Дядю Пио это приглашение во дворец встревожило. Его гораздо больше устроило бы очередное пошлое приключеньице на складе театральных декораций. Однако увидев, что ее искусство приобретает новую отточенность, он был вполне удовлетворен. Он сидел в задних рядах и ерзал от радости и веселья, наблюдая, как Перикола дает почувствовать зрителям, что она частая гостья в том возвышенном мире, о котором пишут драматурги. У нее появилась новая манера поворачивать в пальцах бокал, новая манера прощаться, новая манера входить в дверь — и все это говорило само за себя. А прочее для дяди Пио не имело значения. Что может быть на свете милее прекрасной женщины, отдающей должное испанскому шедевру? Милее игры (спрашивает он вас), насыщенной наблюдениями, где сами паузы между словами показывают отношение к жизни и к тексту, произносимому прекрасным голосом, обрамленному незаурядной женской красотой, безупречной осанкой и неотразимым обаянием. «Мы почти готовы показать Испании это чудо», — мурлыкал он. После спектакля он являлся в ее уборную и говорил: «Очень хорошо!» Но прежде чем уйти, всегда успевал осведомиться, где, во имя одиннадцати тысяч кельнских дев,[32] научилась она так жеманно произносить Excelencia.[33]
Через некоторое время вице-король спросил Периколу, не развлечет ли ее, если он пригласит на их полуночные ужины несколько не слишком болтливых гостей, и спросил, не хочет ли она познакомиться с архиепископом. Камила была в восторге. Архиепископ был в восторге. Накануне их первой встречи он прислал актрисе изумрудный кулон величиной с игральную карту.
В Лиме существовало нечто, завернутое в ярды лилового атласа, из которого высовывалось большое отечное лицо и две толстые перламутровые руки, — и это был архиепископ. Из складок жира выглядывали два черных глаза, выражавших смущение, доброту и ум. В этом сале был заточен любопытный и живой дух; но, бессильный отказаться от гуся или фазана и ежедневной прогрессии вин, он сам себе был злым тюремщиком. Он любил свой собор, он любил свои обязанности, он был очень набожен. Иногда он взирал на свои телеса с горестью; но тяготы раскаяния были легче тягот поста, и в конце концов он приступал к обдумыванию тайных призывов такого-то жаркого к такому-то салату. И дабы наказать себя, вел жизнь, примерную во всех остальных отношениях.
Он прочел всю античную литературу и всю забыл, кроме общего аромата очарования и утраченных иллюзий. Он изучал Отцов и Соборы и все забыл, кроме смутного впечатления от разногласий, не имевших никакого касательства к Перу. Он прочел все скабрезные шедевры Италии и Франции и перечитывал их ежегодно; даже мучаясь камнем (счастливо рассосавшимся благодаря употреблению воды источника Санта-Мария де Клуксамбуква), он не находил лучшего утешения, чем пикантные истории Брантома и божественного Аретино.
Он знал, что почти все священники в Перу — лихоимцы. Требовалось все его утонченное эпикурейское воспитание, чтобы воздержаться от каких-либо мер против них; ему приходилось повторять себе излюбленные мысли: что несправедливость и несчастье в мире — постоянны, что теория прогресса — самообман, что бедные, никогда не знавшие счастья, нечувствительны к бедам. Как все богатые, он не способен был поверить, что бедные (взгляните на их дома, взгляните на их одежду!) могут по-настоящему страдать. Как все образованные, он верил, что лишь культурный человек сознает свое несчастье. Однажды, когда его внимание обратили на беззакония в его епархии, он чуть было не принял меры. Он услышал, что священники Перу взяли за правило требовать две меры муки за приличное отпущение грехов и пять мер — за настоящее, действенное. Он трясся от негодования; он рычал на секретаря и, приказав ему принести письменные принадлежности, объявил, что сейчас продиктует громовое послание своим пастырям. Но в чернильнице не было чернил; не было чернил и в соседней комнате; чернил не нашлось во всем дворце. Такое состояние домашних дел настолько расстроило доброго человека, что от совокупности негодований он слег и впредь старался беречь себя от гнева.
Привлечение архиепископа к ужинам оказалось такой удачей, что дон Андрес начал подумывать о новых именах. Он все больше впадал в зависимость от дяди Пио, но ждал, когда Перикола сама предложит принять его в кружок. А в должное время дядя Пио привел с собой и скитальца морей, капитана Альварадо. Обычно встреча начиналась за несколько часов до того, как приходила со спектакля Перикола. Она появлялась около часу, в драгоценностях, сияющая и очень усталая. Четверо мужчин встречали ее, как королеву. С час она поддерживала разговор, а потом, все больше клонясь к плечу дона Андреса, только следила за беседой, перебрасывавшейся от одного морщинистого насмешливого лица к другому. Они не умолкали всю ночь, втайне теша свои сердца, вечно томившиеся по Испании, и повторяя себе, что такие беседы — в традициях возвышенного испанского духа. Они толковали о призраках и ясновидении, о земле, какой она была до появления человека, о возможности соударения планет и о том, можно ли увидеть душу, когда она, подобно голубю, выпорхнет из тела в миг смерти, они обсуждали, долго ли будет идти по Перу весть о втором пришествии Христа в Иерусалим. До восхода солнца беседовали они о войнах и королях, о поэтах и ученых, о дальних странах. Каждый изливал в разговоре свой запас мудрых и грустных анекдотов, свое сухое сожаление о людском роде. Поток золотого света прорывался из-за Анд и, ударив в огромное окно, падал на груды фруктов, на залитую вином парчовую скатерть и на чистый задумчивый лоб Периколы, которая спала, прислонившись к плечу своего покровителя. Наступало долгое молчание, никто не хотел подниматься первым, взгляд мужчин отдыхал на этой диковинной прекрасной птице, которая жила среди них. А взгляд дяди Пио не отпускал ее всю ночь — взгляд быстрых черных глаз, полный нежности и тревоги, прикованный к великому секрету и смыслу его жизни.
Дядя Пио никогда не переставал наблюдать за Камилой. Обитателей этого мира он разделял на два вида — тех, кто любил, и тех, кто никогда не любил. Последние были какой-то жуткой аристократией, ибо лишенных способности любить (а вернее, страдать от любви) нельзя назвать живыми, и, уж во всяком случае, им не дано снова жить после смерти. Это мертвые души, они оглашают мир своим бессмысленным смехом, плачем и болтовней и исчезают как дым, по-прежнему прельстительные и бесплодные. Свою классификацию он основывал на собственном определении любви, не похожем ни на одно другое и вобравшем всю горечь и гордость его пестрой жизни. Он смотрел на любовь как на жестокую болезнь, которой избранные должны переболеть в поздней юности и затем восстать — бледными и изнуренными, но готовыми к работе жизни. Существует (думал он) огромный перечень ошибок, от которых милостиво избавлены оправившиеся от этой хвори. К сожалению, и на их долю остается тьма недостатков, но по крайней мере (если взять лишь один из множества примеров) они никогда не примут дружеского расположения за устав жизни, никогда не станут смотреть на человека — будь то принц или лакей — как на неодушевленный предмет. Дядя Пио не переставал наблюдать за Камилой — ему казалось, что она так и не приняла этого посвящения. Много месяцев после знакомства Камилы с вице-королем он ждал, затаив дыхание. Он затаил дыхание на годы. Камила родила вице-королю троих детей, но осталась прежней. Он знал, что первым признаком истинного овладения миром будут у нее некоторые новые грани мастерства. Есть в пьесах места, которые она однажды сможет передать просто, легко, с затаенной радостью — потому что на них откликнется новая, глубокая мудрость ее сердца; однако как раз в этих местах ее исполнение становилось все более поверхностным, если не сказать робким. Вскоре он увидел, что дон Андрес ей наскучил; и снова потянулись чередой вороватые романы с актерами, матадорами, купцами.
Театр надоедал ей все больше и больше, и новый паразит поселился в ее сознании. Ей захотелось стать дамой. Ее потянуло на респектабельность, и о своей игре на сцепе она стала говорить, как о развлечении. Она обзавелась дуэньей и несколькими ливрейными лакеями и посещала церковь в те же часы, что и высший свет. Она присутствовала на торжествах в Университете, а в благотворительных делах соревновалась с самыми щедрыми жертвователями. Она даже научилась грамоте. Малейшую тень отношения к себе как к богеме она принимала в штыки. Своей страстью к приличиям и посягательствами на новые и новые привилегии она чудовищно затрудняла жизнь вице-королю. Старый порок сменился новым, и она стала громогласно добродетельной. Она изобрела каких-то предков и сфабриковала каких-то родственников. Она добилась неофициального узаконения своих детей. В обществе она выступала хрупкой, томной Магдалиной, как пристало бы знатной даме, и в покаянных шествиях несла свечу рядом с дамами, у которых на совести была разве что вспышка гнева да украдкой раскрытый Декарт. Да, ее грехом была игра на сцене, но ведь всем известно, что есть даже святые из актеров — святой Геласий и святой Генесий, святая Маргарита Антиохийская и святая Пелагия.
Недалеко от Санта-Марии де Клуксамбуква располагался великосветский курорт с минеральными водами. Дон Андрес поездил по Франции и решил построить свое собственное маленькое Виши; там была пагода, несколько гостиных, театр, маленькая арена для боя быков и французский сад. Здоровье у Камилы было отменное, но она построила там виллу и в одиннадцать часов прихлебывала ненавистную воду. Маркиза де Монтемайор оставила нам блистательную картину этого опереточного рая с верховным божеством, выставляющим напоказ свое болезненное самолюбие во время прогулок по аллеям сада и принимающим знаки почтения от тех, кому накладно задевать вице-короля. Донья Мария рисует портрет правителя, величественного и утомленного, проигрывающего за ночь суммы, на которые можно возвести новый Эскуриал.[34] И рядом дает портрет его сына, Камилиного малыша, дона Хаиме. У семилетнего дона Хаиме было рахитичное тельце, и он унаследовал, по-видимому, не только материнские глаза и лоб, но и отцовскую подверженность судорогам. Он переносил свое страдание с немым недоумением животного и, как животное, испытывал смертельный стыд, когда признаки болезни проявлялись при людях. Он был так красив, что тривиальные выражения жалости смолкали в его присутствии, а долгие размышления о своих трудностях придавали его лицу поразительное терпеливое достоинство. Мать одевала его в гранатовый бархат, и он, когда мог, следовал за ней в нескольких шагах, степенно сторонясь дам, которые пытались вовлечь его в разговор. Камила никогда не сердилась на дона Хаиме и никогда не давала воли нежным чувствам. В ясный день можно было видеть, как они молча прогуливаются по насыпным террасам — Камила гадала, когда же наступит блаженство, которое она связывала с положением в обществе, а дон Хаиме просто радовался солнцу и с тревогой прикидывал путь набегающего облака. Казалось, эти две фигуры забрели сюда из дальней страны или из старой баллады — и не научились еще чужому языку, еще не приобрели друзей.
Камиле было около тридцати, когда она оставила сцену, и пять лет ушло на то, чтобы добиться положения в свете. Она тучнела, но голова ее с каждым годом как будто становилась прекраснее. У нее появилась страсть к пышным нарядам, и полы гостиных отражали форменную башню из драгоценностей, шарфов и перьев. Лицо ее было покрыто голубоватой пудрой, на которой она малевала капризный алый или оранжевый рот. Почти болезненная необузданность ее нрава дополнялась нарочито приторными манерами в обществе высокопоставленных старух. Еще в начале светской карьеры она намекнула дяде Пио, что он не должен появляться с ней на людях; теперь ее раздражали даже его незаметные визиты. Разговаривала она с ним сухо и уклончиво. Она избегала его взгляда и искала поводов для ссоры. Все же он отваживался раз в месяц испытывать ее терпение, а когда встреча не могла состояться, подымался наверх и проводил время с ее детьми.
Однажды он появился на ее вилле в холмах и через служанку попросил о свидании. Ему было сказано, что Камила встретится с ним во французском саду перед закатом. Он приехал из Лимы, повинуясь сентиментальному побуждению. Как все одинокие люди, он окружал дружбу божественным ореолом: ему представлялось, что люди, которые смеются, стоя друг с другом на улице, и обнимаются, прощаясь, люди, которые вместе обедают, расточая улыбки, — вы едва ли мне поверите, — но ему представлялось, будто от этой близости они испытывают огромное удовлетворение. Вот и ему захотелось снова увидеть Периколу, услышать от нее «дядя Пио», воскресить на миг тепло и веселье их долгого бродяжничества.
Французский сад был на южной окраине города, за ним возвышались Анды, а с парапета открывался вид на глубокую долину и холмы, волна за волной убегавшие к Тихому океану. Был час, когда летучие мыши реют низко, а зверьки бесстрашно возятся под ногами. Одинокие прохожие бродили по саду, мечтательно созерцая меркнущее небо, или, прислонившись к балюстраде, смотрели в долину, гадая, в какой деревне залаяла собака. Был час, когда отец возвращается с поля и задерживается во дворе поиграть с собакой; она прыгает на него, а он зажимает ей пасть или бросает ее на спину. Девушки высматривают первую звезду, чтобы загадать желание, а мальчишки ждут не дождутся ужина. Даже самая занятая мать на миг замирает, опустив руки, и с улыбкой глядит на свое неугомонное семейство.
Дядя Пио стоял у выщербленной мраморной скамейки и смотрел на приближающуюся Камилу.
— Я опоздала, — сказала она. — Извини. Что тебе от меня нужно?
— Камила… — начал он.
— Меня зовут донья Микаэла.
— Не хочу обидеть тебя, донья Микаэла, но после того, как двадцать лет мне разрешалось звать тебя Камилой, я полагал…
— Ах, зови как хочешь. Зови как хочешь.
— Камила, обещай меня выслушать. Обещай, что не убежишь после первой же фразы.
Она перебила его с неожиданной горячностью:
— Дядя Пио, послушай ты меня. Ты с ума сошел, если надеешься вернуть меня в театр. Я вспоминаю о нем с ужасом. Пойми это. Театр! Подумать только, театр! Подлое место, и каждый день в награду — оскорбления. Пойми, ты напрасно тратишь время.
Он мягко возразил:
— Я не стану звать тебя, если ты счастлива с этими новыми друзьями.
— Ах, тебе не нравятся мои новые друзья? — быстро ответила она. — Кого ты предложишь мне взамен?
— Камила, я помню только…
— Я не выношу нравоучений. В советах не нуждаюсь. Сейчас похолодает, мне надо идти домой. Не заботься обо мне. Забудь про меня, и все.
— Не сердись, дорогая Камила. Позволь поговорить с тобой. Ну потерпи меня еще десять минут.
Он не понимал, почему она плачет. Он не знал, что сказать. Он начал наобум.
— Ты не заходишь даже посмотреть спектакль, и все это замечают. Публика тоже охладевает к театру. Старую Комедию[35] играют всего два раза в неделю; все остальные вечера — эти новые фарсы в прозе. Все скучно, наивно и непристойно. Они уже разучились говорить по-испански. Правильно ходить — и то разучились. В праздник Тела Господня[36] давали «Валтасаров пир»,[37] где ты была чудесна. Теперь это было позорище.
Наступило молчание. Прекрасная вереница облаков, словно овечье стадо, тянулась с моря и скользила в долинах между холмами. Вдруг Камила дотронулась до его колена, и лицо у нее было такое, как двадцать лет назад.
— Прости, что я была груба с тобой, дядя Пио. Хаиме сегодня нездоров. И ничего нельзя сделать. Он лежит, такой бледный и такой… удивленный. Лучше об этом не думать. Дядя Пио, от того, что я вернусь на сцену, ничего не изменится. Зрители идут на фарсы в прозе. Мы были глупцами, когда пытались спасти Старую Комедию. Пусть люди читают старые пьесы в книгах, если им хочется. Бессмысленно бороться с толпой.
— Чудесная Камила, я был несправедлив к тебе, когда ты играла на сцене. Во мне говорила какая-то глупая гордость. Я скупился на похвалы, а ты их заслуживала. Прости меня. Ты всегда была настоящей великой актрисой. Если ты поймешь, что не очень счастлива среди этих людей, может быть, тебе захочется в Мадрид. Тебя там ждет триумфальный прием. Ты все еще молода и красива. Еще будет время зваться доньей Микаэлой. Скоро мы состаримся. Скоро мы умрем.
— Нет, не увижу я Испании. Всюду в мире одинаково — в Мадриде, в Лиме…
— О, если бы мы могли уехать куда-нибудь на остров, где люди водились бы с тобой ради тебя самой. И любили бы тебя.
— Тебе пятьдесят лет, дядя Пио, а ты все мечтаешь о таких островах.
Он опустил голову и пробормотал:
— Конечно, я люблю тебя, Камила… Я всегда буду любить… так сильно, что не передать словами. То, что я встретил тебя, оправдывает всю мою жизнь. Теперь ты знатная дама. Ты богата. Я уже ничем не могу тебе послужить… Но я всегда готов.
— Какой ты нелепый, — сказала она улыбаясь. — Ты говоришь сейчас, как мальчик. Годы, кажется, ничему тебя не научили, дядя Пио. Ни любви такой нет на свете, ни островов. Они бывают только в театре.