8. ФЕНВИКИ
Моей любимой ученицей на утренних занятиях по теннису в казино была Элоиза Фенвик. Ей было четырнадцать лет, то есть — смотря по тому, что на нее накатит, — от десяти до шестнадцати. Иной раз, когда я приходил на корты, она обеими руками хватала меня за локоть и заставляла волочить ее к задней линии; иной раз шла впереди — единственная чемпионка мира, которая была к тому же дамой, графиней Акуиднека и прилежащих островов. Кроме того, она была умна и порой приводила меня в изумление; она была непроста и скрытна; она была прекрасна как утро и, по-видимому, не отдавала себе в этом отчета. Сперва нам редко выпадал случай поговорить на посторонние темы, но мы и без этого считали себя друзьями. Дружба тридцатилетнего мужчины с шекспировской героиней четырнадцати лет — один из лучших подарков жизни, редко достающийся родителям.
На плечах Элоизы лежала тяжелая ноша.
Однажды она сказала:
— Мистер Норт, а нельзя, чтобы мой брат Чарльз тоже брал у вас уроки? — Она украдкой показала на молодого человека, который отрабатывал удары у стенки на дальнем конце корта. Я уже приглядывался к нему. На вид ему было лет шестнадцать; он держался особняком. В его манерах сквозила надменность, но — оборонительного свойства. Его лицо было покрыто прыщами и пятнами, приписываемыми обычно половому созреванию.
— Уроки тенниса, Элоиза? С юношами его возраста занимается мистер Добс.
— Он не любит мистера Добса. А у вас не желает брать уроки, потому что вы учите детей. Он никого не любит. Нет… мне просто хотелось бы, чтобы вы его чему-нибудь учили.
— Ну, я ведь не могу, пока меня не просят, правда?
— Вас попросит мама.
Я посмотрел на нее. Ее тон и посадка головы говорили яснее слов, что она, Элоиза, уже устроила это — как устраивает, наверно, многое другое, что привлекает ее внимание.
Два дня спустя, в конце следующего урока, Элоиза объявила:
— Мама хочет поговорить с вами о Чарльзе. — Она показала глазами на даму, сидевшую на галерее для зрителей. Чарльза я заметил еще раньше: он тренировался у стены. Я пошел за Элоизой, которая представила меня матери и удалилась.
Миссис Фенвик была достойной матерью Элоизы. Она приехала за детьми, чтобы отвезти их домой поели утомительных упражнений, и по случаю автомобильной поездки была в густой вуали. Она протянула мне руку.
— Мистер Норт, у вас есть несколько свободных минут? Садитесь, пожалуйста. Ваше имя хорошо известно у нас дома и в домах моих друзей, которым вы читаете. Элоиза от вас в восторге.
Я улыбнулся и сказал:
— Я не смел на это надеяться.
Она добродушно засмеялась, и между нами установилось взаимное доверие.
— Я хочу с вами поговорить о моем сыне Чарльзе. Элоиза сказала, что вы его знаете в лицо. Мне бы очень хотелось, чтобы у вас нашлось время подтянуть его по французскому. Осенью он поступает в школу. — Она назвала очень известную католическую школу поблизости от Ньюпорта. — Он жил во Франции и немножко болтает по-французски, но ему нужно заняться грамматикой. Он не в ладу с родами существительных и спряжением глаголов. Он преклоняется перед всем французским, и у меня впечатление, что он действительно хочет усовершенствоваться в языке. — Она слегка понизила голос: — Его смущает, что Элоиза разговаривает гораздо правильнее, чем он.
Я помолчал.
— Миссис Фенвик, четыре года и три лета я преподавал французский ученикам, которые с удовольствием занялись бы чем-нибудь другим. Это все равно что таскать в гору мешки с камнями. Нынешним летом я решил работать поменьше. Я уже отказался от нескольких учеников, которых надо было подогнать по французскому, немецкому и латыни. Мне нужно, чтобы ученик сам выразил мне готовность заниматься французским — и заниматься со мной. Я хотел бы поговорить с вашим сыном и услышать его волеизъявление.
Она опустила взгляд, потом посмотрела на сына. Наконец она сказала — с грустью, но напрямик:
— Вы многого хотите от Чарльза Фенвика… Мне трудно это говорить… Я не робкая женщина и отнюдь не робка умом, но мне очень тяжело описывать некоторые наклонности — или черты — Чарльза.
— Может быть, я вам помогу, миссис Фенвик. В школе, где я преподавал, директор имел обыкновение отдавать мне детей, которые не отвечали стандарту «Истинно Американского Мальчика», нужного ему в школе, — детей, которых он называл «трудными». Звонил телефон: «Норт, я хочу, чтобы вы побеседовали с Фредериком Пауэллом: его воспитатель говорит, что он бредит и стонет во сне. Мальчик вашего прихода». В моем приходе — лунатики, мальчики, которые мочатся в постели, мальчики, которые так тоскуют по дому, что плачут целыми ночами и страдают рвотой; мальчик, который хотел повеситься из-за того, что провалился по двум предметам и знал, что отец не будет с ним разговаривать все пасхальные каникулы, и так далее.
— Спасибо, мистер Норт… Я бы хотела, чтобы в вашем приходе нашлось место и для Чарльза. У него другая беда. Но, наверно, даже более тяжелая: он относится свысока, чуть ли не с презрением ко всем, кто его окружает, кроме, может быть, Элоизы и нескольких священников, на чьих службах он присутствовал… Элоиза ему гораздо ближе родителей.
— Какие у Чарльза причины быть столь низкого мнения о нас, остальных?
— Какая-то позиция превосходства… Я набралась смелости дать ей определение: он сноб, неимоверный сноб. Он никогда не сказал слуге «спасибо», он на них даже не смотрит. А если он благодарит отца или меня, когда мы стараемся сделать ему приятное, его едва слышно. За едой, когда посторонних нет (он не желает спускаться вниз, если в доме гости), он сидит молча. Его ничто не интересует, кроме одной темы: нашего положения в свете. И отцу его и мне это глубоко безразлично. У нас есть друзья — здесь и в Балтиморе, — и мы их любим. А Чарльза крайне волнует, приглашены ли мы на прием, который он считает важным; в лучших ли клубах состоит его отец; играю ли я, как пишут газеты, «ведущую роль в свете». Он приводит отца в ярость своими вопросами, у кого больше состояние — у нас или у Таких-то. Чарльз низкого мнения о нас, потому что мы не лезем из кожи вон, чтобы… ах, я больше не могу…
Сквозь вуаль было видно, как она заливается краской. Она приложила ладони к щекам. Я быстро сказал:
— Прошу вас, миссис Фенвик, продолжайте.
— Я уже говорила: мы католики. Чарльз очень серьезно относится к религии. Отец Уолш, который часто бывает у нас дома, любит Чарльза и доволен им. Я говорила с ним об этом… об этой нелепой светскости. Он не придает этому значения; он думает, что с возрастом это пройдет — и скоро.
— Расскажите немного о его учении.
— Да, да… В девять лет у Чарльза нашли болезнь сердца. В Балтиморе и в медицинском институте Джонса Хопкинса работает много выдающихся врачей. Они лечили его и вылечили — они говорят, что сейчас он совершенно здоров. Но тогда мы забрали его из школы, и с тех пор он занимается только с частными преподавателями.
— Не этим ли объясняется, что у него так мало друзей и он всегда один?
— Отчасти — но еще и его высокомерием. Мальчики его не любят, а он их считает грубыми и вульгарными.
— А изъяны кожи не сыграли тут свою роль?
— Это появилось всего десять месяцев назад. Его лечат лучшие дерматологи. А отношения с нами у него сложились давно.
Я ей улыбнулся.
— Как вы думаете, можно его убедить, чтобы он подошел и побеседовал со мной?
— Элоиза способна убедить его в чем угодно. Мы не устаем благодарить бога, что это четырнадцатилетнее дитя так разумно и так нам помогает.
— Тогда я пойду в зал и отменю следующее занятие. Пожалуйста, попросите Элоизу убедить его, чтобы он подошел к этому столу и поговорил со мной. Могли бы вы с Элоизой под каким-нибудь предлогом оставить нас на полчаса вдвоем?
— Да, нам надо в магазин. — Она поманила Элоизу и передала ей мою просьбу. Мы с Элоизой обменялись многозначительными взглядами, и я пошел звонить. Когда я возвратился, Чарльз занимал стул, который только что освободила его мать; он повернул его так, чтобы сидеть ко мне в профиль. В школе, где я учился, и в школе, где я преподавал, ученики вставали при появлении учителя. В знак приветствия Чарльз, не глядя на меня, лишь слегка кивнул. У него были хорошие черты лица, но щека, которую он обратил ко мне, была покрыта бугорками и кратерами.
Я сел. О том, чтобы он пожал руку мелкому служащему казино, не могло быть и речи.
— Мистер Фенвик — в начале беседы я буду называть вас так, потом я буду звать вас Чарльзом, — Элоиза говорит, что вы долго жили во Франции и несколько лет занимались языком. Я полагаю, вам нужно всего несколько недель — слегка навести лоск на неправильные глаголы. Элоиза меня просто удивила. Она хоть завтра может получить приглашение в какой-нибудь замок и выйти из этого испытания с блеском. Вам, вероятно, известно, что родовитые французы не признают американцев, которые говорят по-французски неправильно. Они считают нас дикарями. Немного позже я спрошу вас, желаете ли вы поработать со мной над этим, но для начала, мне кажется, нам надо познакомиться друг с другом. Элоиза и ваша мать кое-что мне о вас рассказали; может быть, и вы что-то хотите узнать обо мне?
Молчание. Я молчал так долго, что он наконец заговорил. Тон его был небрежен и преисполнен снисходительности:
— Вы учились в Йейле… это правда, что вы окончили Йейл?
— Да.
Снова длительное молчание.
— Если вы учились в Йейле, почему вы работаете в казино?
— Чтобы зарабатывать деньги.
— Вы не похожи на… бедного.
Я рассмеялся.
— Ну что вы, Чарльз, я очень беден, но — весел.
— Вы состояли в каком-нибудь обществе… и тамошних клубах?
— Я был членом Альфа-Дельта-Фи и Елизаветинского клуба. Ни в одном из привилегированных обществ не состоял.
Он впервые поглядел на меня.
— Вы пытались вступить?
— При чем здесь пытался? Мне не предлагали.
Еще один взгляд.
— Вы очень из-за этого огорчались?
— Может быть, не приняв меня, они поступили мудро. Может быть, я бы им совсем не подошел. Клубы предназначены для людей, у которых много общего. Вам, Чарльз, в каких бы клубах хотелось состоять? — Молчание. — Лучшие клубы создаются по интересам. Например, в вашем родном городе, в Балтиморе, уже сто лет существует клуб, по-моему, один из самых привлекательных на свете — и самый недоступный.
— Это какой?
— Он называется Клуб кетгута. — Чарльз не верил своим ушам. — Издавна известно, что между музыкой и медициной существует какое-то сродство. В Берлине есть симфонический оркестр, состоящий из одних терапевтов. Вокруг института Джонса Хопкинса собралось такое созвездие врачей, какого нет ни в одном заведении мира. В Клубе кетгута состоят самые знаменитые профессора, и каждый вторник вечером они собираются и исполняют камерную музыку — потому что каждый из них не только профессор, но и умеет играть на фортепиано, скрипке, альте, виолончели и, может быть, даже на кларнете или пикколо.
— На чем?
— На пикколо. Вам известно, что это такое?
Произошла странная вещь. Крапчато-красное лицо Чарльза стало сплошь багровым.
Вдруг я понял, — ба! — что для маленького мальчика слово «пикколо», благодаря простому созвучию, полно волнующе-жутких и восхитительных ассоциаций с «запретным» — с тем, о чем не говорят вслух; а всякое «запретное» слово стоит в ряду слов, гораздо более разрушительных, чем «пикколо». Чарльз Фенвик в шестнадцать лет переживал фазу, из которой он должен был вырасти к двенадцати. Ну конечно! Всю жизнь он занимался с преподавателями; он не общался с мальчиками своего возраста, которые «вентилируют» эти запретные вопросы при помощи смешков, шепота, грубых шуток и выкриков. В данной области его развитие было замедленным.
Я объяснил, о каком инструменте идет речь, и, чтобы проверить свою догадку, расставил ему еще одну западню.
— В Саратога-Спрингсе есть женский Клуб всадниц — тоже очень привилегированный: миллионерши держат лошадей и выпускают их на состязания, но сами почти не ездят. Насчет этого клуба есть старая шутка: некоторые называют его Клубом задниц — дамы сидят не на лошадях, а на задницах.
Сработала и эта. Красный флаг снова взвился. Я безмятежно продолжал:
— Вы в каком клубе хотели бы состоять?
— Что?
— Балтиморским врачам даром не нужен клуб миллионерш в Саратога-Спрингсе, а те едва ли будут обмирать от камерной музыки… Впрочем, я отнимаю у вас время. Теперь вы можете сказать мне, хотите ли вы со мной поработать над тонкостями французского языка? Будьте совершенно откровенны, Чарльз.
Он сглотнул и сказал:
— Да, сэр.
— Отлично! Когда вы опять будете во Франции, какой-нибудь знатный человек, возможно, пригласит вас и Элоизу к себе в загородный дом и вам будет приятно, что вы свободно ведете беседу и… Я посижу здесь и подожду вашу мать. Не смею больше отрывать вас от тренировки. — Я протянул руку; он пожал ее и встал. Я улыбнулся: — Не рассказывайте эту маленькую историю про Саратога-Спрингс там, где она может вызвать смущение; она годится только для мужского слуха. — И я кивнул в знак окончания разговора.
Вернулись миссис Фенвик с Элоизой.
— Чарльз не прочь немного позаниматься, миссис Фенвик.
— О, как хорошо!
— Мне кажется, тут много значило слово Элоизы.
— А мне можно приходить на занятия?
— Элоиза, вы и так хорошо владеете французским. При вас Чарльз не раскроет рта. Вы можете не сомневаться, что мне вас будет не хватать. А сейчас я хочу обсудить кое-какие подробности с вашей матерью.
Элоиза вздохнула и отошла.
— Миссис Фенвик, есть у вас десять минут? Я хочу изложить вам программу.
— Конечно, мистер Норт.
— Мадам, вы любите музыку?
— В детстве я серьезно думала стать пианисткой.
— Кто ваши любимые композиторы?
— Когда-то был Бах, потом Бетховен, но последнее время меня все больше и больше тянет к Моцарту. Почему вы спрашиваете?
— Потому что одна малоизвестная сторона жизни Моцарта поможет вам понять, что затрудняет жизнь Чарльзу.
— Чарльз и Моцарт!
— Оба пострадали в отрочестве от одного и того же лишения.
— Мистер Норт, вы в своем уме?
(Здесь я должен прервать рассказ для короткого объяснения. Читатель, безусловно, заметил, что я, Теофил, не колеблясь выдумываю мифические сведения либо для собственного развлечения, либо для удобства других. Я не склонен говорить ни ложь, ни правду во вред ближнему. Нижеследующий пассаж, касающийся писем Моцарта, — правда, которую легко проверить.)
— Мадам, полчаса назад вы уверяли меня, что вы не из робкого десятка. То, что я собираюсь сказать, касается материй, которые многим кажутся низменными и даже отвратительными. Само собой, вы можете прервать мой рассказ, когда вам будет угодно, но, мне кажется, он объяснит, почему Чарльз — замкнутый и несчастливый юноша.
Она смотрела на меня молча, потом схватилась за подлокотники кресла и сказала:
— Я слушаю.
— Изучавшим переписку Моцарта известны несколько писем кузине, жившей в Аугсбурге. В тех, что опубликованы, много звездочек, означающих сокращения. Ни один издатель и биограф не решится опубликовать их полностью из боязни огорчить читателя и бросить тень на образ композитора. Эти письма к Basle — так в Германии и в Австрии уменьшительно называют двоюродную сестру — сплошная цепь детских непристойностей. Не так давно знаменитый писатель Стефан Цвейг купил их и напечатал со своим предисловием, чтобы ознакомить с ними своих друзей. Я этой брошюры не видел, но один знакомый музыковед из Принстона подробно пересказал мне их и предисловие Стефана Цвейга. Письма — что называется, скатологические, то есть речь идет о телесных отправлениях. Судя по пересказу, в них нет или почти нет намеков полового характера — только «клозетный юмор». Они написаны в позднем отрочестве и ранней юности. Чем объяснить, что Моцарт, так рано созревший, опустился до инфантильных шуток? Прекрасные письма отцу, в которых Моцарт подготавливает его к известию о смерти матери в Париже, написаны вскоре после этого. Герр Цвейг указывает, что Моцарт был лишен нормального детства. Ему еще не было десяти, а он уже сочинял и исполнял музыку целыми днями, до поздней ночи. Отец возил его по Европе как вундеркинда. Помните, он взобрался на колени к королеве Марии-Антуанетте? Я не только преподавал в мужской школе, по и работал летом воспитателем в лагерях, где приходится спать в одной палатке с семью