Вещий сон - Слаповский Алексей Иванович 8 стр.


— Я ей предложил больше, чем все! — сказал он Невейзеру. — А она... Не понимаю! Зачем ей этот хромоногий? Кто мне объяснит? Вы ее родственник из города?

— Телеоператор, — сказал Невейзер. — Свадьбу приехал снимать.

— Ясно! Люмпен-интеллигент, поздравляю! — сказал человек. — Университет заканчивали?

— Да, — для краткости разговора сказал Невейзер.

— Я тоже. Не помню вас. Ведь вы тоже филолог?

— Нет. Я... мехмат.

— Все равно. Литературу любите?

— Да.

— Разбираетесь?

— Не очень.

— Спасибо за честность. Вот послушайте. Вы пойдемте, пойдемте, чего тут без толку стоять?

И пошел, уверенный, что Невейзеру тоже надо идти.

По пути он представился.

Это и был метеоролог Иешин (метеорологию он изучал самостоятельно, когда собирался попасть для глухого литературного уединения на полярную станцию в Антарктиду, но его не взяли по здоровью), автор будущего романа-тетралогии «Вон что-то красное чернеется вблизи». Вместо людей и характеров героями у него были слова. Как характеры случайно попадают в книгу, будучи объединены призрачным единством так называемого замысла, так и Иешин взял двенадцать слов, в двенадцати местах наугад открыв словарь Даля и ткнув пальцем. У него получилось:

Он знал, кроме этого, наизусть всю таблицу логарифмов, все фамилии в телефонном справочнике на букву «К» — с соответствующими номерами, выучил дословно годовую подшивку газеты «Железнодорожник Поволжья», знал, наконец, поэму «Витязь в тигровой шкуре» на грузинском языке, не зная при этом грузинского языка, но читал поэму так, что грузины принимали его за своего и спрашивали, зачем он покрасил волосы в белый цвет (Рогожин был беловолос, как скандинав), он разучил на пианино, не зная, естественно, нот, симфонию «Семь сорок семь» для фортепиано и тамтама приятеля-авангардиста Ивана Вайфелевича, симфония звучала полтора часа, чтобы дать представление о ее сложности, достаточно сравнить: в то время, за какое можно исполнить в бодром темпе первые восемь нот всенародно известного «Полонеза Огинского», Иван уложил 124 ноты и, если бы пожелал, попал бы в Книгу рекордов Гиннесса, но дешевая популярность его не интересовала. Правда, ни он сам, ни кто другой из пианистов консерватории не мог исполнить симфонию, а вот Рогожин за стаканом портвейна стал доказывать, что сможет, и смог.

Но это, кажется, единственный случай, когда Рогожин совершил подвиг на спор. Остальные — не на спор, не для тренировки или демонстрации памяти. Дело в другом. Дело в том, что Рогожин, жизнерадостный от природы, от природы же наследственно страдал приступами черной меланхолии, или, медицински говоря, депрессии, необъяснимой и всегда неожиданной. Эта болезнь передавалась в его роду по мужской линии, и результатом стало то, что из родных у Рогожина мать, две тетки и бабка. Мужчины же все как один покончили с собой. И, боясь этого, Рогожин, чуть заслышит в душе приближение депрессии, хватается за механическое заучивание того, что попадется под руку. «Умри! Убей себя!» — уныло требует бунтующее подсознание. «Ладно! — соглашается Рогожин, зная, что психически вредно слишком откровенно подавлять подспудные желания. — Ладно, вот только выучу до конца — и из окна головой!» И пока Рогожин выучивал до конца выбранный текст, суицидальные порывы утихали.

Рогожин обратил внимание, что для его депрессий никогда нет конкретных поводов и причин, они возникают обычно как раз на фоне успехов в труде и счастья в личной жизни. Из этого наблюдения он сделал практические выводы. Он выбрал для себя газетную журналистику, которую терпеть не мог, — нервность, суетность и замороченность ее гарантировали отсутствие успехов в труде. Он женился на девушке, которая обожала его со студенческих времен, а он ее на дух не переносил и оказался прав чутьем: став женой, она обратилась в мелкую тираншу, королевишну государства пустяков, содержа Рогожина полным холопом или даже шутом.

Получилось именно то, что было Рогожину надо, но тут королевишна родила дочь, Рогожин ее бесконечно холил и тетешкал, налюбоваться не мог — тут-то его хватил самый сильный приступ депрессии, от которого он избавлялся «Витязем в тигровой шкуре» несколько месяцев.

И тогда он бросил жену и дочь, мучился без них (он ведь и жену за дочку полюбил!), при этом — то была не оговорка — оставаясь жизнерадостным человеком, ибо не прав тот, кто в жизнерадостном человеке исключает муки совести. Чтобы усугубить свою вину, почувствовать себя полным подлецом (подлецы ведь в депрессии не впадают), он даже не платил алиментов на ребенка. С женщинами, которых любил — в своем смысле, — вел себя насмешливо, грубо, потребительски, от души им сострадая. В общем, боролся с болезнью, как мог, и вот уже года три она его не посещала. Но, наверное, опять подкралась — так по крайней мере подумал Невейзер, знающий о хвори друга.

— Лихоманка накатывает? — участливо спросил он.

Рогожин посмотрел на него и ответил вопросом на вопрос:

— Ты знаешь, что таких девушек не бывает и быть не должно? Чиста, как ключевая вода! Я думаю: ничего, посмотрим. И осторожно ее за ручку взял. Вспыхнула! Глазки сверкнули! Неужели вам, говорит, это не скучно? А я не останавливаюсь, я даже хамить начал: терпи, девушка, скоро в брачную постель — заниматься неловкой и смешной возней, глупыми касаниями, готовься! А она говорит: перестаньте, я и думать об этом не хочу, я мужа к себе не подпущу даже! Боюсь, говорит! Откуда это, Невейзер? А?

— Она мне другой показалась.

— Ты без своей камеры уже не видишь ничего и не слышишь ничего! — отрезал рогожин. — Я ей говорю: Катя, вам здесь не место, что вы с собой делаете? А она говорит: Pisces natare oportet![8] Именно так говорит, по-латыни говорит, будто дразнит меня! Я хочу, говорит, выполнить свой долг, выйти замуж и родить детей, быть хорошей женой, матерью, крестьянкой. Я говорю: как же? А мужа боишься подпустить? Она говорит: побоюсь — и подпущу. Я, говорит, все-таки люблю его.

— Кого?!

— Ну, жениха. Этого, как его...

— Антона Прохарченко.

— Именно.

— Какая любовь? — изумился Невейзер. — Смеется она, что ли?

— Она врать не может! — жестко сказал Рогожин. — И если ты, собака, с ней попытаешься заигрывать...

— Во-первых, это твоя, так сказать, прерогатива — заигрывать. Во-вторых, тут, брат, что-то не то!

И Невейзер рассказал об Антоне, которого спровадил в город, о своих беседах с Катей, о купании ее...

Рогожин выслушал и сказал:

— Сколько же ты выпил, Виталя, если несешь такую чепуху? Ты ври, да не завирайся, товарищ! Я тебе в морду дам сейчас!

Но в морду не дал, подумал.

Подумав, сказал:

— Она тебя зачем-то дразнила. От скромности или... Но что ей опасность грозит, это я верю. Я наблюдаю вокруг стремление дойти до абсолюта. Omnia praeclara rara![9] — и везде редко, но у нас я вижу еще чей-то замысел уничтожить и последнее, что есть! Не должно уже быть такой красоты, обречена она. Если даже сравнить. Вот я. Nihil habeo, nihil timeo[10]. Она же имеет все, потому что имеет самое себя в незамутненной цельности...

— Ну, насчет незамутненной...

— В незамутненной цельности! Послушай, Невейзер! Женись на ней! Женись на ней! Увези ее! Ты человек мещанского склада, окружи ее заботой и теплом, береги ее, стереги ее! Меня в дом не пускай, следи, чтобы в твое отсутствие не пришел. Если, не дай Бог, мне все-таки удастся как-нибудь проникнуть, совратить ее — опыт есть, приемы есть! — тогда все, тогда я с собой покончу обязательно без всякой депрессии. Потому что мне надеяться уже не на что будет. Я понимаю, глупо, пошло: усталый человек, разочарованный и потасканный, встречает ангела во плоти и очищается духом, и это дает ему надежду, силы жить дальше! Но у меня именно этот пошлый случай.

— Так радуйся. Встретил — и живи дальше.

— Но мне теперь другая надежда нужна, а другой надежды быть не может! И мне испытать захочется: вдруг и нет никакого ангела во плоти, а есть только плоть, как у всех? Сон твой непростой. Если, например, убьют ее — я не успею разочароваться, останусь жить с надеждой!..

Невейзер даже вскочил.

— Сядь, — успокоил его Рогожин. — Это всего лишь мысли. Женисьна ней, Виталя.

Невейзер изумился.

— Ты так говоришь, будто одного моего желания достаточно.

— Да. Брежу я. Ладно. Илья Трофимович велел тебе камеру взять, сейчас начнется.

— Что начнется? Свадьба? Без жениха?

— Не знаю и знать не хочу! Тошно мне. Что-нибудь да начнется.

13

И свадьба началась.

Варилась, варилась пища в шести котлах, поставленных на временные печи из кирпича, и сварилась. И оказалась на столе. И закуски уже на столе, и вина, и водки, и шампанские всякие, и самогоны, и вот уже усаживаются все за стол, и Гнатенков уже сидит во главе стола, и принаряженные родители Антона Прохарченко, и друг Антона Василий Белебей, в отличие от Антона увлекающийся коневодством и помогающий Василию Антоновичу ухаживать за лошадью, и невеста Катя в свадебном белом платье — напротив Гнатенкова через длину стола, и ее подруга как свидетельница, что положено по ритуалу (правда, подруги у Кати не было, свидетельницу девушки выбирали из себя жребием).

Солнце еще высоко стояло.

Птицы пели в саду, и все их слышали, потому что примолкли.

Кто-то включил магнитофон, раздался марш Мендельсона, Моргунков встал со стаканом в руке, ожидая окончания музыки, чтобы произнести речь. Вдохновение момента настолько застлало ему очи, что он не заметил отсутствия жениха. Музыка кончилась, и он произнес речь:

— Дорогие молодожены, первые в нашем селе, но не последние, что ясно ввиду сложившихся объективных обстоятельств. Omnia mea mecum porto![11] — И достал из кармана печать: — Властью, облеченной мне, как имеющий право регистрировать браки, будучи по совместительству органом исполнительной власти, официально документирую на ваших брачных свидетельствах вас мужем и женой!

И приготовился поставить печати на брачные удостоверения. Причем он совсем не заикался, и это была особенность его хмельного состояния.

Он хотел приложить печать и вручить брачные свидетельства молодоженам, но тут раздался голос:

— А где жених-то?

— В самом деле? Где жених, отец? — обратился Моргунков к Василию Антоновичу голосом не гостя и участника свадьбы, а начальника.

Василий Антонович, привыкший общаться с лошадью и женой, с людьми общаться не умел.

— Да это... — сказал он. — Это самое...

— Конкретней!

— Он вроде... А потом смотрю... — развел руками Василий Антонович.

— Сбежал он, что ли? — гневно изумился Илья Трофимович и поднялся над столом во всей красе своего казачьего облачения.

Все шестнадцать восемнадцатилетних девушек посмотрели на Катю с укоризной, потому что если первая свадьба так начинается, то что же будет с остальными? Они суеверные были.

Точно рассчитав, что в общем ропоте его голос будет услышан анонимно, Невейзер крикнул:

— В город он уехал, я точно знаю!

— Это кто сказал? Кто сказал? — крикнул Гнатенков.

Все молчали.

— Так... Твои шутки, дочка?

— А мне прям больше делать нечего! — огрызнулась Катя, жуя кусок курицы, потому что хотела есть.

— Ладно, — сказал Гнатенков. — Сейчас я напьюсь, дочка. А в виде напившись я совсем другой человек, чем в виде не напившись, и поведу себя по-другому!

Он сел, напился и встал опять:

— Как отец и организатор свадьбы с помощью уважаемого Даниила Владимировича Моргункова, с помощью вас, дорогие односельчане и соседи, с помощью общих усилий, хотя и ухлопал все имущество и сбережения, как ответственный человек объявляю свадьбу начать! Люди старались, готовились, ждали — и все теперь отменить? Это не по-людски! Так я рассуждаю в бытовом плане. В плане философском добавляю следующее. Наша действительность жестока и разрушительна. И нам остается одно: несмотря ни на что, двигаться вперед. Это спасет нас. Нет жениха? Найдется! Не найдется? Другого выберем! Говори! — обратился он к Кате. — Кого хочешь женихом?

— Не положено! Не оформлено документально! — потряс Моргунков брачными свидетельствами.

— А может, никто и не захочет теперь! — закричали шестнадцать девушек в один голос.

— Смотри, смотри! — толкал Гумбольдт американца Билла, предлагая ему рассмотреть предлагаемый товар.

— Вижу, — отвечал Билл на английском языке, протягивая руку за большим куском буженины, и все никак не мог дотянуться.

— Пусть выбирает! — закричали молодые, зрелые и один старческий, старика Блюева, мужские голоса.

Назад Дальше