— Бедный, милый Бэлпи! — злобно повторил он и отдернул плечо от ее руки. — Вы не понимаете. Вы не понимаете, что такое страсть. Вы бесчувственная… непроснувшаяся ледышка. О Маргарет! — Он повернулся к ней.
Его охватило необычайно сильное волнение. Он чувствовал, что его лицо искажается. К глазам подступают настоящие слезы. Ее лицо отражало его страдание.
Ему было приятно, и он был потрясен тем, что может плакать от страсти. До сих пор он никогда не плакал от страсти. Устоит ли она перед этим? Он умолял ее исступленным голосом, переходившим почти в рычание:
— Отдайтесь мне, Маргарет. Будьте моей, сейчас. Отдайтесь, спасите меня от меня самого.
В течение бесконечно долгой минуты она не отвечала, отвернувшись от него. Она смотрела на море.
Уже без слез он жадно смотрел на нее, с надеждой, с сомнением и надеждой в глазах.
— Нет, — сказала она и повторила: — Нет.
— Еще не время, вы хотите сказать?
— Нет, — живо ответила она. — Нет.
— Почему?
— Не знаю почему, но — нет. Я не могу. Я не могла бы. Это невозможно. Теперь, когда вы просите меня, я вижу, как это невозможно.
Больше она ничего не сказала. Наступило долгое молчание.
Итак, все кончено. Он чувствовал, как в нем поднимается бессмысленная ненависть, но подавил ее.
— Как хотите, Маргарет, — сказал он.
— Как хотите, Маргарет, — повторила она, передразнивая его. — Но почему вдруг такой тон? С одним человеком я говорю или с двумя? Разве мы не друзья с вами? Разве мы не любим друг друга как-то по-другому? И очень сильно? Я люблю вас, я знаю, что очень люблю вас. И только потому, что я не падаю в ваши объятия, не отвечаю на ваше желание, не загораюсь, когда вам этого хочется, — вы вдруг начинаете меня ненавидеть.
Да, да, я знаю, — вы сразу меня возненавидели. Вы исчезли, на вашем месте появился кто-то другой. Где же вы, Бэлпи? Где вы? О чем вы думаете? Что вы думаете? И буду ли я второй по счету или, может быть, третьей?
— Дурак я был, что признался вам.
— Разве нужно быть дураком, чтобы говорить правду? Это тяжело иногда, но я так привыкла к этому. Да вы и не могли не сказать. Я угадала. Я как-то умею угадывать все, что вас касается. Иногда я думаю, говорите ли вы правду даже самому себе, Бэлпи?
— Бэлпи! — воскликнул он. — Ради бога, перестаньте называть меня Бэлпи.
Она подумала, что действительно это звучит несколько глупо в таком серьезном разговоре.
— Ну, хорошо — Теодор. Послушайте, Теодор. Я люблю вас. Правда, люблю. Люблю ваши милые волосы, ваши рассеянные жесты и ваш рассеянный ум. Вы милый, милый, Теодор. И все же теперь больше, чем когда-либо, сейчас, во всяком случае, я не хочу. И как я могу хотеть? Разве я создала такое положение? Почему вы не хотите смотреть фактам в лицо, Теодор?
На этом она оборвала разговор и замолчала. Она была совсем рядом с ним, казалось, только протяни руку, но вместе с тем так далеко от него, как если бы она находилась в каком-то другом измерении.
Он сел, стараясь придумать какой-нибудь подходящий ответ, но ответить было нечего. Что можно было на это ответить? Самый естественный для нас выход из всех наших затруднений — это злоба. Его охватила бешеная злоба на ее бесчувственность.
— Ах! — вырвалось у него с чувством безграничного отвращения. И он вдруг вскочил и, не сказав ни слова, пошел прочь.
— Вот оно как, — произнес он, обращаясь к миру.
Она изумленно смотрела на его удаляющуюся спину. Никогда еще с ней не случалось такой неожиданности.
Маргарет чувствовала, что, если она встанет и пойдет за ним, она пропала, но каким-то непостижимым образом сердце ее последовало за ним. Было что-то удивительно трогательное в его огорчении.
Но Теодор не находил ничего трогательного в поведении Маргарет.
«Смотреть в лицо фактам, скажите пожалуйста! — думал Теодор. — Самое время смотреть в лицо фактам… Мой идеализм… Из-за него-то я и остался в дураках».
5. Любовь небесная и земная
Теодор снова вернулся к Рэчел. Если бы даже ничто и не толкнуло его обратно, он все равно вернулся бы к ней, повинуясь самым примитивным инстинктам.
После того решительного разговора он всячески избегал Маргарет, а в Лондоне после каникул не видал ее по целым неделям. Он был в большой обиде на нее за то, что она отказалась играть предназначенную ей роль в его драме. Она боится, убеждал он себя, она сухарь, ледышка, она безжизненная. Редактор его подсознательного «я» выправил до неузнаваемости его разговор с нею; в конце концов от него не осталось ничего, кроме унизительного чувства от ее отказа. И глубоко в душе снова поднималась бередящая, мучительная боль. Но в повседневной жизни он изгонял ее из своего сознания встречами с Рэчел.
Вокруг Рэчел он сплел такую прочную и затейливую паутину вымысла, что в ней увязали даже все те откровенности, в которые охотно пускалась Рэчел. Он узнал, что она была на два года старше брата, а Мелхиор был старше Теодора года на три, но он старался игнорировать эту разницу в возрасте. У нее и до него были любовники. Она и не скрывала этого. Он был убежден, хотя и не желал признаваться, что даже теперь он не был ее главным увлечением. Ее ласки утратили прежнюю горячность, они стали привычными; она расточала их, уступая какому-то раздражению своих взбудораженных нервов, и даже не старалась казаться влюбленной. Она обращалась с ним, как с мальчишкой, говорила с ним пренебрежительно, шутливо подсмеиваясь. Даже ревнивые нападки на Брокстедов свелись теперь к редким, случайным упоминаниям. Она не давала о себе знать по две, по три недели. Чем она была занята в это время, он не знал. Он закрывал на это глаза, старался не видеть и забывал. Во всяком случае, она давала ему то, в чем ему отказала Маргарет.
Романтический толкователь в его сознании объяснял, что Рэчел скрывает свою любовь к нему, прячет ее под грубоватой фамильярностью, что она не смеет дать воли своей страсти, сдерживает ее, боясь, как бы она не вспыхнула всепожирающим пламенем. Таким образом, действительность становилась приемлемой, и первые зимние месяцы в Лондоне он прожил в состоянии относительного довольства. Но время от времени его самоутешение и самоуспокоение подвергались мучительному испытанию. Его ложе из роз превращалось в весьма прозаическую и помятую постель в убогой комнатушке, а его стройная, пышноволосая, смуглокожая грешная подруга оказывалась отталкивающей распутницей, которую что-то постоянно гложет и побуждает разрушать все иллюзии.
У нее были превратные понятия о жизненных ценностях. Это, во всяком случае, он должен был признать. Совершенно превратные.
В его мысленных репетициях свиданий с Рэчел Бэлпингтон Блэпский мог быть очаровательным и искусным любовником, точь-в-точь в духе Ле Гальена. В изящных беседах, никогда не достигавших ушей Рэчел, он пленял ее своим дерзким блестящим остроумием и богатой выдумкой. Но когда они встречались, все разговоры обычно вела она.
Казалось, она вечно мучилась загадкой собственного существования. И все никак не могла найти дли себя выхода, запутавшись в своих противоречивых исканиях. Юность и гоноши застали ее врасплох, и вот теперь это привело ее к удивительным умозаключениям.
— Тебе кажется, что ты любишь меня, милый, но ты вовсе не любишь. И знаешь, что не любишь. — Она лежала на спине, закинув ногу на ногу, пробуя, как далеко она может раздвинуть пальцы.
— Разве я был бы здесь…
— Ну, конечно, — сказала Рэчел. — Но к чему обманывать себя? Всякий раз, — продолжала она, — как женщина берет нового любовника, любовь все больше утрачивает цену… Для нее…
В этих рассуждениях было что-то неприятное, и Теодор ничего не нашелся ответить.
— Никогда не надо есть ничего сырого, — сказала Рэчел. — Вот мой совет молодым женщинам.
— Но мы прекрасно позавтракали! — Теодор возмутился. Они завтракали на какой-то улочке в Сохо, он угощал и, как ему казалось, проявил себя очень опытным и сведущим в этом деле.
— «Сырое», дорогой мой, было сказано символически. «Сырые» вещи в жизни — это похоть, голод, страх и так далее. Свари их. Приправь хорошенько.
Ему показалось, как будто он слышал уже нечто подобное раньше. Но его ум привык убираться с дороги, когда говорила Рэчел. Он вел себя точь-в-точь, как резвый от природы щенок, который прячется под стол, когда приходит вон тот человек. Может быть, он боится, что в него чем-нибудь запустят.
Рэчел продолжала пояснять:
— Предположим, что ты голоден. Ты готовишь обед. Аппетит у тебя возбужден, но ты можешь подождать. Если тебе очень хочется есть, ты приготовишь кое-как что попало. А если ты смертельно голоден, ты съешь прямо так, сырое. Понимаешь? Вот и любовь так же! Если бы было время ждать. Но разве у всех есть время? Ведь не всегда так бывает. Ты хватаешь кого попало, а потом видишь, что ошибся. Стоит ли ждать, когда тебя обуревает похоть? Она не позволяет ждать. Но зачем же называть это любовью, милый? Мы, коммунисты, так не делаем. Я думала, ты ультракоммунист.
— Так оно и есть, — сказал Теодор.
— Ну вот, например, это любовь по-твоему?
— Это языческая любовь, — сказал Теодор. — Самая смелая и самая прекрасная. Тут все честно. Любовь плоти. Любовь жизни.
Он вспомнил раскатистый голос отца.
— Бэ-эсподобное вожделение, — сказал он с одобрительным смешком, который он так хорошо помнил. — Бээсподобная страсть.
Спохватившись, он подкрепил свои слова поцелуем и лаской. Но Рэчел рассеянно отвечала на его ласки. Ей хотелось продолжать свои рассуждения.
— Языческая и христианская. Христианская и языческая. Какое идиотское противопоставление! Чисто викторианское. Я уверена, что язычники были такие же респектабельные люди, как и всякие другие. Занимались сплетнями. Возмущались чьим-то неприличным поведением. Вот, например, христиан с их тайными сборищами язычники называли распутной чернью. Неподходящее слово «языческая», уверяю тебя. Совсем сюда не подходит.
— Греческая.
— Греческая? Не уверена. — Но ее неуверенность длилась не больше секунды.
— Такое же дурацкое противопоставление… Греческая и еврейская! Ты никогда не встретишь женщину нееврейку, которая была бы такой «греческой», как я. Милый, ты видел когда-нибудь репродукцию картины «Небесная и земная любовь»? Madame Небесная — очаровательная женщина, принаряженная, закутанная, а madame Земная — без всяких одежд. Вроде меня сейчас. Так вот это то, о чем я сейчас говорю. Я думаю, мужчина может любить одну женщину одетую, а другую раздетую.
— Эта картина неправильно названа, — сказал Теодор. — Никто не знает, какое название ей дал Тициан. Если только он вообще дал ей название. Французы называют ее «Источник любви» или что-то в этом роде.
— Чепуха, — возразила Рэчел. — Там противопоставляются два вида любви — Небесная и Земная. Мне совершенно безразлично, кто первый назвал ее так. Это правильное название. Не будем вечно препираться из-за слов. Ты понимаешь, что я хочу сказать, и достаточно. Небесная, платоническая, христианская, благопристойная — все это одно и то же.
Теодор вспомнил одно замечание Раймонда по поводу фотогравюры с шедевра Тициана. Он преподнес его теперь, прежде чем сообразил, как это может повернуться.
— Знаешь, что удивительно в этой картине, — сказал он. — И не думаю, чтобы кто-нибудь это замечал: ведь обе эти женщины — в сущности одна и та же женщина. У них одно и то же лицо.
Она слегка повернулась, не вынимая рук из-под головы, и посмотрела на него поверх локтя.
— Ну, а для тебя, дорогой мой, ведь это не одна и та же женщина, а?
— Я не люблю никакой другой женщины, — твердо сказал он.
— Мне лучше знать. Маргарет — твоя Небесная любовь. Зачем лгать? Какой прок в этом? Может быть, у меня тоже есть моя Небесная любовь. Вполне одетый джентльмен. Который никогда не приходит неодетым. Почему не быть честным? Не смотреть фактам в лицо?
Она зажала ему рот рукой и не дала возразить.
— Не фыркай. Я тебя знаю. Когда мы бываем здесь, я думаю о тебе не меньше, чем о себе. Меня это забавляет. Ты мне нравишься. Но ты… ты никогда обо мне не думаешь. Ты стараешься забыть меня даже тогда, когда я в твоих объятиях. Ты ласкаешь какую-то воображаемую женщину. Я тебя не виню. Ты честно играешь. Потому что в это время ты не думаешь не только о той живой женщине, которую ты обнимаешь, но даже о себе самом, о том, который ее обнимает. Ты в это время — о! — замечательная личность. Возлюбленный принц со своей возлюбленной принцессой.
— Мне кажется, все влюбленные, которых по-настоящему влечет друг к другу, — это принцы и принцессы, — сказал Теодор.
— Все это очень хорошо. А потом? Когда она надевает платье, она по-прежнему остается Любовью? Небесной, духовной, божественной? Или она исчезает? И он — когда он оденется или когда разденется, — будет ли он все так же олицетворять собою Любовь? Ну, хорошо, оставим его в покое. Как это, по-твоему, выходит? Она надела платье, и она по-прежнему небесная, и все так же принадлежит тебе, и ты днем и ночью принадлежишь ей. Прекрасная, совершенная любовь на всю жизнь. Всегда вместе. Вместе работаете. Ты ему помогаешь и ухаживаешь за ним. Я хотела сказать, за ней. Так это должно быть? Но твоя Небесная любовь не хочет раздеваться, а моя — он теперь на том свете. Так вот мы с тобой и очутились здесь. Что-то не совсем то у обоих. Я не стала ждать. Давным-давно, задолго до тебя, задолго до того, как мне исполнилось столько лет, сколько сейчас Маргарет. Нет, я не стала ждать. И ты не мог ждать. (Тебе так не терпелось!) А может быть, это только иллюзия, эта прекрасная леди о двух обличьях? И все только вот к этому и сводится? Многие кончают этим. Единственная любовь — это любовь без платья. Остальное вздор. Но ты еще долго не придешь к этой истине, хотя и лежишь здесь со мной.
— Это не совсем так, — сказал Теодор.
— И это все, что ты можешь сказать сейчас? А? Но через день или через несколько дней ты все это разъяснишь себе по-своему. Ты все так чудесно разъясняешь себе самому. Ты опять водворишь меня на место, — я ошибка, каприз. Но все равно, дорогой мой, стоит мне только захотеть, я знаю, что ты придешь на мой зов. Это, милый мой, факт.
Она взглянула на часы-браслет.
— Я все болтаю и болтаю, а уже четверть четвертого. По крайней мере хоть часам-то надо смотреть прямо в лицо! Видишь. Мне нужно быть дома к пяти. Мелхиор в порыве братской любви собирался куда-то повести меня. Еще часок грешной любви, а потом будем вставать и одеваться.
6. Обезьянник
Когда Теодор не испытывал физического влечения к Рэчел Бернштейн и не забывался в ее объятиях, он чувствовал к ней все большую и большую неприязнь. Ее пренебрежение к нему, когда она разговаривала с ним, ее неспособность понять его исключительно возвышенную натуру вызывали и укореняли в нем чувство обиды. Она обращалась с ним так, что он чувствовал себя перед ней мальчишкой. Она охотно брала его с собой в провожатые и спутники во всякие маленькие экскурсии и прогулки. Она не дожидалась, чтобы он сам предложил ей какое-нибудь развлечение или придумал какую-нибудь поездку — словом, доставил ей какое-то удовольствие, за которое она могла бы его поблагодарить.
Она требовала, чтобы он сопровождал ее, куда ей вздумается, и обычно брала на себя большую часть расходов, а то и целиком все, когда у него не было денег, не допуская и мысли, что он может отказаться пойти. В таких условиях чувствовать себя Бэлпингтоном Блэпским было чрезвычайно трудно.
Они ездили в Кью-гарденс смотреть на рододендроны, несколько раз были в Ричмонд-парке, один раз в Хэмптон-Корте и, наконец, отправились в Зоологический сад.
Зоологический сад привел Рэчел в самое оживленное настроение. Она горячо заинтересовалась любовью животных. Ей хотелось знать, как любят змеи и рыбы. Она пришла в ужас, представив себе, как может вести себя влюбленный слон. Носороги дали ей повод к нескромным шуткам. Тюленя она нашла довольно симпатичным возлюбленным. Затем она пустилась в громкие рассуждения о любви крупных хищников.