Избранные ходы - Яков Арсенов 12 стр.


На экзамене Виткевич словно забыл про все. Не спросил про шпаргалки и не следил, списывают ли. Будто знал, что никто списывать не будет. Все недоуменно брали билеты, невероятно легко отвечали и, бросив в урну не пригодившиеся шпаргалки, выходили поделиться удивлением с рассевшимися под дверью одногруппниками.

Один только Усов не мог удержаться, чтобы не напомнить о себе. Прежде чем взять билет, он долго вытаскивал из карманов свои микротворения и расписывал Виткевичу, на какой четвертинке какой вопрос раскрыт. Химик, не глядя, опустил шпаргалки в урну. Усов взял билет и сел за стол. Натура постоянно тащила его не туда. Посидев смирно минут пять, он спросил, нельзя ли ему воспользоваться шпаргалками.

— Пожалуйста, — спокойно разрешил химик.

Усов полез в урну и достал листочки. Дмитрий Иванович не среагировал на выпад, дождался, пока Усов иссякнет, и поставил ему тройку.

— Не за плохие знания, а в назидание, — прокомментировал он свое решение.

Все сошлись во мнении, что химия не наука, а баловство. Виткевич свое дело сделал. Он вынудил подопечных понять предмет. Экзамены как таковые его мало интересовали. Кто на что способен в химии, он распознавал по походке.

С историей КПСС дела обстояли проще. То, что никто не получит ниже четверки, подразумевалось. Этот предмет знать на тройку было стыдновато. Потому что вел его некто Иван Иванович Боровиков.

Немного найдется на земле людей, внешность которых так верно соответствовала бы фамилии. Боровиков был овальным и белым, как боровик. Вечная его фланелевая шляпа с пришитым листком довершала сходство с грибом. И еще меньше найдется на земле людей, внешность которых так сильно расходилась бы с сутью. Когда Иван Иванович открывал рот и уголки его толстых губ устремлялись вверх, доходя до ямочек на пухлых щеках, все ожидали, что он скажет сейчас что-то очень веселое. Руки слушателей инстинктивно тянулись к лицам, чтобы прикрыть их на случай, если придется прыснуть, но Боровиков так неподкупно заговаривал о предмете, что улыбки студентов не успевали расползтись по лицам и свертывались в гримаски удивления. Он умел подать материал так, что было понятно: все произносимое им — туфта, но экзамен, извините, сдавать придется. Не надо вникать в эти бессмертные произведения, надо просто знать, для чего и когда они писались. Их не надо учить, как математику, но как философию деградации сознания общества знать необходимо.

— История КПСС, — говорил Боровиков, — самая величайшая формальность в мире! Соблюсти ее — наша задача!

Он читал лекции самозабвенно.

— В молодости Шверник напряженно всматривался в окружающую действительность… — сообщал он серьезно и без единого намека на улыбку и сразу поднимал настроение. В лучшие минуты своих публичных бдений Боровиков высказывался так горячо, что казалось, будто он выступает на форуме по борьбе с международным промышленным шпионажем.

Боровикову было всегда неприятно ставить в экзаменационную ведомость уродливый «неуд». Он до последнего наставлял на истинную стезю искателей легких, но тупиковых путей. За отлично разрисованные и оформленные конспекты он бранил, как за самоволку в армии.

— Зачем вы попусту тратите время?! Ведь я не требовал от вас конспекты! Придется пачкать документ, ничего не поделаешь, — и выводил в ведомости пагубную отметку.

Термодинамика — тоже интересная наука, но навязывавший ее студентам преподаватель Мих Михыч был еще интереснее. Он обладал двухметровой фигурой, и Татьяна открыто благоговела пред ним. Почти еженедельно она повторяла: «Вот это, я понимаю, мужчина!» Всем своим поведением Мих Михыч словно извинялся за то, что сам он, будучи студентом, тоже опаздывал, симулировал, списывал, а теперь вот вынужден наказывать за это других.

Бирюк уверял, что нет для Мих Михыча страшнее испытания, чем экзамен. Перед началом экзамена он по обыкновению посылал кого-нибудь из студентов в ближайший киоск за газетами, чтобы, читая их, не видеть, как, списывая, готовятся к ответу испытуемые. Если случайно замечал, как кто-то безбожно дерет из учебника, Мих Михыч краснел как рак.

На экзамене в 76-Т3 Мих Михыч не ввел никаких новшеств — послал в киоск за прессой Нынкина с Пунтусом, те, как всегда, перестарались и принесли такую кучу чтива, что ее можно было одолеть только к осени.

Термодинамик тщательно обложился ворохом газет, как мешками с песком, и экзамен начался.

Несмотря на установленные законом Мих Михыча льготы, Татьяна умудрилась схватить «двойку». Из необширной науки она удосужилась одолеть только пропедевтику, а три основных закона термодинамики решила пропустить, посчитав, что для хорошей оценки достаточно благоговения перед преподавателем.

Мих Михыч задавал ей наилегчайшие наводящие вопросы, вытягивал ее на ответ, как мог, но даже одного закона из трех так из нее и не вынул. Он весь измучился, глядя на Татьяну. Это было выше его сил. Со слезами на глазах он поставил ей «двойку».

Раскачка

В семь вечера Гриншпон был у общежития. Он мог бы приехать и утром, но не терпелось увидеть друзей. Он посмотрел на окно 535-й комнаты — там не было видно никаких признаков обитания. «По крайней мере, Решетнева нет точно — он бы распахнул все настежь», — подумал Миша и вошел в вестибюль. Ключа от комнаты на вахте не оказалось.

— Уже забрали, — доложила Алиса Ивановна, отставная энкавэдэшница. Сурьезный такой, в кожанке.

Гриншпон понял, о ком идет речь. Других «сурьезных» в 535-й не обитало.

В коридорах слышались шаги, эхом раскатывалось хлопанье дверьми, погромыхивала музыка — общежитие оживало после летних каникул. Двое в стельку пятикурсников вскрывали ножом дверь в свою комнату и уверяли друг друга, что ключ никто из них не терял. Какой-то изгой сидел на полу возле урны и курил.

Гриншпон подошел к своей двери, пнул ее ногой и вошел.

— Привет! — Рудик с усердием потряс ему руку. — Как Сосновка?

— За три недели надоела! Замотались играть каждый день. А ты что-то бледный, как спирохета, не иначе вместо курорта в подвале отсиживался? Гриншпон вынул из портфеля пачку сандеры и курительную трубку. — На, дарю.

— Вот это да! — воспрял Рудик, пробуя подарки на свет, на зуб и на запах. — Где взял?

— Где взял, где взял?! Купил! И не нюхай — там все герметично!

— Дейcтвительно, запечатали так запечатали. Ни одна молекула не улизнет. Спасибо, удружил, а то «Прима» в кишки въелась!

— Кравцова больше нет, — сообщил Гриншпон.

— Как нет?

— Перевели, — сказал Гриншпон и воспроизвел, как все произошло.

Из-за не в меру дальновидного батяни Кравцова, а еще точнее — из-за брата Кравцова Эдика. Эдик не особенно утруждал себя учебой, занимался в основном дебошами. Пять лет генерал не видел первенца. Служба — дело понятное. Свиделись только этим летом. Отец взглянул на старшее чадо пятилетней выдержки и отправился в институт, чтобы, пока не поздно, изъять из обращения младшего семинариста. Генерал так и заявил ректору, что культуры обучения во вверенном ему вузе нет никакой и что доверять своих детей этому институту — очень большой риск со стороны родителей. На что ректор даже и не возразил. Кравцова перевели в МВТУ им. Баумана. Прямо с турбазы в Сосновке.

— Ну, а Кравцов, сам он что? Переживал хоть немного?

— Две-три искры сожаления, не больше.

— А Марина?

— Чуть не отдалась ему в последний вечер. А после того как уехал, к микрофону больше так и не подошла. Сказала, голос сел. Последние вечера мы работали на танцах практически вдвоем с Бирюком.

Дверь комнаты распахнулась и обнажила Решетнева с двумя сумками наперевес. Его рот был уже открыт.

— Не спорь, Миша, — с ходу сказал он Гриншпону. — Староста всегда прав! Обстановка — она как возмущающая сила. Может расшатать, если кивать ей в такт, а пойди чуть вразрез — заглохнет.

— Не заводись, — Рудик помог Решетневу избавиться от сумок. — Давай про умное потом.

— А мне что, уши затыкать? Ваши выражения слышны на первом этаже! Орете, как на базаре! И главное — о чем?! Обстановка, характер — тему нашли! Или в день приезда больше поговорить не о чем? — Решетнев сбросил куртку и начал наводить порядок. — Как вы сидите в такой темноте?! — Шторы затрепетали, разлетаясь по краям карниза. — И в такой духоте! — Форточки заскрипели, распахиваясь настежь. — Я прошу график дежурств по комнате в третьем семестре открыть мной!

Дежурства Решетнева по комнате служили для сожителей сигналом к повышенной бдительности. Виктор Сергеич был пропитан порядком, царившим в космосе, и, убираясь в комнате, выбрасывал в окно все лежащие не на месте вещи. И не было на него никакой управы. В эти неблагоприятные дни обитатели 535-й старались попасть домой пораньше, чтобы упорядочить валяющиеся где попало личные принадлежности. Столь неземной строгостью Решетнев высвобождал себе массу времени. К его приходу в комнате восстанавливалось приличное благообразие, и ему для наведения полного порядка оставалось только протереть пол да разогреть вчерашний суп.

Предупредить смерчевые дежурства удавалось не всегда. На совести Решетнева лежали плавки Рудика, не снятые вовремя с форточки, забытая на обеденном столе фехтовальная перчатка Мурата, которой все пользовались при работе с горячей сковородкой, и два тюбика мази «Гиоксизон» из личной аптечки Гриншпона.

Миша уверял, что мазь лежала на месте, и требовал возмещения убытков. После выброса, когда Гриншпон обнаружил пропажу, возможности поискать тюбики под окном не было из-за кромешной темноты. Дождавшись рассвета, Гриншпон бросился вниз на поиски. Но, сколько ни рылся в кустах, так ничего и не нашел. Дворник сказал, что мази, вероятнее всего, унесли собаки. С тех пор, совершая свои гигиенические акты, будь то с грязными носками, висящими на дужке кровати, или с сапожными щетками и кремом, выпавшими из общего крематория под тумбочкой, Решетнев приговаривал: «В кусты, собакам!»

Гриншпон долго сокрушался об утрате и несколько раз приходил под окно, чтобы повторно покопаться в кустах. Хотя мазь была совершенно никчемной, он применял ее не по назначению. Мазь нисколько не помогала его обветренным и потрескавшимся губам, поскольку по ошибке была всунута аптекарем вместо вазелина. То, что мазь не та, Гриншпон обнаружил сразу, но, вопреки побочному и очень отрицательному эффекту, продолжал упорно пользоваться ею. Когда друзья спрашивали, зачем он мучает себя, он отвечал: «Уплочено! И чтоб в следующий раз смотрел, что покупаю!» Гриншпон довел нижнюю губу до того, что не мог улыбаться. Сожители сжаливались — не шутили при нем. Гриншпон был легок на смех и знаками просил друзей, чтобы они не только не шутили, но и вообще не разговаривали при нем в комнате, потому как самый будничный разговор в 535-й легко обеспечивал любому присутствующему животный смех от трех до пяти баллов по шкале Рихтера. Гриншпон с трудом сдерживал рот, улыбаясь одними глазами. И тогда Решетнев предупредил:

— Миша, не рискуй, заткни уши!

Больной не пожелал последовать совету, и трещина на губе превратилась в овражек, грозивший развалить губу пополам. «Гиоксизон» усугублял трагедию от мази губа попросту разлагалась и выводила из формы личного певца и музыканта 535-й комнаты. Вася Петухов, которого приходилось приглашать с баяном на локальные гудежи взамен больного Гриншпона, пил в три раза больше. Из экономических соображений Решетнев не вынес самоистязаний Гриншпона и, прикрывшись страстью к мировому порядку, отправил злополучные тюбики в окно, хотя те лежали на самом что ни на есть своем месте — глубоко в тумбочке.

Решетнев завел будильник, проверил, работает ли радио, вытащил из-под кровати двухпудовую гирю и поднял над головой: не полегчала ли? Вещи и предметы, показавшиеся ему лишними, моментально оказались за окном.

— Успокойся, — притормозил его Гриншпон. — Дежурный сегодня Артамонов, как первый по списку, а не ты! Твой вариант графика мы не утверждаем!

Закончив нулевой цикл, Решетнев набрал на кухне в графин воды и, вернувшись в комнату, разом опорожнил его:

— Ну и жарища!

— Перебрал вчера, что ли?

— Да нет, просто вода какая-то дистиллированная. Почепской колодезной мне и стакана хватило бы.

— А это? — указал Гриншпон на бутылку коньяка «Белый аист», торчащую из сумки.

— Это подарок. Буду хранить, сколько выдержу. — И он рассказал, как на ВДНХ познакомился с девушкой, очень похожей на Рязанову Ирину, которую продолжал безрезультатно выпасать.

Не успели отвинтить «аисту» голову, как на пороге с грохотом возникла скульптурная группа Пунтус — Нынкин. От их дублированного касания дверь в 535-ю два раза открылась и один раз закрылась. Музыка по соседству утонула в трясине приветствий. Вошедшие предложили обняться попарно поперечным наложением, но в замешательстве несколько призапутались, и объятия были произведены по методу возвратного скрещивания. В результате Нынкин обнял Пунтуса, хотя этого можно было и не делать.

Нынкин и Пунтус жили по принципу наибольшего благоприятствования. Их симбиоз был настолько прочен, что субъективных причин его распада не существовало вовсе. О времени приезда они не договаривались, но у дверей общежития оказались одновременно. Поздоровались, словно не было никаких каникул, будто вчера они назначили здесь встречу и она состоялась. Есть на земле люди, жизненные линии которых, однажды сойдясь, никогда ни под каким предлогом больше уже не расходятся. Нельзя было сказать, что симбиозники так уж не могли жить друг без друга, однако всегда находились рядом. А если и отстояли на внушительное расстояние — то все равно все их порывы происходили одновременно, в одном направлении и с одинаковой силой. Своим бесподобным совпадениям они нисколько не удивлялись, считая, что так живут все люди. Плывя борт о борт, они не навязывались и ничего не требовали друг от друга, но со стороны казалось, что у них непоправимая дружба.

Впятером стало веселей. Нынкин и Пунтус наперебой делились августовскими впечатлениями и проделками, которые перекликались на каждом шагу.

— Так я не понял, где вы отдыхали? — недоуменно спросил Рудик.

— Дома, — в один голос сказали друзья.

— Но живете вы, слава Богу, не рядом.

— Относительно, — в один голос сказали друзья.

— Из ваших откровений, однако, выходит, что своими дамами вы занимались метрах в трех друг от друга. Даже имена их созвучны.

Нынкин и Пунтус хмыкнули, но не переглянулись.

— О вас необходимо доложить в соответствующие органы, — сказал Решетнев, доливая коньяк. — Вас надо исследовать!

Потерю Кравцова Нынкин воспринял болезненно, а Пунтус беспокойно. Механически это было выражено совершенно синхронно — они произвели несколько одинаковых движений, словно их руки и головы были соединены нитками. Симбиозникам всегда легко отдыхалось в компании с Кравцовым, тем более, что они жили в одной комнате с ним. Когда Кравцов брал гитару, Нынкин погружался в глубокий сон, а Пунтусу дальше его всегдашних роговых очков ничего не хотелось видеть.

Минуту молчания, которой хотели почтить память ушедшего друга, спугнул робкий стук в дверь.

— Никак Татьяна? — предположил Решетнев.

— Татьяна никогда не стучится, — отклонил догадку Гриншпон.

Дверь скрипнула — и в проеме нарисовался Мурат. Ему обрадовались, как Татьяне. Обнялись тем же универсальным способом. Мурат, к слову сказать, немного усложнил его, навязав троекратное приложение друг к другу, отчего ритуал получился более трогательным и занял каких-то десять минут.

После обряда Мурат достал из сумки канистру.

— Молодой, — отрекомендовал он жидкость. — Совсэм нэту выдэржки.

— Хватит без толку вертеть посудину в руках. Откупоривай! — поторопил его Решетнев. — А то коньяк уже, похоже, рассосался.

В качестве преамбулы пропустили по пивному бокальчику, которые случайно перекочевали из пивбара 19-й столовой, увязавшись за Решетневым. За Виктор Сергеичем водилась одна невинная странность — покидая заведения треста столовых и ресторанов, он имел обыкновение забирать на память что-нибудь из посуды. Он отмечал на дверце шкафчика каждую новую единицу хранения своего неделимого фонда: взята там-то и там-то при таких-то обстоятельствах, прямо как гоголоевский персонаж.

— Вот это винцо так винцо! Сразу чувствуется — свое! — оценил кавказский дар Гриншпон. — А теперь давайте выпьем за уход Кравцова!

Мурат поднимал тост за тостом и говорил об ушедшем горячо, как о покойнике. Температура его макаронической речи возрастала от абзаца к абзацу. В завершение Мурат обнес привезенным рогом всех ему сочувствующих.

Назад Дальше