Черная весна - Миллер Генри Валентайн 22 стр.


Стою как-то на галерке в театре «Метрополитэн». Билетов не было, и отыскать себе место я смог только в проходе где-то на уровне третьего ряда. Виден был лишь малюсенький кусочек сцены, да и то если вовсю вытянуть шею. Зато музыку можно было слушать вдосталь — музыку вагнеровского «Парсифаля», с которым я к тому времени успел слегка познакомиться по пластинкам. Целые части его невыразимо скучны — скучнее, чем что-либо написанное в оперном жанре. Но встречаются в этой опере и поистине божественные места; и вот в ходе одного-то из таких божественных мест, когда я стоял, стиснутый со всех сторон, как сардина в банке, со мной приключилось непредвиденное: у меня возникла эрекция. Должно быть, женщину, к которой в силу описанных обстоятельств меня крепко прижало, тоже вдохновила неземная музыка Святого Грааля. Мы оба, притиснутые друг к другу, как сардины в банке, исходили пламенем желания. В антракте она вышла в фойе — судя по всему, хотела размять косточки. Я остался, где стоял, гадая, вернется ли она на прежнее место. С первыми тактами увертюры она показалась в дверях. И заняла прежнюю позицию с такой изумительной точностью, будто мы сто лет как женаты. Все последнее действие мы испытывали неизъяснимое блаженство. Ощущение прекрасное и возвышенное одновременно — пожалуй, более близкое к Боккаччо, нежели к Данте, но все равно возвышенное и прекрасное.

Сидя в сугробе напротив дома, где появился на свет, без труда воскрешаю в памяти этот случай. Отчего он так глубоко запал мне в голову? Не знаю; оттого, быть может, что есть в нем что-то и от фарса, и от пропасти, и от душераздирающего одиночества; от снега, от отсутствия красок, от недостатка музыки. С экстатических высот всегда быстро скатываешься. Начинаешь с божественного, а кончаешь темным переулком, из которого за милую душу улепетываешь.

Нарезаешь, например, железо в лавчонке Билла Вудроффа по субботам после обеда. Всего за полдоллара убиваешь на это нудное занятие полдня. Ничего себе работенка! Потом все мы заходим к нему, рассаживаемся кто куда, поддаем. Когда смеркается, Билл Вудрофф достает бинокль и мы, все по очереди, глазеем на женщину, живущую через двор: она имеет обыкновение раздеваться, не опуская занавесок. Эта затея с биноклем всякий раз выводит из себя жену Билла. Желая с ним поквитаться, она выходит в комнату в пеньюаре, в котором зияют огромные дыры. Вообще-то его жена была фригидна, но для нее, этакой сучки, было в кайф подойти к кому-нибудь из друзей мужа и заявить: «Потрогай-ка меня здесь; ну как, нравится?..» Билл Вудрофф, похоже, никак не реагировал. «Давай, давай, — бывало, скажет он, — пощупай ее, отведи душу. Она же все равно что льдышка». И вот таким манером обойдет она всех присутствующих и каждый не преминет приложиться к ее деликатному месту. Занятная парочка были эти двое. Порой могло показаться, что они глубоко привязаны друг к другу. И в то же время она постоянно ранила его, не позволяя к себе прикоснуться. «Мы с ней трахаемся не чаще раза в месяц, — рассказывал он друзьям, — и то если повезет!» Как-то сказал это прямо ей в лицо, не удержался. На нее, впрочем, это не особенно действовало. От таких вещей она умела смешочком отделываться, как от пустяковых несуразиц.

Будь она просто фригидна, это бы еще куда ни шло. Но она была еще чертовски жадна. Всегда доставала его по части денег. Постоянно проедала ему плешь по поводу каких-то вещей, которых они не могли себе позволить. Это порядком действовало ему на нервы, что нетрудно понять, поскольку он и сам был порядочный скупердяй. Как бы то ни было, однажды ему пришла на ум прекрасная мысль. «Итак, значит, денег тебе подавай? — спрашивает. — Ладно, выдам тебе, пожалуй, малую толику; но не раньше, чем сам получу удовольствие». Ему, бедняге, никогда не приходило в голову, что можно ведь и другую женщину поискать — притом такую, для которой трах сам по себе будет в радость.

Ну, сказано — сделано; и интересно, что всякий раз, как он совал ей в лапу какую-нибудь мелочь, она проявляла ни дать ни взять кроличью сноровку. Он просто диву давался. Никогда не подозревал, что это в ней заложено. И так, мало-помалу, начал прирабатывать, чтобы всегда иметь под рукой маленькую заначку, с помощью которой мог бы разохотить свою благоверную как настоящую нимфоманку. (Ни разу, этакий увалень, не додумался, что может вложить свои денежки в другую девчонку. Ни разу!)

Тем временем друзья и соседи Билла Вудроффа начали понемногу открывать для себя, что его жена — вовсе не такая льдышка, какой казалась. Похоже, она по очереди переспала со всеми в округе. А почему не могла подарить того же собственному законному супругу за спасибо — никто понять не мог. Создавалось впечатление, что так она берет реванш. Так уж пошло-поехало с самого начала. И то обстоятельство, фригидна она или нет, не имело ровно никакого значения. Во всяком случае, когда наступала его очередь, тут уж она наверняка оказывалась фригидна. Не надоумь его кто-то из знакомых, она бы заставила его до гробовой доски платить за каждый трах.

Ну, он был крутой мужик, Билл Вудрофф. Спору нет, самый прижимистый ублюдок, какой когда-либо рождался на свет, но при надобности умел действовать круто. Прознав о том, что происходит, он и слова не проронил. Сделал вид, будто все в полном порядке. А однажды вечером, когда дело зашло слишком далеко, принялся терпеливо дожидаться, пока она вернется домой — случай необычный, ведь ему приходилось вставать спозаранку, а она заявлялась с первыми петухами. Так вот, дождался он своей благоверной и, когда она влетела со своим чириканьем, чуть-чуть на взводе и неприступная, как обычно, оборвал ее отрывистым: «Где ты была?» В ответ она понесла свое обычное ля-ля. «Вот что, — говорит. — Давай-ка раздевайся и в постель». Чего-чего, а этого у нее на уме не было. И по-своему, всякими экивоками, она дала ему понять, что не в настроении. «Ах, у тебя нет настроения, — протянул он. И добавил: — Что ж, тем лучше, потому что я собираюсь маленько тебя разогреть». Сгребает ее в охапку, привязывает к раме кровати и затем отправляется за бритвенным ремнем. По пути в ванную прихватывает на кухне баночку с горчицей. Взяв ремень, возвращается в спальню и тут задает ей по первое число. А потом втирает горчицу прямо в кровоточащие рубцы. «Надеюсь, на сегодня это тебя согреет, — добавляет он. И с этими словами заставляет ее, изогнувшись в три погибели, раздвинуть ноги. — Ну, — заключает он, не торопясь, — теперь пора расплатиться с тобой как обычно». Вынимает из кармана кредитку, сминает ее в комок и засовывает ей в это самое место… Так-то вышел из положения Билл Вудрофф — по зрелом размышлении, не худшим образом, учитывая, что немало времени пришлось ему проносить на лбу рога, которые наставила ему его жена Ядвига.

А для чего я все это рассказываю? Для того лишь, чтобы продемонстрировать то, о чем еще не было речи. А именно: ВЕЛИКИЙ ХУДОЖНИК — ТОТ, КТО УКРОЩАЕТ РОМАНТИКА В СЕБЕ САМОМ.

Не забыть внести это в картотеку на букву Р (см. Родственники и т. д.).

А родственники-то тут при чем? спросите вы.

Пожалуй, не при чем. Разве что… Когда подходило время кому-нибудь из нас навещать тетушку Милию в психушке, мать всегда заготавливала небольшой узелок с гостинцами, аккуратно обертывая салфеткой бутылочку и приговаривая: «Мили всегда любила глотнуть капельку кюммеля». А когда наступала очередь матери совершать этот невеселый вояж, спрашивала: «Ну как, Мили, понравился тебе кюммель?» Тетушка Мили недоумевающе качала головой: она в глаза, мол, не видела никакого кюммеля. «Ну, я всегда считала ее чокнутой, ведь я же посылала ей кюммель», — удовлетворенно заключала мать. Интересно, какой смысл имело вливать по каплям в горло тетушки Мили ликер, если бедняжка была настолько не в себе, что ей впору было глотать собственные экскременты?

Когда день бывал солнечный и мой приятель Стенли получал от своего дяди-гробовщика задание доставить на кладбище труп мертворожденного ребенка, мы садились на паром до Стейтен-Айленда и, едва в поле зрения попадала Статуя Свободы, — раз его за борт! А в пасмурные дни просто заезжали в другую часть города и спускали в канализацию. Для шнырявших в клоаке крыс такие дни сулили целые пиршества. Пиршества хвостатых обитателей преддверия к подлунному миру. В те дни, помнится, за транспортировку одного мертворожденного давали по десять долларов; покончив с работой и подбив бабки, мы всегда оставались настолько в плюсе, что могли позволить себе роскошь запасти пару бутылок пива на утро. Ибо кто не знает, что от Katzenjammer[78] нет лучшего средства, нежели стаканчик вчерашнего пива?

Рассказываю о вещах, которые вначале приносили мне облегчение. Вначале; ибо мы пребываем на заре мироздания, в саду, отгороженном от всего окружающего. Небо расчерчено на квадраты, как песчаные дюны; к тому же над нами довлеет не одна небесная твердь, а неисчислимое множество; поверхностный слой любой планеты впечатан в роговицу глаза — вполне человеческого, только не мигающего, не моргающего. Вы намерены написать прекрасную книгу и в ней отразить все, что когда-либо причиняло вам боль или радость. Эта книга, когда она будет написана, получит название «Введение в бессознательное». Вы переплетете ее в белую кожу, а название выгравирует не золотыми буквами на обложке. Эта книга явится историей вашей жизни без умолчаний и корректив. Всем безумно захочется прочесть ее: ведь в ней будет полная правда и ничего, кроме правды. От этой истории вы будете смеяться во сне, она может побудить вас разразиться слезами в бальном зале и вдруг осознать, что никто из находящихся вокруг вас не знает, какой вы гений. Как бы они все расхохотались и зарыдали, будь у них возможность прочесть то, что вами еще не написано: ведь каждое слово в ней исчерпывающе правдиво, а никто, кроме вас, еще не осмелился высказать эту исчерпывающую правду; и эта правдивая книга, заключенная в вашей черепной коробке, заставит людей смеяться и рыдать так, как им никогда еще не доводилось.

Вначале это приносит облегчение: мысль о правдивой книге, которой никто еще не прочел, книге, которую вы носите с собой в голове, книге, переплетенной в белую кожу с тисненным золотом названием. В этой книге много несказанно дорогих вам стихов. Из нее некогда выросли Библия, Коран, все священные книги Востока. Все написанные на заре мироздания.

А теперь — чуть подробнее о их содержательной стороне, о творческой истории моей книги, генезис которой я собираюсь изложить…

Открыв ее, вы сразу же заметите, что иллюстрации к ней носят несколько питуитарный характер. Обнаружите, что автор целиком пренебрег оптической иллюзией в пользу постшишковидной перспективы. На фронтисписе — скорее всего автопортрет автора (дадим ему имя Праксус): он стоит в колготках на границе срединного участка мозга. Он всегда носит очки с толстыми полукруглыми стеклами. В обычной жизни автор страдает нормальным зрением, но на фронтисписе он сознательно близорук: ведь его задача — уловить непосредственное течение плазмы сновидения. С помощью приемов сновидческой техники он последовательно отрешается от многих геологических пластов своего сознания, дабы встретиться один на один с собственным потаенным я — нестратифицированной субстанцией полужидкого свойства. Лишь аморфная сторона его натуры обладает значимостью. Отрешаясь от видимого я, он проникает в глубины, лежащие по ту сторону его шизофренических моделей поведения. С наслаждением погружаясь все глубже и глубже в амниотическую жидкость, сливаясь воедино со своим пра-я.

Но что означает, спросите вы, эта птица в его левой руке?

Вкратце вот что: это птица чисто метафизического свойства — дронт из породы живших в четвертичный период, анатомия которого включает узкое позвоночное отверстие, сквозь которое просачиваются его наставления и проповеди о природе всего на свете. Как физическая особь он давно исчез; как нечто идеальное — сохраняет свою вещественность, но лишь находясь в состоянии равновесия. Немцы обессмертили его в таком предмете материальной культуры, как часы с кукушкой; в Сиаме его изображение встречается на монетах, относящихся к двадцать третьей династии. Крылья у него, как вы можете заметить, почти атрофировались: это потому, что в состоянии мнимого оцепенения, обусловленного сном, ему нет необходимости летать; он нуждается в другом — в способности вообразить, что летает. Боковые стенки клюва отчасти утратили свою симметричность — дело в том, что изначальные шаровые опоры он утратил, пролетая над пустыней Гоби. Птица безусловно целомудренная и на редкость чистоплотная. Каждый раз, готовясь претерпеть метаморфозу, она откладывает яйцо в крапинку величиной с орех. В состоянии голода питается абсолютными истинами, но никогда — падалью. Принадлежит к разряду перелетных и, невзирая на свой рудиментарный летательный аппарат, без устали покрывает огромные мысленные пространства.

Прояснив эти детали, мы можем перейти к другому. Например, к странному предмету, болтающемуся у автора на левом локте. Со всем уважением вынужден констатировать, что это объяснить несколько сложнее, поскольку речь идет об образе большой имплицитной красоты, гнездящемся в тканях затылочного участка мозга. Во-первых, хоть этот предмет и соседствует с локтем, внимательно вглядевшись, вы заметите, что он никоим образом с локтя не свешивается. Предмет асимптотально лежит на сгибе кисти и предплечья — иными словами, воплощает скорее символ, нежели точную идейную концепцию. Числа на его нижней чаше соответствуют неким руническим инструментам, положенным в основу такого полезного прибора, как метроним. Эти числа представляют собой базис любой музыкальной композиции, подобно неощутимым факторам в математике. Они призваны вернуть ум к исконным органическим модальностям, дабы в форме и структуре неуклонно присутствовала элегантная логическая последовательность.

Остановившись на этом, позвольте мне добавить, что конической формы предмет на заднем плане с необходимостью допускает лишь один вариант интерпретации: лень. Не натуральную, обычную лень, каковая всесторонне рассмотрена в учении Полена, но некое подобие спазматической флегмы, инициируемой свинцовыми парами наслаждения. Едва ли есть необходимость конкретизировать, что нимб, сияющий над этим коническим предметом, — отнюдь не метательный диск (и даже не спасательный крут), но явление чисто эпистемологического характера — иными словами, фантазм, нашедший себе прибежище на меланхолических кольцах Сатурна.

А теперь, дорогой читатель, я вижу, вам не терпится задать мне вопрос прежде, чем я уберу этот портрет с глаз долой, сложив его в свою картотеку на букву П (см. Петуния и т. д.). Быть может, перед тем как мы отправимся бросить последний взгляд на лицо нашего дорогого покойника, кто-нибудь захочет приобщить нас к своему свидетельству? Что? Кто-то что-то сказал или это скрипит чей-то башмак? А, меня спрашивают, не гомункулус ли — эта легкая тень, маячащая на линии горизонта. Итак, брат Итон, вас интересует, является ли эта легкая тень на линии горизонта гомункулусом?

Братец Итон не знает, что ответить. Наконец выдавливает из себя: может, да, а может, и нет.

Итак, вы правы и неправы, брат Итон. Неправы, ибо закон залога не допускает того, что называется «уйти в воду»; неправы, ибо уравнение отмечено звездочкой, а фигурирующая в нем стрелка ясно направлена в сторону бесконечности; однако вы и правы, ибо все неверное так или иначе связано с неопределенностью, а для того, чтобы раз и навсегда рассчитаться с мертвой материей, решительно недостаточно клизмы. Брат Итон, то, что вы видите на линии горизонта, — не гомункулус и не дамская шляпка с булавкой. Это тень Праксуса. По мере того, как прибывает Праксус, она в геометрической прогрессии уменьшается. Возвышаясь над третьим лунным сектором, Праксус все более и более активно сбрасывает с себя земной образ. Мало-помалу он освобождается от зеркала субстанциальности. Когда развеется последняя иллюзия, Праксус перестанет отбрасывать тень. Он застынет на сорок девятой параллели ненаписанной эклоги и дотла сгорит в холодном огне. Тогда все уравняется одно с другим, и не останется места паранойе. Тело сбросит свой кожный покров, и части человеческого организма гордо воспарят в свете дня. А если они перессорятся между собой, — в этом случае вам придется перестроить их соответственно их астрологической иерархии. Над потрохами брезжит рассвет. Скоро отпадет потребность и в логике, и в печеночной мистике. Грядут новое небо и новая земля. Человеку дается отпущение грехов. Внести в картотеку на букву О (см. Обессмысливание и т. д.).

МЕГАЛОМАНИЯ

Представь себе, что у тебя нет ничего кроме твоего жребия. И сидишь ты у входа в материнское лоно, то ли торжествуя над временем, то ли ожидая, что оно восторжествует над тобою. Сидишь, вознося молитву о том, что тебе абсолютно чуждо. И пребудет чуждо. Навсегда.

Назад Дальше