- Да нет, - смутился Чишихин. - Это я как бы вслух для себя. Ты же сам Трушина лучше знаешь. Он тебя еще на заводе одобрял и тут тоже...
И хотя во время этого разговора гулко падали снаряды, ослепляя оранжевым едким пламенем, оглушая, лишая воздуха, выжженного пламенем взрыва, засыпая опаленными сухими комьями глины, оба переживали эти толчки в смерть терпеливо, только мгновениями ощущая боль души, сведенной судорогой одиночества, от которого так же мгновенно освобождались силой человеческой близости, сознанием одинакового переживания. И это освобождало от заточения в самом себе, которое постигает человека в моменты соприкосновения со смертью. Освобождало от паралича воли, от психического угнетения. Разжигало в сердце волю к бою, мести за пережитое душевное унижение. Помогало дальше терпеливо свершать подвиг бездействия в ожидании, когда наступит спасительная свобода для действия. И не только Рябинкин с Чишихиным находили простой человеческий путь для преодоления такого угнетения, как бы сближали свои души, но и другие бойцы в эти гибельные длинные часы артналета, теснясь парами или, против устава, собираясь кучкой, вели медленные беседы тихими голосами о столь далеком от войны и столь необходимом для войны, для победы человеческого духа над ней. И эти беседы прекращались только тогда, когда надо было вытащить раненого или убитого.
* * *
Трушин, обходя траншеи и слыша, что бойцы разговаривают, не ввязывался в их разговор, считая, что тут все в порядке, но, когда видел молчаливых, притулившихся к стенке, начинал с обычного солдатского - просил закурить или угощал сам. Сообщал доверительно:
- Сегодня фрицы, как никогда, на нас много боеприпасов расходуют. Поняли, какой батальон у нас крепкий. И днем и ночью из всех калибров шумят. В гражданскую я такого громкого гула не слышал, только теперь привелось. Аж душа зябнет.
- Это у вас-то?
- А как ты думал? Переживаю!
- В командирском блиндаже безопаснее переживать. Четыре наката.
- Верно, в окопе небо открытое, - мирно говорил Трушин, будто не замечая, что солдат не в себе. - Видал, звезды какие крупные, и все светят как ни в чем не бывало.
- Вы что же, на звезды вышли поглядеть под огнем?
- Возможно, и на звезды. Они не только нам с тобой светят, но и тем, кто дома.
Значит, есть кому похоронку получить.
- Найдется. А ты чего такой злой, может, дома ее об тебе получить некому?
- Нет, есть, родственников хватает.
- Так ты бы вот в эту нишу перешел, безопаснее, и бруствер над ней целее!
- А, один черт!
- Ну, как желаешь. Только я тебе так скажу. Ты хоть не для себя, а для близких тебе людей сохраняйся по возможности. Допустим, тебя не будет, а им как это переживать?
- Вы, товарищ политрук, мной командуйте, а семья моя для вас совсем ни к чему.
- Как же так ни к чему? - изумленно развел руками Трушин. - А зачем мы здесь с тобой, как не для них?
- Чего вы мне вкручиваете? Разве каждый тут за свою семью стоит?
- Обязательно. И в первую очередь.
- Не по-партийному вы со мной говорите.
- Это почему?
- Потому, что не состою.
- Ну ты не состоишь, а я-то состою. Так что ж, по-твоему, я должен одно партийным говорить, а другое - беспартийному?
- Ваше дело такое - дух поддерживать, на каждого свой ключ.
- Ты что ж, полагаешь, люди тут свои души на замке держат?
- Обыкновенно, у каждого свое.
- Свое-то свое, а замок - это одна тяжесть, и больше ничего.
- А вот вы мне скажите, мог я на себя замок этот навесить или не мог? Подобрал я с убитого бойца его патроны, а отделенный после боя у меня их пересчитал и при всех бойцах поставил по команде "Смирно" - и того, будто я в воронке отлеживался и солдатский долг забыл. Обидно.
- Что ж ты не разъяснил?
- Разъяснишь, как же, когда стоишь по команде "Смирно" весь вытянутый. А он обозвал и ушел.
- Ладно, будет у меня с отделенным особый разговор.
- Не надо.
- Почему?
- У отделенного семейство на оккупированной территории. Переживает. Сам без оглядки в бою, ну и с других того же требует.
- Так ты его что, извиняешь?
- Нет, зачем. Будет бой, я ему докажу.
- Что ж, правильно, раз так запланировал для себя. Значит, докажешь отделенному?
- И докажу!
- А я, понимаешь, сам в тебе ошибся. Гляжу, оцепенел боец, винтовка землей присыпана, сам тоже. Решил агитацию развести, а выходит, ни к чему.
- То есть как это ни к чему? - обиделся боец. - Что я, политбеседы вашей не понимаю? Понял же.
- Чего же ты постиг, какой тезис?
- Ну, про то, что и отделенного надо по-человечески понимать, как вы вот со мной поговорили, понял. Вы не за винтовку сразу меня в разговор взяли, не почему солдат такое упущение имеет. Сначала понять его пожелали по-партийному, понять по-человеческому. А потом про упущение. И за это я вам скажу. Я ведь почему скис? Не из-за отделенного. Немец бьет, того и гляди тебя насовсем свалит. А мне покурить даже не с кем. Думаю, подойду к бойцу, даже со своим кисетом. А он табака не возьмет. Про патроны неистраченные мои вспомнит и не возьмет.
А стану про патроны объяснять, как на самом деле было, может и не поверить.
- А я же тебе верю.
- Так я вам сказал почему? Думал, вы только советовать будете, как врага бить, а вы со мной про дом заговорили.
- Сначала про звезды, - напомнил Трушин.
- Верно, про звезды, было такое. Ну, я прикинул, политрук подхода ищет. Взъерошился. А потом постиг, тоже, может, у вас свое щемит горе какое. Ну, и информировал, что моя обида хоть и мелкая, но тоже щемит. Сконфуженно попросил: - Только вы сильно не переживайте, что вас в политотделе крепко жучили за то, что у бойцов фашистские листовки нашли, а вы наши вещмешки не позволили проверить. Мы потом сами от себя штабников в отхожее место сводили, ребята для этого листовки пользовали, бумага самая подходящая. Только и всего...
И весь этот разговор шел в пламени, в грохоте взрывов, в чаду сгорающей взрывчатки, в землепаде, начиненном осколками, визжащими, как страдающее животное, и прерывался он только для того, чтобы Трушин мог подняться в секунды затишья и взглянуть, не идут ли фашистские танки.
Когда Трушина спрашивали: почему молчат наши орудия? - он отвечал изумленно: "А чего им себя высказывать? Фашисты сильно свои огневые позиции обнаружили и, видать по всему, полностью сегодня себя обнаружат. Наши засекут и в соответствующий момент их погасят. Артиллерийские разведчики где сейчас? Впереди нас выползли. Засекают, подсчитывают. Без всяких удобств на открытой местности работают, где ни щелей, ни окопов, все тело наружу. А на кого они работают? На нас. Вы что же думаете, у наших огневиков за вас душа не болит, не видят они со своих позиций, как немец тут снарядами почем зря колотит все пространство? Видят. Знают. Переживают. Но бой - это не драка: он тебе, ты ему. И еще неизвестно, что в нем важнее - ум или храбрость. Хотя без смелости ума в бою не сохранишь, ум от нее зависит. Смелость с умом - это и есть доблесть. Вон, к примеру, Ходжаев выполз на танкоопасное пространство с противотанковой миной, привязал ее на длинном проводе, залег в воронке и, когда фашистские танки пошли, проводом подтянул мину под самую гусеницу, ну и все, порядок.
Весь маневр провел лежа на брюхе в воронке, и осколки не тронули, в танк не приметил одиночного бойца в сторонке".
- А автоматчики ему очередь саданули.
- Задели. Но живой все-таки. И с орденом. Ему генерал в госпитале прямо к нижней рубахе орден привинтил. Обмундирование забрала хозчасть госпиталя. Одну нижнюю рубаху оставили. Больше никакого своего имущества при нем нет. Рубашка, орден да бинты. А опыт Ходжаева - с миной на проводе танк подлавливать - при нас остался. Облагодетельствовал он нас своим умом. И теперь много желающих по-ходжаевски с минами действовать. Некоторые даже позволили себе свое же минное поле обворовывать, тянут как с огорода тыквы. Это уже неправильно. Можно с саперами договориться. Попросить об одолжении. Хоть им не положено мины на руки раздавать. По-человечески всегда договориться можно. А то есть у нас такая манера своевольничать, не спросясь. И в гражданской жизни.
Я, например, всегда в инструментальном сам для себя резцы изготавливал в нерабочее время по своему вкусу. После работы в шкафчике своем укладывал. Прихожу, беру, гляжу: что такое? Иступлены и в побежалых цветах от перенакала. А кто это себе позволил? Наш Рябинкин на скоростное резание себя пробовал моим инструментом, не спросясь. Я его спрашиваю:
"Как же ты мог такое бесстыдство позволить?"
А он молчит. Физиономия зябнет, уши вспухли.
Говорю:
"Какую же ты скорость станку давал?"
Называет.
"Врешь, должен режущий край сразу крошиться от сильного перенакала, а он только иступлен".
Рябинкин вякает про какую-то свою эмульсию новой его рецептуры.
"А ну, - говорю, - дай я с ней попробую".
Попробовал. Идет. Только надо было резец под несколько большим углом заточить, всего и делов.
"Почему же, - спрашиваю, - своевольничал?"
"А я, - говорит, - не верил, что позволите. Не верил!"
Вот все нехорошее бывает оттого, что мы самим себе не верим. А в кого нам верить, как не в людей? Верить в бою в товарища, и страх тебя не так сильно касается.
Не веришь - худо тебе будет с самим собой справляться, хоть ты и, допустим, храбрый.
И Трушин, оглядев солдат, задорно спросил:
- Вот почему партийный боец тверже себя в бою чувствует? Не потому, что он сам по себе обязательно особо хороший, а потому, что партийный билет - это какой-то твой личный номер после товарища Ленина, и каждый партийный номер на счету у партии, у всего народа. И по этому счету с коммуниста больше причитается, поскольку он в строю партии состоит, который никогда нигде ни в чем не дрогнул.
Трушин вдруг хитро сообщил:
- А ведь есть среди нас и скрытые коммунисты, не оформленные. Считаю, их надо оформить. Вот как, скажем, Ходжаева. Можно за него поручиться? Можно. Спрашиваю в госпитале, почему раньше рекомендацию не просил? А он: "Я, - говорит, - давно нацелился на фашистский танк, да все не получалось, хоть и с бронебойкой выходил. Теперь получилось. Значит, можно проситься в партию". Видали как! Сам себе фашистским танком рекомендацию в партию добыл. Кто же из коммунистов-бойцов после этого, в своей партийной рекомендации откажет?
И, перестав улыбаться, Трушин произнес сурово и строго:
- У нас, товарищи бойцы, большие потери в коммунистах. Надо восполнять. Задумайтесь каждый за себя. Дело это такое - на всю жизнь. Пояснил: - Есть, конечно, которые стесняются, почему раньше в партию не вступали, в гражданской жизни, в коллективе, где его все знают. Так что же, я думаю, на фронте человек весь всем виден. И самому себе он стал виднее, как, скажем, сегодня. Каждый по десять, а то и больше раз вроде как погибал и вновь оживал. Сильно немец бьет. А ведь ничего, видите, беседуем. Вполне нормально, как люди внимательные, осмысленные...
V
Большое душевное отдохновение доставил бойцам Трушин в эти дни, когда немцы сотрясали передний край обвалами снарядов, кидали сверху равновесные бомбы, продолговатые жестяные футляры - самораскрывающиеся на высоте кассеты с мелкой смесью гранат, мин, сыплющихся смертельным мусором. Немцы применяли также бомбы замедленного действия. Полутонная или четвертьтонная тяжкая посудина, глухо шлепнувшись, влезала в мякоть земли и, притаившись там, высчитывала свои сокровенные минуты и секунды. Пикировщики, падая косо, словно подшибленные, вопили исступленно включенными сиренами, роняя черные, кувыркающиеся, визжащие стокилограммовые бомбы, падающие в воздухе, как поленья. "Мессеры" гвоздили крупнокалиберными пулеметами - крохотными снарядами с фосфорной начинкой, от которых загоралась торфяная почва и тлели шинели на непогребенных мертвых.
И вот в эти дни Трушин, зная, как не только в штабе полка, но и в дивизии высоко оценивают подвиг выносливости его подразделения, выпросил парикмахера и привел на передовую.
Парикмахер - пожилой человек с сановным обрюзгшим лицом - держал себя перед политруком независимо, солидно, хотя был всего-навсего рядовым. Обремененный винтовкой, противогазом, подсумком, как и положено солдату, он бережно нес дамский клетчатый чемоданчик и, когда где-то далеко стукал снаряд, поспешно падал, накрывал чемоданчик своим упругим брюхом.
В узком ходе сообщения, проникаясь сочувствием к одышке и возрасту парикмахера, Трушин захотел помочь ему и предложил понести его чемоданишко. Но парикмахер сказал:
- Лучше освободите меня от этого.
Снял винтовку, противогаз и передал Трушину, растерявшемуся от такого наглого, да еще перед лицом офицера, нарушения устава.
Еще в штабе батальона парикмахер удивил Трушина своим высокомерием; искоса и небрежно взглянув, он сказал как-то даже сквозь зубы:
- Обратите на себя внимание, товарищ политрук! Один височек у вас косо подрезан, другой на прямую. Большая небрежность.
И Трушин решил проучить парикмахера, взяв у него винтовку и противогаз, чтобы так появиться с ним в окопах, - несомненно, это вызовет едкие усмешки у бойцов по адресу цирюльника.
- В гражданскую какую должность занимали? - вежливо осведомился Трушин, подозревая, что этот человек с таким сановным и важным лицом, очевидно, какое-нибудь штатское бывшее начальство, не нашедшее на фронте применения своим способностям.
- Заведующий, - сообщил парикмахер.
Этот ответ укрепил Трушина в сознании своей проницательности. И он уже не без некоторого ехидства хотел осведомиться после очередного разрыва мины близ самого хода сообщения: "Как, не беспокоит?" - но его спутник тут же добавил тоскливо и мечтательно:
- В центре магазин, с двумя салонами. Дамский на шесть кресел, мужской на восемь... - Заявил надменно: - Ко мне лично можно было только по предварительной записи. В тридцатом году уже на Петровке на первом кресле работал.
- Извините, сколько же вам лет?
- Не имеет особого значения, - сказал парикмахер. И, как бы снисходя, пояснил: - Я не через военкомат. Я через райком партии, поскольку не подлежал мобилизации в связи с датой рождения.
- Значит, партийный?
- С двадцать четвертого! - Оглядываясь через плечо на Трушина, сказал внушительно: - Все лучшие мастера при нэпе свои магазины держали, импортная парфюмерия, высокий класс обслуживания. Но была установка партии вытеснить частный капитал. Вызвали в райисполком, назначили на пост заведующего. В госпарикмахерскую номер один. Ну, доверие оправдал. Постоянная клиентура. На случайный контингент командировочных, так, прохожих надежд не держали. План на них дать можно. Но чтобы качество? Качество обозначается только в постоянной клиентуре.
- Так вам бы по вашей квалификации лучше при штабе корпуса, посоветовал Трушин.
- Командир нашей дивизии - мой бывший клиент, - сказал парикмахер.
- Ну вот хотя бы при штабе дивизии. И спокойствия больше для вашего возраста. И начальство знакомое.
- Может, вы мне посоветуете и о сыне моем похлопотать у комдива, поскольку я его брил и стриг из уважения всегда, как будто он в предварительной записи?
- А сын воюет?
- А ваш? - сердито спросил парикмахер и, не дожидаясь ответа, горделиво сообщил: - Такой чистый, хороший мальчик! Работая в дамском салоне мастером. А вы понимаете, что это такое - работа в дамском салоне? Очень большой соблазн на легкомысленное поведение.
- Он что же, по своей специальности на фронте?
- То есть?
- Ну, только на мужскую стрижку переквалифицировался?
- Да, - печально и иронически сказал парикмахер, переквалифицировался. И даже по атому поводу у него на левом рукаве обозначение нашито. Черный суконный ромб, и на нем скрещенные, как раскрытые ножницы, стволы пушек изображены.
- Артиллерист?
- Угадали!
- Серьезная специальность.
- А он у меня всегда серьезным мальчиком был...
- Разрешите? Как вас по имени-отчеству?
- Сергей Осипович.
- А меня Алексей Григорьевич.
- Очень приятно, - без улыбки сказал парикмахер.