— Как нынче промысел, Митяй? — спрашивает дядя Терень.
— Надо бы лучше, — отвечает мальчик: не пристало охотнику хвалиться, а хаять промысел не за что. — Песец нонче не тот пошел… — объясняет он важно.
— Не тот?
— Песец нонче хитрый пошел. На накроху он уж не идет. Не то что раньше.
— А ты помнишь, какой раньше песец был?
Митяй смущается. Отцова шапка совсем налезла на нос.
— Люди сказывали… — бормочет он.
— А может, и не врали люди! — добродушно соглашается дядя Терень. — Человек умнеет, отчего и зверю не поумнеть. Ну, а план твой как?
— Я план, дядя Терень, весь выполнил.
— За это ты, выходит, молодец и ударник. А велик план-то?
Дядя Терень это из приличия спрашивает. Как и все люди в тундре, он слыхал о промысловом договоре Митяя. Его сочинил веселый инструктор, объезжавший промыслы. Митяю дали ружье, лодку, участок и план: пять песцов. Стал Митяй заправским промышленником. И даже не столь ружьем он гордился, сколь планом.
— План — пять песцов, дядя Терень! Да я еще ушкана убил. Да пятерых куропаток. И олень вот. Теперь думаю на гуся идти.
— Великий у тебя оборот, промышленник! Богач ты теперь! Куда доходы девать будешь?
— Я все тятьке, — смущается Митяй. — Мне ничего не надо.
— А у тятьки как с планом?
— У тятьки-то? У него плохо…
Старик усмехается. Но как ни в чем не бывало продолжает беседу.
— А там, помнится, в плане у тебя еще пунктик был. А? Сполняешь?
— Сполняю, дядя Терень, — неуверенно отвечает мальчик. — До дробей уж дошел.
— А не врешь?
Митяй даже обижается.
— Пес врет, а я — человек. Хоть экзамен мне сделайте.
Тут уж черед дяде Тереню смущаться. Он чешет затылок и говорит:
— Плохого ты, брат, себе профессора для экзаменов нашел. Профессор-от сам на пальцах считает. Но ты не горюй, Митя. Однако ты свое дело знай: учись. Ученым станешь. На магистраль поедешь. Глядишь, и в профессора выйдешь.
— Нет, я лучше тут останусь, дядя Терень, — говорит мальчик и поднимает глаза на старика. — Хорошо тут!
— Хорошо?
Они вышли уже к избе. Она внизу, на берегу маленькой тихой бухточки. Далеко в залив вдается массивный горбатый мыс Ефремов Камень. Нынче он особенный. Не угрюмый, как осенью, не черный с проседью, словно кавказское серебро с чернью, как зимой, а дымчатый, даже чуть-чуть синий и легкий-легкий, почти бесплотный. Вокруг него — голубой прибой льдов, а дальше — неоглядная мирная снежная равнина. Снег серебряный, он тронут весной, в нем есть уже тусклость металла. В заливе тихо. Солнце спокойно играет в торосах. Дремлет тундра. Легкий дымок над избой да стук топора. Видно, Трофимов хозяйничает. И вокруг лежит тундра, мать сыра-земля. Да уж, сыра! Сырее и не бывает.
— Хорошо-о! — соглашается дядя Терень.
Они спускаются к избе. Трофимов зовет ее усадьбой.
Пожалуй, это единственное на всем Восточном берегу жилье, обнесенное частоколом. К чему тут частокол, Трофимов и сам не знает. Воров не водится, бродяги перевелись, волки не забегают. Да и на землю трофимовскую никто не посягает. На десяток километров окрест он один — хозяин тундры, ее единственный обитатель и добытчик.
Но он именно этот участок у бухточки огородил, обособил. Он словно оборонился от тундры: вот здесь мое, жилое, трофимовское, а там за частоколом — уж чужое, дикий край, глухое место. И изба у него, не в пример другим, аккуратная, теплая, ладная. Он пристроил к ней завалинку, баньку вывел в стороне. Плавник напилил аккуратными брусками и сложил в штабеля. Двор изрыл канавками, чтоб весенняя вода быстрей стекала. А по двору пустил гулять гусей, — еще в прошлом году он словил двух линялых и приручил их. Они бродят по двору, словно на птичнике, и уныло гогочут. Собаки к ним уже привыкли.
— Хозяйственный мужик у тебя отец-то! — говорит дядя Терень, вдыхая сладкий дым жилья, и в его голосе слышится не только одобрение, но и снисходительность, совсем такая же, как у Митяя, когда он говорит об отце.
Они застают Трофимова во дворе. Он возится с топором подле нарты. Над быстро высыхающей землей двора поднимается теплый весенний пар. И кажется, что Трофимов не нарту чинит, а борону ладит к весне.
— А я оленя убил, — кричит Митяй. — Сам убил. Дядя Терень видел.
— Ишь ты! — удивляется отец и, здороваясь с дядей Терентием, говорит, указывая на сына, словно извиняясь: — Охотник растет. Дикой.
Он ведет дядю Терентия показать прибыль в доме: дочку.
Дочке — три месяца. Она спит в люльке, подвешенной к матице[2], и во сне сладко причмокивает губами. Люльку Трофимов смастерил сам.
Пока трофимовская хозяйка возится у печки, мужчины курят и беседуют. Разговор — хозяйственный, заводит его Трофимов. Он душевно рад, что случился собеседник, есть пред кем похвалиться планами. Планы большие: затеяно избу перестроить, баню расширить, катух для собак сделать новый…
— Да тебе бы города строить, Трофимов! — смеясь, перебивает дядя Терень. — Какой ты охотник? Ты — человек-строитель.
— Вот и строю, — гордо улыбается Трофимов.
Хозяйка ставит на стол еду. Мужчины прячут трубки за голенища и берут ложки.
— В газетах пишут, — говорит меж борщом и жареной олениной дядя Терень, — а мне люди пересказывали, будто ученые такое удобрение придумали, что можно и в тундре хлеб сеять.
— Оно хорошо-о! — оживляется Трофимов. — Земли-то тут — боже ты мой! Если ее поднять, да вспахать, да засеять… — Он даже замирает в восторге, но потом, махнув ложкой, заканчивает: — Только, полагаю, врут люди. Земля насквозь мерзлая, ее удобрением не возьмешь, — и прибавляет, вздохнув: — А земли много!
После сытной еды разговор стихает. Хозяйка нянчится с дочкой, Митяй, видно вспомнив приписочку к договору, сел за книгу. Подпер кулаками щеку, читает, шевеля губами. Да нет-нет и бросит взгляд в окно — взгляд птицы в клетке. Трофимов вышел на минутку по хозяйству, со двора доносится стук его топора.
А дядя Терень сидит у огня и задумчиво курит. В усадьбе Трофимова тепло и домовито. Пахнет щами, мокрыми пеленками и овчиной, — запахи деревенские, беспокойные. И дядя Терень думает о том, что скучно бобылю жить на свете.
«Хорошо бы, вернувшись к большой воде домой, застать в своей избе… ну — дочку, что ли… аль сына… внуков… А то вернешься домой, а изба-то и не топлена».
Такие мысли всегда приходят ему в голову, когда он гостит у Трофимова.
Ночью дядя Терень уходит дальше. По ночам идти легче — подмерзает. Трофимов вручает ему телеграмму и просит лично проследить, чтобы передали всю. В телеграмме обстоятельно изложено, что из припасов надо завезти Трофимову на новую зиму. Список длинный.
Хозяйка набивает торбу дяди Тереня едой и просит добыть на Диксоне сгущенного молока.
Митяй идет провожать старика.
— А тебе, Митяй, чего принести? — ласково спрашивает дядя Терень.
— Книжек мне. Я свои все выучил.
— А еще что?
— А еще… — глаза Митяя загораются, — а еще нож, дядя Терень. Такой, как у вас, чтобы зверя разделывать, — и, озабоченно наморщив лоб, прибавляет: — совсем без ножа плохо, не обойдусь.
К утру дядя Терень уже далеко за Ефремовым Камнем.
Камень пришлось переваливать поверху. Сунулся было старик в залив, да там у берегов такая весенняя кутерьма, что и не пройдешь. Дядя Терень даже испугался: не ошибся ли в сроках? Весна, выходит, ранняя.
«У нас дома уже небось давно и отпахались и отсеялись! — умильно думает дядя Терень. — Озимь уж, поди, в трубку пошла. Какая-то весна была дома? Хорошо б дружная!»
И он вспоминает родную сторонку. По привычке, он все еще говорит: у нас дома, в деревне. А в деревне, поди, никто уже и не помнит его. Кто помнил, забыл, а кто не знал, тому и вовсе дела нет до того, есть на свете дядя Терень или нет его.
Только дядя Терень все помнит, что губернии он Пермской, уезда Шадринского, а здесь он человек пришлый, временный, хоть и живет тринадцать лет.
Охотничьи дела и крестьянские заботы — все смешалось в дяде Терене, он и сам не знает, какие ему ближе. А тут еще с бабенкой Арсения хлопоты. И Трофимовой — молоко, и Митяю — нож. Вот Митяй — уж тот свою линию знает. Он не шадринский, нет.
Так размышляя, идет дядя Терень по тундре, и каждый камень ему тут знаком, каждая дверь открыта, каждое сердце распахивается перед ним радушно и доверчиво. Он входит в чужие избы, и сразу же чужая жизнь, чужие дела и заботы становятся его делами и его заботами.
«А Митяю — нож, — думает старик, подходя к избе Жданова. — Я уж знаю, какой ему надо! Ножны из моржовой кости, а черенок черный витой».
Жданова в избе нет. В дверь воткнут охотничий нож, на ноже записка:
«Дядя Терень! Олень на печи, табак на столе, чарка — сам знаешь где. Скоро приду.
Жданов».
Дядя Терень не огорчается. Он не ждал, что в погожий, солнечный день застанет Жданова дома. Как Трофимов всегда на своей заимке, так Жданов всегда на промысле. Дядя Терень уж привык хозяйничать в избе Жданова без хозяйки.
Жилье Жданова — убогое, холостяцкое. Только оружия много. Оно и на стенах, и на матице, и в углах.
В холодных сенях висят песцы. Дядя Терень треплет рукой пушистые хвосты, белые с искрой, и улыбается. Теперь хоть и не приходи Жданов, — дядя Терень знает, какую радиограмму надо давать.
Так уж повелось с давних пор: входя в сени Жданова, первый взгляд дядя Терень всегда бросал в «закрома» — каков урожай пушнины? Если урожай хорош, Жданов еще на зиму останется на промысле, если же год был плохой, непромысловый и Жданову нечем покрыть взятый аванс, — он вернется на магистраль.
В должниках Жданов ходить не любит. Первоклассный механик, он уходит тогда на завод и целый год отрабатывает свой долг. В это время он ни с кем не говорит о промысле, о тундре, — он только механик первой статьи, профессор своего дела. Но год прошел, долг покрыт, и Жданов, аккуратно завернув инструмент в тряпку, берет на заводе расчет и снова идет на промысел. Потому что не механика, а охота — профессия его души.
Вот отчего дядя Терень, заглянув в «закрома», безошибочно мог сказать: нынче Жданов на промысле останется.
Кроме песцов да оружия, в жилье Жданова смотреть нечего, и дядя Терень, найдя на печи оленину, в заветном месте — спиртишко и на столе — табак в кисете, заправляется и ложится спать. Спит крепко, без снов.
К вечеру с промысла возвращается Жданов. Согнувшись, входит в избу, ставит в угол ружье, отстегивает и бросает на пол пояс, на поясе добыча — гуси.
— Пришел, добытчик! — весело встречает его дядя Терень. — Еще не всю дичь в тундре истребил?
— Не всю, — усмехается Жданов. Улыбка у него неумелая: глаза больше смеются, чем губы.
— А то, говорят, — продолжает дядя Терень, — зверье на тебя жалобу писать собирается. Нет, говорят, жизни от Жданова.
Жданов раздевается, моется и садится за стол. Присаживается и дядя Терень, предвкушающий беседу. Потому что всякий полярник скажет: хороша чарка с морозу, баня — с дороги, но слаще всего беседа с умным человеком, за трубкой.
И старик неторопливо начинает беседу о промысле. С каждым человеком надо о главном говорить: с Трофимовым — о хозяйстве, с Арсением — о женщине, со Ждановым — об охоте, других разговоров с ним начинать не стоит — отмолчится.
— Вот уж и гусь пошел, — говорит дядя Терень, заглядывая в серые глаза Жданова. (Это — приглашение к разговору.)
— Какой это гусь? — усмехается Жданов. — Это гусь несамостоятельный. Настоящего гуся еще нет.
— Пойдет скоро. В Широкой уж лед взломало…
— Да-а? — неохотно переспрашивает Жданов, и беседа угасает, так и не разгоревшись, словно костер из сырых сучьев.
Ну что ж, с умным человеком и помолчать приятно. Оба попыхивают трубками и смотрят в огонь.
Но вот Жданов что-то бормочет себе в усы.
— Ась? — переспрашивает старик.
— Я говорю, — бурчит Жданов, не подымая головы и глядя в пол, — ты не знаешь ли, какие цветы есть на земле?
— Цветы?
— Цветы.
— Это к чему же, цветы? — недоумевает дядя Терень.
— Так. Любопытствую.
— Цветы! — усмехается дядя Терень. — Ишь ты, цветы… Мил человек, да я ведь тринадцать лет ни единого цвета не видел.
— Вот и я — хоть и видел, а ни к чему было, и я не упомнил.
— Цветы, — крутит головой дядя Терень, а сам спешно соображает: «Зачем это Жданову понадобились цветы? Не зря спрошено, не таков человек».
— Цветы, — говорит он меж тем, — цветы всякие есть. Вот есть цветок роза. Так и звание у нее — королева цветов. Еще фиалка, иван-да-марья тоже есть. Это наш цветок, деревенский.
— А еще?
— Еще? Что ж еще? Петунья цветок бывает. Опять же ландыш. Бывало, пойдешь в лес, а уж он, мил друг, колокольчик-то, из-под елки и кажет и кажет. Словно звенит.
— Нет, это не то…
— Не то? Ну, тогда василек, он на венки девкам идет. Ромашка. Потом роза…
— Розу ты уж говорил.
— Говорил? Ишь ты! Ну, левкой, резеда, тюльпан. Важный цвет — тюльпан. Он на грядке, точно исправник, надутый, спесивый.
— Пион еще, — говорит Жданов. — Помню, цветок был такой — пион. Алый. Георгины еще есть, астры, розы.
— Розу я говорил…
— А, да. Хорош цветок роза?
— Хорош. Да к чему тебе-то?
— Нет, это я так.
Он умолкает. Теперь уж молчит прочно.
Дядя Терень собирается в дорогу. Жданов пишет телеграмму.
— Хороши песцы у тебя нонче, Жданов, — говорит дядя Терень таким тоном, как говорят: «Хороши огурцы у тебя нонче, Жданов». — Полагаю так, что первого сорта не меньше половины, а?
Но Жданов молчит и пишет.
— Хорош был год, — продолжает дядя Терень, переобуваясь. — Каков-то будущий год? Год на год не приходится. У тебя как капканы, ничего? Ремонту не требуется?
Жданов поднимает голову и говорит, не глядя на дядю Тереня:
— Уезжаю я…
— Что?
Дядя Терень опускает сапог.
— Как? — переспрашивает он почему-то шепотом.
Жданов протягивает ему телеграммы.
Их три: две в контору, в них сообщается о желании Жданова уехать с промысла, третья — в Москву.
«Тресту зеленого строительства, — читает заголовок дядя Терень. — Прошу пятого июля послать корзину роз стоимостью сто рублей адресу Арбат 32 квартира 8 Татьяне Логиновой Деньги вам переведены конторой Таймыр-треста
Охотник Жданов».
Дядя Терень долго смотрит в телеграмму. Жданов стоит подле него. Оба молчат: Жданов — смущенно, дядя Терень — укоризненно.
— Что ж, ответа ждать? — наконец, спрашивает дядя Терень.
— Нет, — тихо отвечает Жданов.
Потом, качая головой, прибавляет еще тише:
— Ответа не будет.
«Что ж это делается, люди добрые? — растерянно думает дядя Терень, бредя по тундре. — Что ж это делается на земле? Жданов бабе цветы шлет!»
Совсем сбитый с толку, он идет вдоль русла реки и размышляет:
«Кто эта Логинова? Жена Жданову или знакомая? Отчего же ответа не ждать? Отчего ответа не будет?»
«Вот и Жданов… того, — огорченно думает дядя Терень, — закружил человек. А какой охотник был! Какой мужик был! Что ж это за сила такая — женщина?!»
Он поднимает глаза на реку, словно ждет от нее ответа.
Но река знай звенит свое. Над ней носятся бесноватые птичьи стаи. Ликующий весенний гомон стоит в воздухе. С каждого камня несется птичий крик. Словно камни поют.
За мысом дядя Терень догоняет белушатников. Их человек сто, они идут скорым маршем по льду, торопятся на зверобойку, на зимовья не заходят, греются и едят у костров на берегу. До Широкой они доплыли по Енисею за ледоходом, дальше лед не пустил, идут пешком.
Дядю Тереня они встречают радостно: многие знают старика. Они окружают его шумной толпою, со всех сторон тянутся руки и кисеты.
— Чтой-то вас много нонче, — смеется дядя Терень, окидывая взглядом пеструю толпу зверобоев. Он замечает в ней много незнакомых молодых лиц. — Колхозники? Ну, а как дома-то? Отпахались?