Постепенно, за работой, девушки сошлись ближе. Вайола поведала, что отец ее, маляр, не состоящий в профсоюзе, прилично зарабатывал, когда мог достать работу, но ему не всегда удавалось достать ее и он плохо умел устраивать свои дела. Мать ее была женщина болезненная, детей было много, и семья жила очень бедно.
Вайола сперва работала на упаковочной фабрике, где ей удавалось на сдельной работе, «склейке углов», как она это называла, заработать всего три доллара, а то и меньше; однажды ее обругали и даже вышвырнули из-за стола, за которым она работала, потому что она не так заклеила угол; и тогда она взяла расчет. Дома отец, в свою очередь, стал ругать ее за то, что она разыграла неженку; потом она пошла работать в магазин стандартных цен за три доллара в неделю и премиальные — один процент с ее выручки, что, впрочем, не давало ей и доллара лишнего. Потом она нашла место получше, в универсальном магазине, за пять долларов в неделю. Здесь-то она и встретила красивого парня, который потом причинил ей столько горя.
Он был шофер такси и, когда работал, всегда имел в своем распоряжении машину, но только у него редко бывало желание работать. Правда, он честно женился на ней и взял ее из дому, однако денег приносил мало; а вскоре после того как они поженились, его и еще двоих арестовали по обвинению в том, что они угнали и продали чужую машину, и после долгих месяцев заключения он был приговорен к трем годам каторжной тюрьмы.
Он потребовал от нее помощи; умоляя, почти приказывая, он настаивал, чтобы она добывала столько денег и такими способами, какие ей никогда и не снились; и все-таки она любила его. Вот когда она добывала деньги одним из этих «способов», ее и поймала полиция, и ее, как Мэдлейн, прислали сюда; только она никому, даже Мэдлейн, не сказала того, что полиция не сумела обнаружить: среди прочих способов добывания денег, подсказанных ей супругом, было и воровство.
— А я на это не смотрю, — прошептала она в заключение, не отрываясь от шитья. — Как ни говори, он был добрый, когда у него была работа. Он меня до смерти любил. Если у него были деньги, он всегда водил меня повсюду: и на танцы, и в кино, и по ресторанам. Ну и времечко было! Вот его выпустят, и если он захочет, я вернусь к нему! Другие в тысячу раз хуже. Ты бы послушала, что девушки рассказывают!
Под конец и Мэдлейн пришлось поведать свою историю.
И раз уж лед был сломан, другие девушки тоже охотно стали говорить о себе, — все это были рассказы о печальной, неудачливой доле затравленных судьбой существ, но, когда Мэдлейн слушала их, в ней почему-то воскресало что-то от прежней робкой веры в жизнь и интерес к ней. Все, о чем говорили девушки, было «безнравственно», но все-таки это была живая жизнь. Несчастливы были их первые шаги, грязь окружала их с колыбели, но они были в этом не виноваты, они всеми силами старались из нее выбраться, — и наперекор всему сохранили мужество и веру в будущее.
Для всех этих девушек любовь была проклятьем, но в то же время и единственной радостью. И теперь они мечтали о том счастье, которое, может быть, найдут, соединив свою судьбу с возлюбленным, или о том, чтобы выйти на свободу и, если посчастливится, найти работу, лишь бы в их жизни было хоть немного того, что они понимали под красотой и радостью.
И понемногу Мэдлейн отдохнула душой, все дальше и дальше в прошлое отступала память о крушении ее надежд и мечтаний, забывались мучительный позор и жестокое пробуждение. Холодная, невозмутимая размеренность этой суровой жизни успокаивала Мэдлейн хотя бы потому, что здесь она была в безопасности и вдали от враждебного мира. Конечно, это было жалкое, скудное существование, но по крайней мере без тревог и волнений. Подымаясь по утрам в тишине скупо освещенной спальни, повторяя заученные молитвы, в молчании направляясь в церковь, в столовую, в мастерскую, где слышалось только глухое жужжание машин, потом снова в церковь, убивая время за скучными играми и, наконец, так же безмолвно по заведенному распорядку, укладываясь вечером в свою узкую постель, Мэдлейн чувствовала себя успокоенной и отдохнувшей.
И, однако, быть может, именно поэтому она не могла не думать о грохочущем, шумном мире за стеной. Этот мир принес Мэдлейн только боль и страдания, но в нем, грубом и жестоком, все же кипела жизнь. Вечерние улицы, залитые огнями! Автомобили! Дансинг на берегу моря, где ее когда-то учили танцевать! Мимолетные ласки и поцелуи ее неверного любовника! Как быстро все это кончилось. Где он теперь в этом огромном, таинственном мире? С какой девушкой? Может быть, она так же быстро надоест ему, как надоела Мэдлейн? И он так же обижает ее? Где теперь Тина, Фрэнк, мать? Что сталось с матерью? Мэдлейн ничего не знала о ней.
Наконец, почувствовав доверие к сестре Агнес, Мэдлейн однажды, расплакавшись, поведала ей все о себе и о своих близких, и монахиня обещала разыскать старуху мать. Но, узнав, что та отправлена в работный дом, сестра Агнес решила пока ничего не говорить. Мэдлейн еще успеет намучиться с матерью, когда выйдет на свободу. Зачем омрачать обновляющуюся жизнь столь постыдным воспоминанием.
VI
И вот кончился срок заключения, и Мэдлейн, ничего не забывшую из своего прошлого, снова выпустили в мир; быть может, теперь она была уже не так беззащитна, как прежде, но все же, по самому характеру своему, едва ли достаточно вооружена для жизненной борьбы.
Ей было прочитано множество торжественных и премудрых наставлений о тех ловушках и западнях, которые подстерегают девушку в этом мире; потом монахиня, вся в черном, отвезла ее прямо в некое высоконравственное и благочестивое семейство, чья строгая приверженность религии должна была служить девушке достойным примером; итак, Мэдлейн снова была предоставлена самой себе и снова взялась за работу, которая была знакома ей и прежде, ибо монахини не умели придумать для своих подопечных лучшего занятия, чем должность прислуги. В деле воспитания и обучения они ограничивались принципами морали, требующей от воспитанниц не столько уменья, сколько веры и слепого послушания.
Здесь, как и в исправительном заведении, воздух, окружавший Мэдлейн, был пропитан благочестием, упованием на высшую силу, заботящуюся о благе человека, но Мэдлейн все это было чуждо, — вопросы религии никогда не занимали ее.
Здесь тоже повсюду были маленькие раскрашенные изображения святых в белых, розовых, голубых и золотых одеяниях, ниспадающих мягкими складками; святых венчали звезды или короны, и они держали в руках скипетры или лилии. Лица у них ясные, взгляд добрый и задумчивый. Но Мэдлейн видела в них только изображения — милые и приятные, но так разительно не похожие на действительность, что трудно было усмотреть в них нечто большее, чем просто красивые картинки.
В большой церкви, которую посещало это семейство — они уговорили и Мэдлейн сопровождать их, — было очень много таких же изображений святых, алтари, озаренные свечами, — Мэдлейн смотрела на все это с почтительным изумлением. Одеяния священника и служек, белые с золотом и алые с золотом ризы, золото и серебро крестов, кубков, чаш — все наполняло ее наивную, впечатлительную душу благоговением, но не убеждало в существовании высших сил, смысл и назначение которых она никак не могла уразуметь. Бог, бог, бог — вечно она слышала о нем и о крестных муках и искупительной жертве Христа.
И здесь, как там, царили тишина, порядок, чистота, размеренность, смирение — все это так поражало ее, так было непохоже на ее прошлую жизнь.
Раньше это было чуждо ей и она не понимала значения всего этого. Но теперь день за днем, как капля точит камень, как маятник отсчитывает минуты, все это понемногу оставляло, хоть и неглубокий, след в ее душе. Размеренное однообразие будней, неуклонное соблюдение обрядов, раз навсегда установленных властной и могущественной церковью, постепенно накладывали на Мэдлейн свой отпечаток.
Хотя монахиня из Отдела надзора изредка и навещала Мэдлейн, ей не только разрешалось, но она просто вынуждена была по мере сил и умения сама пробивать себе путь в жизни и существовать на те средства, какие ей удавалось добыть. Ибо, несмотря на все молитвы и наставления монахинь, жизнь оставалась все такой же суровой и беспощадной. Эта жизнь, как видно, имела мало общего с религией. Вопреки всем увещеваниям церкви, хозяева, у которых служила Мэдлейн, полагали, что религия обязывает их дать прислуге кров и пищу лишь постольку, поскольку она полезна им. Если она хочет чего-то лучшего, — а очень скоро Мэдлейн ясно поняла, что должна добиваться лучшего, — ей следует научиться многому, чего она еще не умеет, но тогда она вряд ли будет нужна в этом доме.
И хотя месяцы, проведенные в исправительном заведении, и показали Мэдлейн, что жить нужно лучше и разумнее, чем она жила до сих пор, внешний мир с его удовольствиями, надеждами манил ее все так же властно и настойчиво, как и прежде.
Но что же делать? Что? Трудно было решить эту задачу. Мэдлейн не принадлежала к числу тех смелых и предприимчивых натур, которые способны собственными силами найти верный путь. Сколько бы она ни раздумывала и что бы ни делала, ее не покидала уверенность, что любовь, только любовь, ласки и заботы сильного и любящего мужчины могли бы избавить ее от всех житейских невзгод.
Но если даже и так, — откуда придет к ней эта спасительная любовь? Она совершила ошибку, и если возникнут какие-то честные и искренние отношения с кем-нибудь другим, надо будет в этой ошибке сознаться. Что тогда? Сможет ли тот, кто ее полюбит, простить? Любовь, любовь, любовь, мир и покой счастливой, размеренной семейной жизни, какую, казалось ей, она видела вокруг, — это счастье сверкало вдали, как звезда!
А тут еще мать.
Вскоре после того как Мэдлейн вышла на свободу, полное одиночество, чувство дочернего долга и жалость заставили ее отыскать мать, чтобы вновь создать для себя хоть какое-то подобие семьи. У нее никого нет на свете, кроме матери, говорила себе Мэдлейн. Мать, конечно, опять начнет клянчить у нее деньги, но зато она хотя бы выслушает дочь, пожалеет ее иной раз, будет с кем слово сказать.
Как-то в свободный день Мэдлейн пошла на их старую квартиру и узнала, что мать отправили в работный дом, а оттуда в богадельню. Эти розыски привели к тому, что мать вскоре сама нашла Мэдлейн и опять стала для нее тяжкой обузой; но год спустя она умерла.
А жизнь по-прежнему звала и манила Мэдлейн, ибо она все еще была полна надежд и трепета молодости.
Незадолго до того, как Мэдлейн вышла на свободу, Вайола Петтерс как-то сказала ей в порыве дружеской откровенности:
— Когда мы с тобой обе выберемся отсюда, давай встретимся. Только пока я еще здесь, ты мне сюда не пиши, — все равно не передадут. Я думаю, они не захотят, чтобы мы с тобой водили дружбу. Уж, верно, я им не так по душе, как ты. Но ты мне все равно пиши на имя... (тут она дала Мэдлейн адрес), мне передадут, когда я выйду отсюда.
Она не сомневалась, что найдет хорошее место, как только освободится от опеки монахинь, и обещала устроить куда-нибудь и Мэдлейн.
И теперь от тоски и уныния Мэдлейн часто вспоминала об этом; и в надежде хоть немного скрасить свою жизнь, она в конце концов написала Вайоле и вскоре получила ответ: Вайола приглашала ее к себе.
Но Вайола не могла помочь ей. Мэдлейн мечтала о более разумной, более чистой жизни, а Вайола и ее подруги, как она скоро убедилась, добывали средства к существованию тем способом, которого Мэдлейн твердо решила впредь избегать. Жила Вайола в собственной квартире — и в такой роскоши, какая Мэдлейн никогда и не снилась, но доставалась она слишком дорогой ценой, и Мэдлейн не хотела и думать об этом.
Однако в жизни самой Мэдлейн, где бы она ни работала — в лавке или на фабрике — и сколько бы ни переходила с места на место в надежде устроиться получше, тоже не было ничего хорошего. С каждым днем она все яснее понимала, что на такой работе ей ничего путного не добиться — а на другую она и рассчитывать не может. Матери уже не было в живых, и одиночество все сильнее тяготило Мэдлейн. Так прожила она несколько лет, еле сводя концы с концами, и все помыслы ее были о любви, о том, что любовь внесла бы в ее жизнь... если бы опереться на нежную заботливую руку, найти прибежище в любящем сердце!
И вот, во второй раз за ее короткую жизнь, пришла любовь, — во всяком случае она полюбила и думала, что любима.
К этому времени она своими силами, без чьей-либо помощи, поднялась до должности продавщицы в универсальном магазине с жалованием в семь долларов в неделю, на что она и пыталась жить. Однажды у ее прилавка появился один из тех вкрадчивых, смазливых франтов, которые полагают, будто женщины для того и созданы, чтобы ловить их на приманку лихо закрученных усов и пышной шевелюры; он был одет с иголочки: в светлом костюме, ослепительном белье и новеньких ботинках — словом, поразительное видение в скучном, будничном мире Мэдлейн. Его томный взгляд и галантное обращение неизменно покоряли женское сердце, особенно если оно еще не постигло всей обманчивости внешнего лоска.
Да, один вид привыкшего к победам мужчины, его пустые, пошлые комплименты, блеск глаз и глянец свежевыбритых щек, какой-то особый, никогда не виданный ею дешевый шик мгновенно поразили ее воображение.
Он наклонился над прилавком, рассматривая почтовую бумагу и карандаши, говорил что-то о ценах, расспрашивал о ее работе, лукаво улыбался и всячески давал ей понять, что она ему очень нравится. А она безотчетно покорялась притягательной силе, которая неудержимо влекла ее к нему.
Наконец-то он явился, предмет ее мечтаний, — красивый, обаятельный мужчина, он не прошел мимо нее, скромной девушки. Его напомаженные завитые волосы казались ей венцом на челе юного бога, усы и острый хищный нос — воплощением красоты. Даже в движениях его жилистых цепких рук увидела она изящество и грацию. Едва она успела изумиться его совершенствам, как он исчез. Но назавтра он пришел опять и держался еще более развязно и вкрадчиво.
Еще через день он напрямик заявил ей, что она ему нравится и они должны стать друзьями. Как-то во время перерыва он повел ее завтракать в такой шикарный ресторан, в каком она и не мечтала побывать; в другой раз он повез ее обедать.
Он говорил ей, что она красивая, удивительная. Она — нежный цветок и понапрасну губит себя на такой тяжелой работе. Если она выйдет за него замуж, жизнь ее станет легкой и приятной. Когда ему везет, он зарабатывает много денег, очень много. Они будут вместе ездить за город, побывают в новых местах, увидят много интересного.
Что касается ее несчастливого прошлого, о подробностях которого она умалчивала, он, как видно, нисколько им не интересовался. Она ничуть не виновата, если ее прежняя жизнь сложилась так плохо...
Любовь, любовь... Старая история. Наконец в порыве любви и благодарности она поведала ему о своем великом грехе; он несколько минут размышлял с важным видом и затем изрек, что это просто невинная ребяческая ошибка, не заслуживающая внимания. Так возник один из тех скоропалительных и опрометчивых союзов, которые столь часты среди бедняков; их толкает на это инстинкт самосохранения, трудная, необеслеченная жизнь общественного дна. Нашелся священник, который скрепил этот союз, что, по-видимому, должно было превратить его в идеальный брак. А потом они поселились в дешевых меблированных комнатах, и началась новая, лучшая жизнь, от которой Мэдлейн ждала осуществления всех своих грез.
VII
Есть на дне жизни известный тип хищника, коршуна, что выхватывает птенцов из гнезда, уносит маленьких зверьков с полей и весь мир считает лишь местом охоты, где всякого, кто слабее телом или духом, можно поработить; тому, кто знаком с наглыми и безжалостными повадками такого хищника, это описание не покажется ни неверным, ни преувеличенным. Завзятые волокиты, меняющие женщин, как перчатки, они ведут жизнь беспечную, хоть и преступную, и их жертвы могут засвидетельствовать, что какое-то очень короткое время, находясь на попечении, или, вернее, в плену у таких мужчин, они даже чувствовали себя счастливыми.
Так было с Мэдлейн и ее возлюбленным. Он снисходительно посмеивался над ее искренними, хотя и неловкими усилиями создать домашний уют для их, как ей казалось, прочного брака, для их совместного будущего; он это считал смешными пустяками, а для нее словно раскрылись небеса, и она увидела новый мир. В его любви и заботе она найдет покой. Если не теперь, то позже (ибо он уже жаловался на препятствия, которые мешают ему работать) надо будет общими усилиями скопить немного денег и поскорее начать лучшую жизнь — им нужен свой угол, семейный очаг. Она мечтала даже о детях.