же самое, словом, увлекся так, что они мне оттуда пальцем крутят: ты что, рехнулся, убьешь ведь. А тут траулер с моря подходит швартоваться, я две эти донки вытянул, потому что иначе он бы мне их отрезал, глянул на третью и вижу мощный удар, потом второй. Ё-моё! Подбежал к ней, подсек и чувствую: кто-то сидит. Хороший! Посмотрел на часы — просто так, машинально — половина десятого. Стал выбирать, а там метров восемьдесят, кручу — упирается, черт, — пальцы с непривычки сводит! Тут его, главное, ото дна оторвать, вывести наверх. Палкой качнул, смотрю — пошло легче. И вдруг он мне метров за сорок ка-ак даст винтом. Солнце на контре, ничего не видно, только фонтан, — судак себя так на крючке не ведет. Кто ж это, думаю, такой? Да не ушел бы, а то ведь и не узнаем! Подвожу под причал и глазам не верю: вот это подарок! Рыбаки с траулера тоже увидели и кричат: угорь, угорь! Оказался на кило шестьсот, девяносто пять сантиметров — я мерил потом — и толстый. Ох и намаялся я с ним на причале — попробуй-ка такого угря в пакет затолкать, это ж зверюга! — народ просто подыхал со смеху. Да, а трубку я все это время сжимал в зубах — забыл про нее — и только потом сообразил, отчего так горько во рту. Скоро солнце село, дождик заморосил, мужики незаметно убрались с фарватера, и тут у меня покатило. Пока одного судака вынимаешь да отцепляешь, на другом удилище уже конец прыгает — только поспевай поводки вязать и хвосты цеплять. Впрочем, они быстро кончились, и я поехал домой. По дороге я заглянул на городской причал, а там народу с удочками — немерено. Как судак, спрашиваю, ребята, пошел? Да, что там судак, отвечают, тут на пограничном сегодня один угря поймал! Представляешь, шестнадцатого июня, в половине десятого! Где это видано?
А на следующий раз, это было уже восемнадцатого, потому что пока я купил лицензию, пока нашел салаку, пока катер на воду поставил, с мотором возился — все-таки пять лет провалялся без дела, я увидел, как моя птичка голая купается. Ей-богу.
Тогда, в устье, когда я случайно покосился на берег и увидел двух блядей, которые лезли в воду, она была какая-то синяя и скрюченная. Никак Бабайка, подумал я и вытащил монокуляр, чтобы убедиться. Я ее почему-то сразу узнал, хотя стоял на якоре довольно далеко — в самом конце старых свай — и бросал то вправо, на глубину, то влево, по урезу, и поклевки шли одна за другой — наверное, метрах в семьдесяти, причем я ее прежде никогда без одежды не видел. В заливе-то в июне вода — ноги сводит, но тут, в устье, между молом и остатками старых причалов — укромный огороженный пляжик — метров, наверное, сорок — с теплой речной водой. В речке-то, если судак, отметав, скатывается, всяко больше двадцати градусов, вот и повадились тетки. Придут, окунутся, поплещутся, а там сразу достаточно глубоко, не то что на большом пляже, и выбегают к своим полотенцам, не обращая на нас никакого внимания, будто мы не посторонние мужчины, а просто детали пейзажа, как деревья на том берегу и их отражения, как сваи и запах мазута — кого стесняться?
Вот холера, и чего ее принесло? — подумал я с некоторой досадой, потому что еще три дня назад она нас так достала, что мы не знали, куда от нее деваться. Впрочем, не столько меня, сколько Аньку, но все равно мне не хотелось бы, чтобы пакостные питерские разборки имели продолжение здесь, вот тут вот, где я сижу посередине реки, которая прямо на глазах превращается в море, где я охочусь в соседней среде на дивных перламутровых хищников с пустыми крокодильими глазами.
Что это за выходки? — подумал я. Что это значит? У меня внутри даже что-то защемило, мне и в голову никогда не приходило, что кто-нибудь из тех уродов может опоганить своей рожей эти прекрасные приморские ландшафты, я учуял угрозу грубого вторжения чужой воли. Ну уж хер вам, а не поэтическая справедливость!
Энергичная поклевка вывела меня из отчаяния. Я отложил оптический прибор и резко подсек, не дожидаясь конца потяжки, — надо давать разбойнику шанс: если он проявит характер, то при вываживании может запросто выкинуть крючок из челюсти. А если заглотит, то ему не за что бороться, он тупо идет на убой, как корова, потому что ему больно — крючок-то сидит у него в глотке или еще глубже, — я так не люблю, и потом, неохота вязать новый поводок — не будешь же рвать с мясом, придется перерезать леску, поцеловать в лобик и уложить баинькать в сумочку с крючком в животе. Но при этом каждый становится личностью, получает гордое прозвище, например, Первый, Второй и так далее, или просто Довесок (на кило триста), или Здоровенный — понятно за что? или Засранец — если попался за задницу, при отвесном блеснении бывает и так, или Мерзавец — это который запутал снасть, один раз у меня такой парень намотался на якорный конец. Я их всех помню. Вот и этого ни за что не забуду, думал я, выбирая леску. А он ходил подо мной на течении, как воздушный змей ветреным утром, норовя создать катастрофическую ситуацию, то заходя далеко в край, то обратно, но я ему слабины не давал. Между прочим, в тот раз я зацепил четырнадцать хвостов, а этого упустил — ушел вместе с поводком, когда я его уже поднимал на борт, — подсачник-то на судака у нас тут никто не берет. Хороший был, черт, килограмма, наверно, на два с половиной, не меньше. Во-от такой лапоть, честное слово.
Потом я еще раз оглянулся на берег. Эти еще плавали, по-собачьи задрав головы. В монокуляр я заметил, что она держится на воде не очень уверенно, боится замочить лицо, вытягивает шею. Можно, конечно, быстренько выбрать якорь, запустить двигатель, развернуться, влететь на скорости в заводь, покататься там у них перед носом, отрезать от берега и прямо спросить, зачем приехала? Я уже даже потянулся к лебедке, но остановился. Зачем? — передумал я. Мы же решили из лесу смотреть. Несмотря на то, что мне жутко хотелось все бросить и пойти поесть, я все-таки выдержал паузу. Они стали выходить. Я внимательно рассмотрел сзади одну и вторую, а когда они стали одеваться, и спереди. Вторая была покрупней, в незагорелых местах очень развитая, и Бабайка, вся беленькая телом, выглядела возле нее просто школьницей. Отвернувшись от своей приятельницы, которую я вроде где-то видел, она, только слегка промокнув тут и там, первым делом натянула майку, следом — предварительно оценив и расправив перед собой — трусы и шорты. Мигом вырядившись в динамовские цвета, она долго и тщательно расчесывалась, о чем-то переговариваясь через плечо, с некоторой тревогой оглядывая речку, дюну и кусты ивняка на ней, подозрительно щурясь на море и высокие облака. Вторая дура долго светила голой жопой с полотенцем на шее, копалась в сумке, наверно, забыла взять что-то нужное, а потом просто накинула на себя цветной балахон и они стали подниматься по песку, держа обувь в руках. Все понятно, усмехнулся я. Теперь надо узнать, где она остановилась. Судя по всему, они не подружки, эта, вторая, просто случайная попутчица. Изучая в тридцатикратный прибор лунки ее следов, я тогда даже не предполагал, что скоро буду целовать пальчики и пяточки, которые их оставляют. Я в жизни не видел таких узеньких, легких ступней, таких тоненьких щиколоток.
Анна сильно нахмурилась, когда я им рассказал, кого видел. Они с Колькой как раз перед этим приехали, у меня угорь еще елозил по судакам в пустом холодильнике, все рука на него не поднималась — дожидался, пока сам уснет. Но от Анькиного внимания к своей персоне — она заявила, что копченый угорь — это ее греза, что она помнит, какой он вкусный, и каждые пять минут заглядывала в холодильник, искренне желая немедленной гибели бедному водному животному, — от ее трогательного нетерпения он разбушевался, и я его приколол. Но, наверно, Анька врет, что помнит. В последний раз я поймал такого, когда ей было пять лет, ровно тридцать лет назад. Колька сказал, что если я сохраню такие темпы, то популяции данного вида практически ничего не угрожает. Мы выпотрошили этого, как выразилась Анька, славненького толстячка, натерли солью и оставили в пакете на кухне, чтобы скорей просолился для коптилки. «Как Жирного», — усмехнулся Колька, а Анька сказала: «Прекрати, или я кушать не буду».
Это не случайно вызвало у нее неприятные ассоциации. Дело в том, что директора нашего «Аквариуса», Веню Глебова, по кличке Жирный, накануне тоже зарезали. Кто, за что? — неизвестно, но, наверное, нет у нас ни одного издателя, которого не за что было бы зарезать. Колька тогда сказал, мол, правильно сделали, иначе я его сам бы удавил, он же мне полгода голову морочит: завтра, послезавтра, на той неделе обязательно, а сам и не думал рассчитываться, засранец; книги выходят, продаются, а он ни авторам, ни переводчикам, ни научным редакторам — живым людям! — никому не платит, что с ним еще делать после этого, если на него нет другой управы? Анька говорит, что Колька вообще-то совсем не кровожадный, это он только орет: «Негодяев надо вешать!», а сам не сторонник насилия, он даже фильмы не смотрит, где кого-нибудь режут или обманывают. Она же — наоборот, ей только дай кино про каких-нибудь подонков, два раза подряд прокрутит, а потом, конечно, и не заснуть, и в уборную пойти — целая проблема — в коридоре темно, но ничего поделать с собой не может. Колька говорит, что это влечение из области бессознательного, а там у ней сам черт ногу сломит.
Анька с Жирным, конечно, никаких дел не имела, она только помнила, что у него морда сиськой, глазки тухлые, ума не видно — он у нее учился на первом курсе, занятия пропускал, все сидел с пивом в вестибюле на подоконнике, толстел, пока не отчислили, — понятно, что она по нему плакать не стала, но закуску какую-то выставила, раз Колька приказал, и даже чего-то пекла в духовке, пока мы скорбели за рюмочкой. Народу было немного, в основном наши приятели, кому Жирный тоже должен остался, и несколько теток из издательства. А та сволота, которая через него бабки отмывала — Левики, Гарики, Жорики и новая баба Жирного, Ирмочка Эдуардовна, — попылили на своих серебристых «утюгах» в свою сторону. Мы вежливо отклонили их предложение присоединиться — я им еще накануне сказал, что все равно в их конторе работать не стану, кого бы они вместо Жирного ни поставили, хватит уже, а Колька шепнул, что ему еще бабушка не советовала пить с ворами, ну и публика, конечно, набилась к нам. Бабайки я в крематории не видел. Она потом появилась у Аньки на кухне, когда тетки уже стали стаскивать к мойке посуду, и давай им подробности про Венькино убийство рассказывать: каким образом зарезали, где обнаружила тело его нынешняя мымра, сколько крови и тому подобное. Ужас! Бабайка-то чуть не год за ним замужем, или что-то в этом роде, была и все знает, потому что ее уже вызывали куда следует. Это вторжение показалось Аньке очень подозрительным, и она на всякий случай ее заблокировала. Я-то все видел.
«Представляете, девочки, — горестно воскликнула Бабайка, отчаявшись проникнуть в гостиную, потому что Анна ее категорически не пустила дальше кухни, и та, присев на край кухонного стола, пустилась в откровения. Анька говорит, что Бабайка явилась, уже сильно дунувши, и, поскольку сама Анна из кухни отойти не могла, одной Бабайке возле подвыпившего Кольки, на ее взгляд, делать было абсолютно нечего. А та продолжала: — Я его холила, как царя небесного, я ему носки покупала, а он? Какие-то копейки сраные — в Грецию съездить на десять дней — с таким скандалом! А сам каждый день, каждый божий день на рогах. И твой, между прочим, — обратилась она к Аньке, — тоже с ним частенько колбасил. Только и слышно бывало: „Николай Васильевич, Николай Васильевич!“. Венечке-то — тут уж, наверное, никто не скажет, что я про покойника плохо скажу, — ему карман денег пропить было — раз плюнуть. В „Ливерпуль“ какого-нибудь старого забулдыгу — судачка покушать под музычку — пожалуста, а меня по субботам в „Баскин-Роббинс“ — в мороженицу сраную, да? Я ему сейчас все скажу! Пусти меня!» Но Анна мягко пресекла и эту попытку — сунула ей в руки стакан и плеснула в него из кухонной бутылочки мадеры, которая хранилась у ней в шкапчике для кулинарных надобностей.
Тетки просто поехали со смеху, они Бабайку не очень любили. Ну, во-первых, им было непонятно, что она делает на работе, почему без конца катается по заграницам, а во-вторых, потому что — блядь, так, во всяком случае, они ее определяли, хотя знали, что она занимается издательскими правами. Одевалась она, надо сказать, очень тщательно, тут уж ничего не скажешь, и этого они ей, разумеется, простить не могли. «Прости меня, Аня, но твой Коля, старый козел, тоже слабоват на халяву, — подмигнула Бабайка и тут же отмахнулась: — Ай, все они такие, все сволочи…»
Анька, конечно, виду не подала, Колька-то с Жирным действительно частенько так набирался, что больно видеть, — он же у этого недоучки был свадебным генералом, Венька его всюду показывал, он, вообще-то, всех нужных людей так обхаживал. Да, казалось бы, ради бога, только этому-то засранцу от силы лет двадцать пять, а Коле-то — в два раза больше, но они пили на равных — потому что по-другому Коля не умеет — до трех ночи. Впрочем, мы-то знаем, что Жирный ни хрена никому даром не делал. Если он ставит тебе или куда-нибудь приглашает, значит, ничего выплачивать не собирается. Он с тобой лучше десять штук пропьет, чем пять заплатит. Нет, конечно, он рассчитается когда-нибудь, но этого, точно, три года ждать.
«В люди вывела! — вдруг запричитала Бабайка. — Ничего не жалела, нос вытирала как родному, всему научила, с людьми познакомила. Он был такой доверчивый, бывало, скажешь ему, мол, все, хватит, ты уже пьяный, а он уткнется в сиську и спит». При этом она даже потянула из сумки носовой платок. Тетки просто покатились, а Анна, не зная куда деваться, полезла в духовку проверять, как там печется.
«Эти, — Бабайка кивнула в сторону гостиной, — все говорят, что он их обманывал. А сколько раз они его кидали? И на бабки, и по срокам — никто же вовремя ничего не сдает, у всех объективные причины находятся. И аванс никто не вернул еще! Что, не так? То-то! А он такой одинокий. Я его, девочки, очень жалела».
Анна извлекла из духовки противень с пирогом и высадила его на доску. Все заохали по поводу золотистой корочки, на которой густо румянились выпуклые буквы слова «хуй», сделанные по Колькиному распоряжению. Бабайка презрительно фыркнула и спросила у Аньки:
«Слушай, а Коля твой… что-то его давно нигде не видно, ты его, говорят, крепко мандой привязала… как он, вообще, себя чувствует?»
Ну, Бабайка — баба вредная, это все знают, она еще с прежней Колькиной женой водилась, поэтому Анна пропустила и это хамство мимо ушей.
«А чего ему сделается? — пожала она плечами. — Не мальчик уже: проблема досуга для него не актуальна: в трех или в четырех местах читает, в публичке вечерами сидит, дома чего-то чиркает, бабки, правда, часто задерживают, а из вашего аквариума, похоже, и вовсе накрылись — какие, к лешему, обязательства по договору, когда заказчик теперь на арфе играет?»
«И не говори, — подхватила Бабайка. — Да и какие договора, когда все в черную? А сам-то, сам-то как? Я вот слышала, что он пить не может. Печенка, что ли, или так, здоровьичко бережет?»