Потом моя птичка мне сказала, что в первую ночь вообще не могла заснуть.
2
Наутро ни о какой рыбалке не могло быть и речи. Я проснулся чуть живой в половине десятого, когда нормальный человек уже возвращается с уловом, с обветренным лицом, с твердой верой в благосклонность фортуны и безотказность эрекции.
Эти все спали. Я им накануне устроил разнос, потому что, когда я явился среди ночи, они проявляли беспечность: Колька ничком сопел на веранде с дымящейся сигаретой, Анька у себя на втором этаже смотрела кино, на дворе бушевала гроза, а все было настежь, всюду горел свет и кишели крылатые насекомые, то есть парочка вела себя так, как будто они приехали оттянуться на выходные, а не спасать свои шкуры. Занавески не задернуты, ворота не закрыты, ключ в замке зажигания — значит, кто-то без спросу ездил на моей машине, потому что я ключи всегда вешаю на гвоздик за дверью, комаров напустили полный дом — это же кого угодно достанет, и я им объяснил все, что думаю по этому поводу. «А ты орешь, как идиот», — сказала мне Анна, давая понять, что я тоже не без греха. Тогда я сказал, что раз так, то я уезжаю. Колька тут же открыл глаза и предложил мне посошок на дорожку. Уезжать мне мигом расхотелось. Мы обнялись с ним, как две бляди, — он же не виноват, что Анька такая дура, — и с пением воинственных песен приступили к организации обороны: закрыли ворота на засов, опустили шторы, выбрали в сарае по увесистой штакетине с гвоздями и только после этого ушли (подальше от Аньки) в дозор, в беседку, и выпили по рюмочке. Что было дальше — покрыто мраком, сколько мы выпили, о чем беседовали — абсолютно неизвестно, а жаль, потому что в таком состоянии нам с Колькой обычно открываются бездны тайн и все становится очевидным, как покой над вершинами.
С этой мыслью я вылез из койки и огляделся: уже не воняло пылью, плесенью и старыми тряпками. Несмотря на прошедший ливень дом выглядел сухим и уютным — чистые блестящие полы, помытые окна, кефир в холодильнике, новое мыло на полочке, и на каждом столе, на каждом подоконнике, под каждым стулом и креслом кучками или по одной валялись какие-то книжки, ручки, стопки, рукописи и отдельные листы, зажигалки, чайные чашки, очки, фотографии столетней давности, часы, ножи, ножницы, дискеты, кассеты и тому подобное. В саду — листья, трава, машины — все было в каплях. Небо было ярким. Грозовой фронт принес устойчивое тепло. Флюгер указывал на юго-восток. Выйдя из-за дерева, поплескав ладонями в бочке, я описал традиционную утреннюю дугу: от красной смородины через черную, через крыжовник, не торопясь, к малине — сладость по возрастающей, впрочем, кому как нравится — некоторые любят прямо в малину. Раньше всегда было интересно по дороге найти под шершавыми листьями колючий огурец, потыкать тыкву, набить рот сладким горохом, но у нас же давно некому сажать, и грядки сравнялись. Ягоды — вот, сами растут, но в июне они еще мутно-зеленые — я потрогал их твердые шарики, — а малинник, похоже, заглох. Только кучи пионов, как будто им все нипочем, чуть-чуть пахли розовым. И вдруг до меня и дошло, почему я накануне оказался свидетелем удивительного явления природы, — меня осенило.
Я вынес кефир на теплое крыльцо. В сторону моря по ветру боком проскользили три чайки. Как только проснулся, я сразу подумал: а что моя птичка делает? В смысле, пошла завтракать, или спит, или ходит растрепанная, например, выбирает, что надеть — перекладывает футболки, шорты, отражается в зеркале голенькой и «…пуст и тепел и нескрытен срам». Черт побери! Там ведь все так обнажено и ранимо, если раздвинуть. Я все понял: пусть эти дрыхнут, а мне надо к ней! Она там одна боится быть! Я просто физически ощутил ее страх, у меня даже мурашки забегали.
Впрочем, чего ей бояться, успокаивал я себя, какой опасности, беды или несправедливости, когда она сама — форменная чума? Но что я тогда о ней знал?
— Чего ты тогда боялась? — спросил я. — В смысле — ночью, когда меня еще не было.
Она согнула ножку, запустила пальчики в песок, покачала коленочкой и помахала ручкой:
— Иди сюда.
— Не хитри, — погрозил я и решительно взял ее за щиколотку.
— Иди, иди, — прошептала она. — На ушко. По секрету.
Прежде чем лечь, я внимательно огляделся. Вокруг не было ни души, даже чайки, которые еще недавно топтались возле нашего катера, куда-то исчезли. Полдень давно прошел, и обеденный зной навалился на душные сосны, пахло хвоей, живицей, горькой корой. В нашу нишу не залетал бриз, не лупило солнце — нас прикрывала прозрачная тень легких ив, и только пляжные мушки время от времени садились на влажные места.
— Ну, пришел, — сказал я. — Давай, колись.
Но вместо ответа она притянула меня за шею, и мы соединились губами. Можно разыграть страсть, можно прикинуться сукой, но трогательность имитировать невозможно, и почти детскую скованность — тоже. Меня охватила досада за эту мою растерянность, из-за чего я только что сидел к ней спиной и смотрел на глупое море. Я испугался какого-то слова — пусть оно даже и не из этого мира, пусть мы его не употребляем без иронии, пусть у тебя язык не повернется его проговорить, — но ведь надо было видеть, кто тебе его сказал и зачем — контекст просечь, идиот! (Я не очень люблю целоваться просто так, то есть не в кровати или где-нибудь в этом роде, когда уже ничего помешать не может, потому что стоит с бабой немножко повозиться — и он уже готов, а куда ты с ним таким денешься где-нибудь в общественном месте, что, так и ходить? Этим-то — хоть бы хны, они могут тебе на лавочке целый час усы мусолить, а потом, как ни в чем не бывало, одернут юбочку, застегнут пуговки и говорят: мне пора, — я же помню). Но в ее поцелуе была только нежность. Чем еще я мог на это ответить? И вообще, даже если мы просто касались друг друга, например, когда смотрели на водопады или она говорила мне: с добрым утром, и мы сталкивались носами, или я поглаживал ее ляшечку, когда мы катили по шоссе, она не скрывала своего блаженства, а я куда-то улетал.
Я уже забыл о своем вопросе и вдруг почувствовал, что она стала таять у меня в руках, как масло. Мы за мгновение перевели дух, и она что-то горячо зашептала мне в ухо.
— Чего, чего? — не удержался спросить я, потому что почти ничего не слышал из-за ее дыхания, только интонацию. Моя птичка сверкнула глазками и снова зашептала. Кое-как мне удалось разобрать несколько слов:
— Что ты… изнасилуешь… меня…
— Как это? С какой стати… Почему я?
Но она уже ничего не ответила, а ловко просунула мне свою ножку и крепко прижалась вся-вся-вся.
Конечно же, я об этом даже не догадывался. В то утро я прикончил кефир, сел и поехал в маленький пансионат. При дневном освещении и корпус, и живая изгородь с бордюром выглядели совершенно иначе. Мне сразу вспомнилось, что когда-то на этой территории был пионерский лагерь, и нас, то ли за проказы, то ли потому, что некому было с нами заниматься, несколько раз заключали в него на какое-то время. Я помню, что кроме здания со шпилем, столовой, спального корпуса для девок и малолеток и изолятора, где-то тут стоял целый ряд огромных палаток, в которых жили мальчики. Ох, как это было здорово! Тогда мы не променяли бы ни за какие коврижки свои солдатские койки под трепыхавшейся на ветру парусиновой кровлей на детсадовские кроватки в сильно смахивавших на больничные палатах, где постоянно болтались разные воспитательницы. Особенно меня расстрогала алебастровая группа «Квартет», сохранившаяся на клумбе, нынче сильно заросшей дремучими кустами и елками. Теперь тут не было слышно ни гама голосов, ни грома барабанов, ни сигналов горна. Меня встретила какая-то фальшивая тишина, которая прежде бывала лишь в тихий час, и пугающее безлюдье пересмены, но носом я уловил запах кухни.
«Полный покой, свежий воздух, хороший повар, теннисный корт, сауна, бар, бильярд на втором этаже», — так представила мне хозяйка достоинства своего заведения, когда я ее наконец отыскал и вызвал в просторный холл. «А я вас сразу узнала», — сказала она, и тут выяснилось, что двадцать лет назад эту девушку звали Линда, что ее бабушка имела какие-то дела с нашей Мариванной, что лет тридцать назад они даже приходили к нам не то за цветами, не то за семенами, что я ей несколько лет назад на приеме в мэрии подарил журнал с каким-то своим текстом. Но пока мы оживленно обменивались впечатлениями от жизни, я подглядел в журнале регистрации, что Бабайка живет одна в третьем номере на первом этаже, и потому спросил себе соседний. Остальные фамилии никакого подозрения у меня не вызвали вследствие своей шведской или финской нечитабельности. «Вообще-то я не ожидала увидеть вас в нашем пансионатике. Последнее время у нас гостят исключительно девочки, — Линда кивнула на постер со словами „Лесбийский материализм“. — Вы ждете друга или, может быть, ищете?» — почему-то спросила она, протягивая мне ключ. «Ищу только покоя, — буркнул я. — Кстати, как тут у вас с парковкой?» — «О, парковка у нас охраняемая, с той стороны, — сказала она, — а я позвоню в волостную управу, и вам выпишут пропуск для проезда в приморский квартал на весь срок проживания, иначе нельзя, у нас теперь все очень строго». Во время нашего разговора я напряженно размышлял над тем, как мне быть дальше и что я скажу Бабайке, когда мы столкнемся с ней где-нибудь в сауне или в баре.
Как я и рассчитал, интерьер моего номера был зеркальным отражением соседнего, то есть наши постели располагались голова к голове, ванна стояла к ванне, горшок к горшку и так далее. Оказавшись в своих апартаментах, я первым делом на цыпочках подобрался к стене и приложил ухо. Потом, стараясь не скрипнуть дверью, прокрался в ванную и все обследовал, не зажигая лампочки, но практически ничего нужного не нашел, нигде не пробивался свет, не было слышно ни звука, только у меня внутри сердце гулко стучало об ребра. Мне было трудно представить себе отчет в своих действиях, я их мог объяснить только тем, что меня неудержимо тянет к ней, и со смешанным чувством досады и благоговения смотрел на разделяющую нас переборку и репродукцию в деревянной рамке — сопротивляться этому влечению не представлялось возможным. И я подумал: если бы она жила в этом номере, то я бы ничего не увидел, здесь форточка с другой стороны, а у кровати — шторы до самой стены. И ничего бы не узнал. Черт побери, почему я раньше ее избегал? Сколько сталкивались в городе… Наверно, потому что с Жирным водилась, а я и его избегал; потому что она была просто чужой, как те бабы, которые ходят мимо, и все пялятся им на задницы, или те, что заходят в кабинет, или где-нибудь привяжутся с какой-нибудь дурью и строят из себя неизвестно что. И еще, потому что раньше не видел, как блестит у нее слюнка на подбородке, когда она мотает головой в сладостном изнеможении; не понимал, что она беззащитна. Впрочем, едва ли она избавится от страхов, если за ней подсматривать через дырку и спускать себе в штаны.
А о Кольке с Анькой, равно как и об остальных обстоятельствах, я тогда напрочь забыл, потому что повторял одно и то же, приколовшись: «И этой светлой жизни тьма до капли вместилась в рюмку узкую пупка», пока мне и вправду не захотелось ощутить какую-нибудь рюмку, а еще лучше — холодную тяжелую кружку. За стенкой было по-прежнему тихо. Я обнаружил, что в поэтическом угаре машинально достал папку с рукописями и разложил на столе. Между тем за желтыми шторами солнце уже поднялось к полудню. До обеденного гонга, или горна — интересно, чем тут теперь призывают на обед? — оставалось еще какое-то время, и я, здраво рассудив, что если она проспала завтрак, то уж до обеда-то никуда не денется, решил пойти поискать бар.
Но в тот момент, когда я уже завязывал шнурки, кто-то повернул ручку двери, и она немного приоткрылась. Я увидел знакомую майку и шорты. Она протиснулась в эту щель почему-то задом наперед, наверно, кого-то еще высматривая в коридоре, тщательно закрыла дверь, опустила на пол желтую пляжную кошелку, повернулась ко мне, на мгновение замерла с вытаращенными глазами, запустила пальцы в волосы и взвизгнула не своим голосом: «И-и-и-и-и-и-и-и-и! — дернула к себе дверь, хотя та открывалась наружу, шарахнулась в стенной шкаф, в ванную, но и туда почему-то не попала, потом у нее от отчаяния подкосились ноги, она опустилась на ковер, съежилась в углу, закрыла лицо руками и запричитала: — Не трогайте меня, уходите, пожалуйста, я вас очень прошу, не надо меня… умоляю, не надо…» «Господи, что случилось? — удивился я. — Вы, что, Ирина, меня не узнаете?»
«Не подходи ко мне! — закричала она. — Уходи немедленно, убирайся прочь! Сейчас же!»
Значит, узнала, подумал я и совершенно инстинктивно шагнул к ней, мне хотелось погладить ее по головке, успокоить, прижать к себе, но она выставила вперед ладошку и заорала: «Не прикасайся ко мне! Выйди и закрой дверь!»
«Ладно, — сказал я, — я уйду, но это, вообще-то, мой номер. Если сочтете возможным что-нибудь мне сказать, то я буду в баре». И подумал: как трудно быть нежным.
Устройство заведения я приблизительно помнил: когда-то на втором этаже в доме под шпилем стоял бильярдный стол. Туда можно было попасть из библиотеки, где мы читали Сабанеева, Татищева, Ключевского, например, про Петра: «Пьют, бывало, до тех пор, пока генерал-адмирал старик Апраксин начнет плакать-разливаться горючими слезами, что вот он на старости лет остался сиротою круглым, без отца, без матери» и тому подобное. Или разглядывали на вклейках в старинной энциклопедии медуз, морских звезд, млекопитающих семейства псовых, соцветия, знакомились с устройством крематория, паровой машины, сепаратора молока. Новых книжек было мало, скорей всего в собрание, оставшееся от довоенных хозяев, пионервожатые в последний момент пожертвовали собственные «Приключения майора Пронина», «Тихий Дон», «Огонёк» и «Веселые картинки». Но больше всего нам нравился двухтомник Плосса с картинками, изображавшими женщин разных народов в национальных костюмах и без, сзади и спереди. Теперь в бильярдной появились пивные краны и высокие табуреты.
Она ворвалась, как ветер, я даже не успел ополовинить желанную кружку На ней было чудное летнее платьице, под мышкой она сжимала все ту же тростниковую кошелку.
«Лодейников, что тут делаешь, идиот? — зашипела она, оглядываясь на стойку, за которой маячила все та же Линда. — Что это значит? Как ты тут оказался?»
Что я мог ей ответить? С одной стороны, разумеется, нельзя было раскрывать наши карты, а с другой — у меня язык не поворачивался наврать ей, поэтому я только пробормотал, что приехал порыбачить, что моя дача занята — она же действительно занята, я, правда, не сказал кем — и мне приходится жить в пансионате.
«Ой, как ты меня напугал», — сказала наконец она, и мы мирно разговорились. Я держался как джентльмен, но она потом мне призналась, что выглядел я довольно отталкивающе: весь какой-то помятый, липкий, омерзительно вонял пивом и нес несусветную ерунду про эту бильярдную, про стол, который когда-то принадлежал маршалу Пилсудскому, про пионерский лагерь, про какие-то стеклянные шары, про угря, про судаков и миноги, но она, как выяснилось впоследствии, ничего не понимала и не знала, куда от меня деваться, а меня, видно, понесло. Машинально я выпил за разговорами кружки три.
Когда мы спустились к обеду, я взялся за ней ухаживать, положил ей салат из груш, авокадо и дыни, яйца в мешочек, выбрал кусочек жареного молочного поросенка, а к нему моченой брусники и ложечку грибов, жареных баклажан, картофеля в молоке, немного поколебавшись, я решил предложить ей еще ломтик семги с майонезом и бокал мёрфиса — неотразимый удар. Это была настоящая атака, которая произвела на нее сильное впечатление, так, во всяком случае, мне казалось, мне и в голову не приходило, что изумление на ее лице происходит вовсе не от симфонии вкуса на языке, а оттого, что я, чавкая, пожираю тушеную кислую капусту с горохом и свиными ножками, шумно прихлебываю туборг, ни на секунду не прекращая разговаривать с полным ртом. Ну, это, похмельная эйфория, это оттого, что мне хотелось наполнять ее удовольствиями. А потом мы пошли гулять.
— С тобой надо было что-то делать, — объяснила моя птичка. — Я была готова сквозь землю провалиться. Эти лесбиянки смотрели на нас вот такими глазами, особенно, когда ты принялся хватать меня под столом.
Теперь-то я представляю ее отчаяние, но тогда я был в ударе и собрался показать ей скульптурную группу «Квартет»: с нами в баню ходил один приятель — теперь он в Филадельфийском симфоническом оркестре — ну вылитый козел с альтом, да и обезьяна мне тоже напоминала одну бабу из первых скрипок Заслуженного коллектива, которая жила на канале Грибоедова (Боже, когда это было!); я тут же вспомнил про дачу Мравинского, про мемориальную доску на месте дома Направника, мне просто захотелось поделиться духовным богатством, а она уверяет, что я затащил ее в кусты, прямо напротив входа, и изнасиловал.
Ну, не знаю, как можно такое вообразить? Там, между алебастровыми уродами, помещалась заплеванная площадочка — два на два, засыпанная пивными пробками и окурками, и лавочка, где мы впервые стали близки. Это как-то внезапно случилось. Я только вдохнул ее волосы и сразу потерял сознание. Она описывала это так, что я схватил ее сзади и стал лапать везде, слюнявить шею и кусать мочку уха. Нет, на самом деле я ее нежно обнял, а когда она почувствовала, что ей упирается в попку, то сама склонила головку, чтобы я смог дотронуться губами до ее шейки и ямочки. А потом, словно желая убедиться, что ее не надули, скользнула ладошкой за спину, бесстрашно прижала ее спереди к моим шортам и слегка покачала головой, очевидно, в знак восхищения.