Кузен Понс - де Бальзак Оноре 13 стр.


Услышав слова Ремонанка, тетка Сибо посмотрела на доктора Пулена странным взглядом: дьявол-искуситель зажег в ее желтых глазах зловещий огонек.

— Ладно, нечего слушать всякий вздор, — сказал доктор, обрадованный приятной новостью, что пациент может оплатить все предстоящие визиты.

— Господин доктор, ведь хозяин-то все равно в постели лежит, вот бы мадам Сибо и позволила мне привести оценщика, тогда бы уж я деньги через два часа предоставил, хоть все шестьсот тысяч франков...

— Хватит, голубчик! — ответил доктор. — Слушайте, мадам Сибо, постарайтесь ничем не волновать больного; заранее наберитесь терпения; знайте, его все будет раздражать, все утомлять, даже ваши заботы; приготовьтесь к тому, что ему очень трудно угодить...

— Пойдет теперь привередничать, — вздохнула привратница.

— Выслушайте меня внимательно, — властно перебил ее доктор. — Жизнь господина Понса зависит от тех, кто будет за ним ухаживать; поэтому я постараюсь навещать его два раза на день. Я буду начинать свои визиты с него...

Как только врач по серьезному тону торговца понял, что у г-на Понса действительно может быть огромное состояние, он сразу перешел от глубокого безразличия, с которым относился к судьбе своих бедных пациентов, к самой трогательной заботе.

— Я за ним, как за прынцем, ходить буду, — ответила тетка Сибо с напускным пылом.

Привратница подождала, чтобы врач исчез за углом улицы Шарло, и только тогда возобновила разговор с Ремонанком. Торговец железным ломом, прислонившись спиной к косяку двери, докуривал трубку на пороге лавки. Он не зря принял эту позу, он дожидался, чтобы привратница сама подошла к нему.

Помещение, ходившее прежде под кофейней, осталось в том же виде и теперь, когда овернец снял его под свою торговлю. Еще и сейчас на длинной вывеске, украшающей стеклянную дверь всех современных лавок, виднелась надпись: «Кофейня «Нормандия». Какой-то мальчишка-маляр, должно быть по дешевке, вывел черной краской на оставшемся свободным пространстве под словами: «Кофейня «Нормандия»Ремонанк, торговля железным ломом, скупка случайных вещей. Само собой разумеется, что зеркала, столы, табуретки, полки и прочее оборудование кофейни «Нормандия» было продано. Ремонанк за шестьсот франков снял под лавку голое помещение, с задней комнатой, кухней и комнатушкой на антресолях, где раньше ночевал старший кельнер; а квартира, примыкавшая к кофейне, отошла другому нанимателю. От былой роскоши питейного заведения остались только зеленые гладкие обои в лавке да крепкие железные засовы с болтами на витринах.

Водворившись на месте в 1831 году после Июльской революции, Ремонанк начал с того, что выставил на продажу поломанные колокольчики, треснувшие блюда, железный лом, старые весы, гири, запрещенные к употреблению после введения новых мер, не соблюдаемых только самим государством, ибо оно не изъяло из обращения монеты в одно и в два су, выпущенные еще в царствование Людовика XVI. Затем наш овернец, который смело мог заткнуть за пояс пятерых других овернцев, накупил кухонной утвари, старых рамок, старой бронзы, фарфоровой посуды с отбитыми краешками. Понемногу пополняясь новыми вещами и освобождаясь от старых, лавка начала походить на фарсы Николе[40]; товар становился выше сортом. Хозяин продолжал вести все ту же прибыльную и верную игру, все повышая ставки, и достигнутые им результаты могли бы дать пищу для размышления прохожим, склонным пофилософствовать насчет того, как возрастает ценность товаров в лавках таких сметливых торговцев. Сначала жесть, лампы и всякие черепки уступают место рамам и бронзе. Затем появляется фарфор. Вскоре лавка из собрания старого хлама превращается в собрание древностей. И, глядишь, в один прекрасный день пыльные стекла уже протерты, помещение внутри отделано заново. Овернец сменил плисовые штаны и куртку на сюртук. Он, как дракон, стережет свои сокровища; его окружают шедевры, он стал знатоком, он приумножил свой капитал, и теперь его уже никому вокруг пальца не обвести, он до тонкости постиг свое ремесло. Хозяин-паук тут — словно старая сводня среди юных красоток, которых она расхваливает покупателям. Прекрасные чудеса искусства не трогают этого грубого и хитрого человека, подсчитывающего барыши и надувающего невежд. Он научился разыгрывать комедию и теперь притворяется, будто ему жаль расстаться со своими полотнами и мебелью штучной работы, или же уверяет, что стеснен в средствах, ссылается на вымышленные суммы, уплаченные при покупках, предлагает показать счета. Это какой-то Протей, он одновременно Жокрис, Жано, паяц и Мондор, и Гарпагон, и Никодем[41].

Уже на третий год в лавке Ремонанка появились довольно красивые часы, доспехи, старые картины; во время его отлучек лавку сторожила толстая уродливая женщина, его сестра, выписанная им в Париж из провинции и добравшаяся до столицы пешком. Придурковатая сестра Ремонанка, с мутным взглядом, разряженная как японский божок, не спускала ни сантима с цены, назначенной братом; она хозяйничала в доме и удачно разрешала, казалось бы, неразрешимую задачу — как питаться туманами Сены. Ремонанк с сестрой сидели на хлебе с селедкой, ели картофельные очистки, остатки овощей, подобранные в мусорных кучах, во дворах кухмистерских. Они вдвоем не проедали, считая и хлеб, больше двенадцати су в день, да и то эти деньги сестра зарабатывала шитьем и пряжей

История многих торговцев стариной напоминает карьеру Ремонанка, пришедшего в Париж на заработки и с 1825 по 1831 год проработавшего маклером у антикваров с бульвара Бомарше и медников с улицы Лапп. У евреев, нормандцев, овернцев и савойцев, представителей четырех различных племен, одни и те же инстинкты, и наживают они состояние одинаковым путем. Для них существует одна заповедь — не тратить ни гроша, не гнаться за большими барышами и копить и барыши и проценты. И заповедь эта оправдала себя.

В данный момент Ремонанк, примирившийся с своим бывшим хозяином Монистролем, вел дела с крупными антикварами и маклачил в парижских пригородах, которые, как известно, занимают не менее сорока лье в окружности. За четырнадцать лет он нажил капитал в шестьдесят тысяч франков и полную лавку товара. Он поторговывал на Нормандской улице, где его удерживала дешевизна помещения, и перепродавал свои товары другим продавцам, не гоняясь за большими барышами и побочным заработком. При всех своих сделках он пользовался овернским, иначе говоря, тарабарским наречием. Ремонанк лелеял одну мечту — он жаждал открыть лавку на бульварах; он хотел стать настоящим антикваром и иметь дело непосредственно с любителями. Надо сказать, что в нем таился выжига, готовый на все. От привычки к физическому труду лицо его стало стоически бесстрастным, как у солдат 1799 года, а от постоянной возни с железом, так как он все делал сам, покрылось слоем металлической пыли, впитавшейся в потную кожу, и стало совсем непроницаемым. Ремонанк был приземист и жилист, в его холодно-голубых свиных глазках сосредоточилась насмешливая хитрость, еврейская алчность; в них не было только притворного самоунижения евреев и их глубокого презрения к христианам.

Отношения между четой Сибо и семьей Ремонанка были отношениями благодетеля к облагодетельствованному. Тетка Сибо, не сомневавшаяся в крайней бедности овернца, продавала ему по баснословно дешевой цене остатки от обедов г-на Шмуке и мужа. Ремонанк платил ей два с половиной сантима за фунт черствых корок и хлебных крошек, полтора сантима за миску картошки и в том же роде за все остальное. Никто не мог предположить, что Ремонанк ведет дела на свой страх и риск. Он всех уверял, что работает на Монистроля и вечно плакался, что его обирают богатые торговцы, и супруги Сибо искренне жалели Ремонанков. Уже одиннадцать лет овернец носил все те же плисовые штаны, плисовую куртку и плисовый жилет; но эти три атрибута национального костюма овернцев пестрели заплатами, которые Сибо ставил ему даром. Как видно, евреи не только те, кто исповедует иудейскую веру.

— Вы это не на смех, Ремонанк? — спросила привратница. — Да статочное ли это дело, чтоб от такого богатства, да жить так, как живет господин Понс? У него никогда и ста франков нет!..

— Все они, любители, такие! — назидательно изрек Ремонанк.

Значить, вы и вправду думаете, что у моего хозяина добра на семьсот тысяч франков?..

— Одних картин на столько... У него такая картина есть, что, запроси он за нее пятьдесят тысяч, я бы не удивился, и деньги хоть из-под земли, а достал бы... Видали, у него есть бронзовые с эмалью рамочки, а в них портреты на красном бархате?.. Так это эмали Петито, за которые один министр, бывший москательщик, по тысяче экю за штуку отваливает...

У привратницы глаза полезли на лоб.

— Там их тридцать штук в обеих рамках! — сказала она.

— Ну вот, теперь сами про него понимать можете, какой он есть богач!

Голова закружилась у тетки Сибо, она разом повернулась и в мгновение ока исчезла за дверью. Она дала себе слово настоять, чтоб старик Понс вспомнил о ней в завещании по примеру других хозяев, отказывающих своим экономкам пожизненную ренту, на зависть всем кумушкам квартала Марэ. В мыслях она уже перебралась в деревню, неподалеку от Парижа, уже разгуливала по собственной усадьбе, разводила цветы, кормила кур и доживала свой век на покое, как королева, вместе со своим муженьком ангелом, не оцененным но достоинству, вполне заслужившим такое счастье.

Увидев, с какой наивно-откровенной стремительностью убежала привратница, Ремонанк уверился в успехе задуманного. В профессии маклаков (так называют людей, которые маклачат, то есть выискивают случайные вещи и скупают их за бесценок у несведущих владельцев), в этой профессии самое сложное проникнуть в дом к новым клиентам. Трудно даже представить, на какие хитрости, на какие уловки, на какие обольщения, достойные Скапена, Сганареля или Дорины, пускаются маклаки, только бы пробраться в дом к почтенному буржуа. Комедии, которые разыгрываются при этом, не уступают театральным, и в основу их также положено корыстолюбие слуг и служанок. Слуги, особенно в деревне и в провинции, за тридцать франков деньгами или товаром устраивают сделки, на которых маклаки зарабатывают от тысячи до двух тысяч франков. Если бы рассказать, как был завоеван иной старый севрский сервиз из мягкого фарфора, то стало бы ясно, что все хитроумные переговоры Мюнстерского конгресса, все искусство убеждения, пущенное в ход в Нимвегене, Утрехте, Рисвике, Вене, превзойдены маклаками, причем их игра гораздо смелее, чем игра дипломатов. Маклаки строят свои расчеты на людском корыстолюбии, так же действуют и посланники, выискивающие пути, дабы расторгнуть самые прочные союзы.

— Во как я распалил тетку Сибо, — сказал Ремонанк сестре, когда та уселась на свой продавленный стул. — Надо будет посоветоваться с знающим человеком, с нашим евреем, он еврей правильный, ссужает деньгами и дерет только пятнадцать процентов.

Ремонанк раскусил тетку Сибо. Женщины ее хватки от желания немедленно переходят к действию; они не брезгуют ничем, лишь бы добиться своего. Сегодня они безупречно честны, а завтра способны на самые подлые поступки; чувство честности надо бы разделять на честность отрицательную и честность положительную, как, впрочем, и все наши чувства. Честность отрицательная — это такая честность, как у супругов Сибо: они честны до тех пор, пока им не представится случай разбогатеть. Честность положительная — это такая честность, которая не поддается никаким искушениям, хотя бы соблазны сыпались как из рога изобилия, например, честность артельщика приходной кассы. Корысть открыла доступ речам искусителя Ремонанка в душу тетки Сибо, и черные замыслы, как прорвавший плотину поток, хлынули и завладели ее умом. Тетка Сибо взбежала, говоря точнее — взлетела, по лестнице в квартиру своих господ и, изобразив на лице нежность, появилась на пороге спальни, где горько сетовали на судьбу Понс и Шмуке. Немец тотчас же знаками дал ей понять, чтобы она не обмолвилась при больном ни словом о своем разговоре с доктором, ибо этот подлинный друг, этот большой души человек прочитал приговор Понсу в глазах врача; и привратница кивнула ему в ответ с сокрушенным видом.

— Ну как, дорогой господин Понс, как вы себя чувствуете? — спросила тетка Сибо.

Она стала в ногах кровати, подбоченившись и любовно глядя на больного, но какие золотые искорки вспыхивали в ее глазах! Человек наблюдательный испугался бы ее тигриного взгляда.

— Очень плохо! Аппетит совсем пропал! — ответил бедняга Понс. — Ах, свет, свет! — воскликнул он, сжимая руку своего друга, который сидел у его изголовья и держал его за руку; вероятно, больной обсуждал с ним причину своего заболевания. — И зачем я не послушался тебя, добрый мой Шмуке! Зачем не обедал всегда дома, с тех пор как мы зажили вместе! Зачем не отказался от этого общества, которое раздавило меня как цыпленка?..

— Ну, ну, дорогой господин Понс, полноте вам расстраиваться, — вмешалась тетка Сибо, — доктор сказал мне всю правду...

Шмуке дернул привратницу за платье.

— Вы еще можете поправиться, только хороший уход нужен... Будьте покойны, при вас такой верный друг, да и я, скажу не хвалясь, буду смотреть за вами, как мать за сынком. Я выходила Сибо, а ведь господин Пулен приговорил его к смерти, что называется, прочитал отходную и похоронил!.. А вы, слава богу, еще не так плохи, хоть и серьезно больны. Можете на меня положиться... Я вас и одна выхожу! Лежите смирно, не расстраивайте себя понапрасну.

Она накрыла его одеялом до самого подбородка.

— Будьте покойны, мой золотой, мы с господином Шмуке всю ночь от вас не отойдем... как за прынцем ходить будем... у вас и денег хватит, можете себе ни в чем не отказывать, что при болезни нужно... С мужем я столковалась; ведь больному-то без меня никак нельзя... Ну, я его и уговорила; мы с ним оба так вас любим, что он отпустил меня сюда ночевать... А для такого, как он... это ох как трудно, чего уж там говорить! Ведь он меня как в первый день любит. И не пойму с чего бы это! Верно, все теснота сделала, потому всегда вместе, всегда рядышком в нашей каморке... Да что это вы опять открылись! — воскликнула она, подбегая к изголовью кровати и оправляя сползшее с груди больного одеяло. — Если вы не будете паинькой, не будете делать все, что велел господин Пулен, а он у нас ангел божий, тогда уж пеняйте на себя... Надо слушаться, как я говорю...

Он будет слюшаться, мадам Зибо, будет, он хотшет шить ради свой добрий друг Шмуке. Обьешшаю вам.

— Главное, не раздражайтесь, от этой болезни все такие раздражительные, а тут еще вы потерпеть не хотите. Болезни-то бог нам посылает, дорогой господин Понс, по грехам нашим наказывает, верно и за вами грешки водятся, а?..

Больной отрицательно покачал головой.

— Поди, тоже в молодости пожили, побаловались, поди, где-нибудь плод вашей любви скитается, голодает, мерзнет... Мужчины — все одно что звери! Получил свое, а там поминай как звали, ни о чем не подумает, даже о кормилице для младенца!.. Уж такая наша доля!..

— Меня за всю жизнь только Шмуке да родная мать и любили, — грустно промолвил бедный Понс.

— Рассказывайте! Что вы святой, что ли! Тоже были молоды, а в двадцать лет, поди, каким красавчиком слыли... Да за такое золотое сердце, как же это вас не полюбить...

— Я всегда был страшен, как смертный грех, — сказал Понс, чуть не плача.

— Это вы скромничаете, такой уж вы у нас скромник.

— Да нет же, дорогая мадам Сибо, повторяю, я всегда был уродом, и никто меня не любил.

— Да ну, никто не любил? — воскликнула привратница. — Так я вам и поверила, чтобы вы до такого возраста монахом прожили... Рассказывайте! Музыкант, вертится в театре, да если бы мне женщина такое сказала, и то не поверила бы.

Мадам Зибо, вы его вольноваете! — воскликнул Шмуке, увидя, что Понс корчится на кровати, как червяк.

— Да ну вас! Оба вы старые греховодники... Подумаешь, какое дело — урод! Недаром говорится: мужчина чуть получше черта — уже красавец! Ведь сумел же Сибо понравиться, и кому — самой что ни на есть красивой парижской трактирной служанке... а ему до вас далеко... вы такой добрый!.. Ладно уж! Погуляли в молодости! Вот бог вас и наказывает за то, что бросили своих детей, все равно как Авраам!.. — Бедный больной собрался с последними силами и сделал отрицательный жест рукой. — ...Ничего, не волнуйтесь, проживете еще не меньше Мафусаила.

Назад Дальше