Год спокойного солнца - Юрий Белов


Юрий Петрович Белов

…помоги сделать то, для чего я рожден. Помоги отдать себя людям. Не дай утаить хоть частицу души.

Иван Федоров, первопечатник

Пролог

Пробил их час.

— Пошли, — сказал Назар и решительно взял жену за руку. — Не бойся, не закрывай лицо, пусть все видят свободную женщину, пусть завидуют твои подруги, придет и их черед. Время-то какое — посмотри вокруг!

Он был словно пьяный, говорил и не мог остановиться, и глаза блестели хмельно. Соне даже страшно стало: может, опиума накурился?

Но муж уже выводил ее из кибитки, и она сощурилась от яркого света, не видя ничего вокруг.

Полуденный зной спал, тени от войлочных кибиток удлинились, но воздух остывал медленно, и земля была горяча, загрубелые ступни босых ног ощущали ее жар.

— Где Мурад? — обеспокоенно оглянулся Назар, ища сына. — Мурад! Иди сюда!

Мальчик выглянул из-за кучи хвороста, сложенного возле глиняной летней печи, и не спешил, что-то, видно, тоже беспокоило его в отце, возбуждение это не нравилось, боязно было.

— Иди ко мне, Мурадик, — ласково позвала Сона и подхватила сына на руки.

Из соседних кибиток выходили мужчины, останавливались, молча смотрели на них — одни мрачно, осуждающе, другие открыто враждебно, третьи с любопытством.

— Люди! — громко сказал Назар и взмахнул узлом, в котором уместилось все его богатство. — Мы уезжаем, прощайте, люди! Мы уезжаем далеко, в город Москву, уезжаем учиться. Вы слышали, уполномоченный говорил, что на пашей земле построят заводы, фабрики, по пустыне пойдут повозки без лошадей и верблюдов. Всю тяжелую работу будут делать машины. И колодцы будут рыть машины. Все это даст вам рабочий класс. И мы с Соной будем рабочий класс. Напрасно никто больше не захотел ехать в город. Мы выучимся, вернемся, тогда другие поедут. Ваши дети научатся управлять машинами, и вы будете гордиться ими. Может быть, мой Мурад оседлает стальную птицу и полетит над Каракумами. Я копал колодцы и опускался под землю, а мой сын полетит над землей. Полетишь? — В порыве радостного возбуждения он затормошил сынишку, и тот вдруг заплакал, уткнувшись в плечо матери. — Полетишь, обязательно полетишь, — чуть смутившись, сам себя убеждая, произнес Назар и снова посмотрел на односельчан. — Прощайте, люди. Идите с доверием навстречу новой жизни.

Загребая ногами песок, они пошли мимо черных кибиток, мимо молчащих людей. Мурад, все всхлипывал на руках у матери, и она, успокаивая сына, прятала за ним свое лицо.

Назар посадил жену на телегу, бросил туда узел и оглянулся. Мужчины все так же молча смотрели им вслед. Женщины попрятались в кибитках, но Назар знал, что найдутся и среди них смелые: посмотрят хоть в щелочку и увидят его Сону, которая первой вопреки старым законам открыла свое лицо, и он сказал жене:

— Подними голову, не бойся. Скажи им, что теперь женщина свободный и равноправный гражданин своей страны, скажи…

Но у Соны стали дергаться губы, слезы навернулась на глаза, и она спрятала лицо на груди у сына. Мальчик снова заплакал.

— Ладно, поехали, — махнул рукой Назар, и когда возница, тряхнув вожжами, тронул лошадь, все-таки не удержался, обернулся и крикнул, как ему казалось, смело и весело: — Не бойтесь, люди! Никогда ничего не бойтесь! Время пришло такое, безбоязненное!

Телега погромыхивала, поскрипывали колеса, копыта глухо ударили в песок. Лошадь шла не ходко, лениво обмахивалась хвостом, отгоняя мух.

Шагая рядом с уполномоченным вслед за телегой, Назар с досадой думал о том, что прощание безрадостным вышло, и Тачмамед не преминет воспользоваться этим. Скажет: новая жизнь несет людям одни только слезы. Эх, надо бы все по-другому сделать. Был бы Казак, он бы поддержал…

— Невесело мы расстались, — произнес Назар со вздохом. — Не так я хотел.

— Ничего, — успокаивая, сказал уполномоченный. — Все хорошо будет.

Голос у него был хриплый, наверное, надорвал, выступая на митинге. И вид усталый. Старая гимнастерка побелела, только под ремешком полевой кожаной сумки темнела полоска.

Назар оглянулся. Но уже не видно было селения, одни только серые корявые кусты саксаула сиротливо пластались по склону.

Ему грустно стало, и он впервые подумал о том, что впереди их ждут не одни только радости, и кто знает, как там все сложится.

Вскоре пески кончились, потянулся такыр — иссохшая глинистая пустошь, плоская, ровная. Копыта стали стучать громче, за скрипучей телегой потянулась пыль.

Вдруг послышался какой-то новый звук — часто-часто рокотало вдали, как-будто новый жернов крутили. Рокот приближался, и Назар стал крутить готовой, желая понять, что бы это значило.

— Смотри, аэроплан, — изумленно, сам не веря, произнес уполномоченный, показывая рукой.

И Назар увидел впереди нечто странное, ни на что не похожее, даже на птицу, потому что не бывает птиц с четырьмя крыльями. Оно летело невысоко, чуть в стороне, и приближалось стремительно, гул нарастал.

— Стой! — закричал Назар не своим голосом. — Стой!

Лошадь остановилась, недовольно затрясла головой, удила зазвенели.

Все молча смотрели на приближающийся аэроплан, даже Сона подняла лицо, и в глазах ее вспыхнул страх.

Схватив уполномоченного за руку и сильно сдавив, Назар спросил, не сводя с аэроплана глаз:

— Там человек, да?

— А вон, смотри, — показал тот. — Видишь — голова?

Какое-то мгновение Назар неподвижно стоял, сжимая его руку, потом сорвался с места, схватил сына и высоко поднял его над головой.

— Смотри! — заговорил он возбужденно. — Там человек! Смотри, смотри! — Самолет пролетел совсем близко, и пилот, сверкнув очками, помахал им рукой. — Ты видел? Видел? Ты тоже будешь летать над землей. — Но тут сомнение охватило его, он повернулся к уполномоченному и спросил срывающимся голосом: — А мой Мурад может научиться летать на аэроплане? Его пустят туда?

— А чего ж, — солидно ответил уполномоченный, — еще как полетит.

— Ура! — закричал Назар и подбросил сына на руках.

Только когда самолет скрылся из глаз и затих вдали гул мотора, они тронулись дальше.

Часть первая

Остановись, переведи дыханье

и будущее с прошлым соразмерь.

Ю. Рябинин

1

Зима выдалась неровная. Почти до самого Нового года было тепло и сухо, деревья облетели только в декабре. Но потом небо обложили тучи, зарядили нудные дожди. Сыро стало, слякотно. Под ногами, под колесами машин чавкала грязная жижа. Привезенные из далекой Сибири елки мокли возле «Детского мира», покупатели выбирали их деловито, хмуро, без радости, будто и не на праздник.

А в новогоднюю ночь, к концу ее, вдруг налетел ветер, повыл в подъездах, постучал деревянными жалюзи, наглухо закрытыми на всех этажах, и стих. Сразу похолодало. Мутное небо начало светлеть, и повалил снег. Утром в городе стало белым-бело.

Внезапно проснувшись перед рассветом, Назаров глянул в окно, и у него томительно заныло сердце.

Он не любил снежную зиму. Жара, дождь, пыльная буря — все, что угодно, только не снег, не мороз. Белые сугробы, наледи, сосульки вызывали в нем глухую тоску, похожую на зубную боль, и он боялся опуститься и запить, хотя пил редко и мало, знал, что нельзя. Но только спиртное и могло как-то ослабить гнетущее состояние. То, что прописывали врачи, — все эти селуксепы, мепробаматы, эленеумы, валерьяна с пустырником — нисколько не помогали. Собственно, вино тоже не избавляло от тоски и мучительного чувства покинутости и обреченности, лишь на время заглушало душевную боль.

А память — с ней и вовсе ничего не поделаешь. Уж он-то знал: все дело в том, что было. Сколько лет минуло — целая жизнь, а прошлое так и стоит перед глазами, и никуда от этого не деться. Особенно, если идет снег. За его летящей пеленой, за тихим белым светом виделось пережитое, такое далекое и такое неотвязно близкое…

Когда колонна автомашин спускалась на лед, снег повалил крупными хлопьями.

Прислонившись спиной к кабине, Марат сидел на дне кузова, а у ног его лежали на матрасах раненые, прикрытые до подбородков одеялами; пар от их дыхания клубился, и снежинки таяли на посиневших бескровных губах. Все они были знакомы, пострадали от одной злосчастной бомбы, пробившей стропила и взорвавшейся посреди цеха, но Марат не узнавал их, не мог разобрать, кто где. Да и смотрел не вниз, а поверх борта, туда, где можно было еще разглядеть очертания окраин Осинца. Но снегопад усиливался, и за его белыми кружевами берег становился зыбким, растворялся, исчезал, уходил навсегда, — словно стена вставала между ленинградской его жизнью и той, что начиналась теперь. И осознав, наконец, что блокадное его существование действительно уходит навсегда, Марат неожиданно испытал щемящую тоску, какая возникает у человека, впервые покидающего родные места. Он удивился, откуда это чувство, и не мог найти объяснения. В гудящей голове тяжело ворочались мысли, терялась их нить, и вдруг всплыло из глубин памяти: прокуренная комната, люди в милицейской форме смотрят на него сверху вниз, а он, готовый уже удариться в рев, твердит одно и то же: ка ка, кака… Они говорили о чем-то громко, а тут смолкли, и один спросил со смешком: «по большому хочешь?» Марат не понимает его, слезы уже застилают глаза, и все требует: кака… И тогда лица этих людей становятся строгими, кто-то приоткрывает дверь, выглядывает и, не увидев никого, выходит на высокое крыльцо, по которому только что карабкался Марат…

Это видение подобно волшебному фонарю — гаснет лампа, и исчезает изображение, наступает темнота, в которой уже ничего не разглядеть. Ослабшая память пытается ухватить хоть что-то из увиденного только что, но тщетно — он снова уже ничего не помнит, и только странное волнение свидетельствует о том, что волшебный фонарь показывал, показывал… Но что? Годы спустя он тоже задавал себе этот вопрос. Почему-то очень ясно помнилось все — как уплывал и растаял в снежной круговерти берег, как мучительно пытался восстановить в памяти только что мелькнувшее, и как один из раненых произнес хрипло: «Метель начинается… значит, проскочим», а медицинская сестра, сидевшая рядом с Маратом, отозвалась: «Конечно, проскочим, разве они в такую погоду полетят»; и даже волнующее чувство от соприкосновения с чем-то очень важным мог он вызвать в себе, — но из того, что внезапно вспомнил тогда, ни одной детали восстановить уже не удавалось…

А в те минуты ему плакать хотелось от обиды. Может быть, он даже заплакал, так это было больно. Чтобы успокоить себя, он стал думать о предстоящей встрече с Ташкентом, с товарищами по детскому дому, с Наташей. Почему-то он был уверен, что повезут его прямо в Ташкент.

По календарю весна шла, конец марта. В Ташкенте, наверное, трава на солнцепеке вдоль стен зазеленела, может быть, абрикос зацвел. Но Марат только подумал об этом, представить же не мог ни цветущих деревьев, ни зеленой травы на просыхающей под солнцем земле. Все это казалось нереальным, невозможным даже. Как слоны на тропе в джунглях, как колибри у цветка или марсианские каналы. Фантазия. Голова профессора Доуэля. Парящий в небе Ариэль… Перед самой войной он увлекся романами Александра Беляева. «Ариэля» купил в Ленинграде утром 22 июня. Девять месяцев прошло всего-навсего, а само то время, когда он беззаботно поехал на воскресенье из Москвы в Ленинград, в репинские Пенаты и там, сидя вблизи моря на теплом песке, читал удивительные приключения воспитанника мадрасской школы таинственных наук и был несказанно счастлив, — то время тоже казалось теперь невозможным. Реальным же, и единственно возможным был заледенелый, голодный, смертельно усталый, но живущий и работающий под бомбежками и артобстрелами город. Ничего другого обессилевшее воображение нарисовать не могло.

Блокадная зима измотала его, а тут еще эта контузия, правая рука отнялась, как у старика какого. Ему хотелось потрогать ее левой рукой, но не было сил пошевелиться, и Марат вдруг подумал, что умей он летать, подобно Ариэлю, сейчас все равно не смог бы оторваться от кузова полуторки. Потому что чудесная сила — все-таки сила, а сил у него не было никаких. И еще он подумал, что теперь, хоть и выберется на Большую землю, художником все равно не станет: какой же художник с парализованной рукой, и если даже, подобно Репину, научится писать левой, то толку от этого будет мало, ведь у Репина правая рука стала сохнуть в старости, когда он признанным мастером стал, опыт приобрел…

Машину трясло на ледовом зимнике, Марат заваливался на медсестру и сам не мог снова сесть на место, только улыбался виновато, бормоча каждый раз: «Извините». Она говорила: «Пожалуйста», — и осторожно отодвигала его.

От тряски начинало мутить. Внезапно бросило в жар. Левой рукой он стал лихорадочно расслаблять ворот ватника. Кузов полуторки, закутанные тела раненых, медсестра каким-то странным образом стали расти, расти, и собственные ноги в припорошенных снегом валенках разбухли до невероятных, страшных размеров. И сразу все исчезло — дымящееся облако встало перед глазами, а в нем — ослепительные частые вспышки, словно стреляли по нему невидимые самолеты. Нестерпимая боль пронзила мозг…

…За, окном шел снег. В свете уличного фонаря он казался желтым.

«Надо уснуть, надо обязательно уснуть», — закрыв глаза, подумал Марат, хотя знал, что уснуть уже не удастся. Он старался не думать о непочатой бутылке в буфете, но она как магнитом притягивала. Конечно, не надо было ее покупать. Но ведь праздник, Новый год, и день рождения скоро, может, кто зайдет, неудобно…

Он сел на кровати, нащупал ногами шлепанцы.

Зачем же так мучиться? В конце концов новогодний праздник, в редакцию идти не надо. Выпить совсем немного — и станет легче, сон придет. Это было убедительно. Но он все сидел на кровати, боролся с искушением. Знал, что самообман, что только поначалу может быть облегчение, потом же каяться станешь, клясть себя на чем свет стоит… Но до этого «потом» еще дожить надо. А разве это жизнь, когда так гнетет?..

Не зажигая света, он достал бутылку, пошел на кухню. При снежном отсвете все было видно.

Удобные пробки стали делать — сковырнул и готово. Все уже было сделано, оставалось налить в стакан и закуску приготовить, все равно что, хоть хлебную корочку. Но тут он словно бы увидел себя со стороны — в трусах посреди темной кухни, с бутылкой в руках… Алкаш…

Он ударил бутылку о кран. Стекло разбилось с глухим звоном, осколки посыпались в раковину. Марат бросил туда же и горлышко, брезгливо отряхнул ладони. На кухне запахло водкой.

Странно, ему стало легче.

Стараясь не смотреть в окно, он вернулся в комнату и лег лицом к стене.

Чувствуя, как подступает сон, он подумал, что надо все-таки решиться и уйти из газеты, кончать эту нервотрепку. Каждый день как на пожаре: все срочно, все на полосу, в номер. Строчки давай, строчки. Кошмар какой-то. Нет, это уже не для него. В журнале, куда его приглашают, совсем иной ритм. Неторопливо вычитывай материалы, клей гранки макета очередного номера, а надоело — выйди в тихий дворик, посиди на скамейке, послушай, как горлицы воркуют в густых ветвях разросшихся кленов, наслаждайся покоем. Как в отпуске… С этим он и уснул.

2

Проснулся он поздно и сразу захотелось на улицу, на простор, из надоевших этих стен. Он даже завтракать не стал, побрился только.

Снег, прекратился, и не холодно было, под ногами хлюпало. Влажный воздух нес запахи весны, рождал добрые надежды. Идти было приятно. Марат думал о весне, которую ждал всегда трепетно, хоть и сопряжена она была с неизменным недомоганием и неприятной слабостью. И едва переваливало через Новый год, весна казалась совсем уже близкой, природа будто катилась к ней под гору. Зима по календарю была в самом разгаре, а Марат уже считал, что пережил ее, как цыган, продавший, по пословице, шубу после рождества. — А сегодня и впрямь пахло весной.

Дальше