Из данного подсчета ясно, почему мадмуазель де Марвиль засиделась в девицах до двадцати трех лет, хотя за ней и давали сто тысяч франков, да еще приманивали женихов видами на наследство, о котором упоминалось часто и с большим искусством, но безрезультатно. Пять лет подряд кузен Понс выслушивал жалобы председательши, огорчавшейся, что все товарищи прокурора успели пережениться, все новые судьи успели обзавестись детьми, а она напрасно старалась очаровать видами на будущее девицы де Марвиль молодого виконта Попино, старшего сына москательного короля; если послушать завистников из Ломбардского квартала, так Июльскую революцию только ради того и сделали, чтоб жилось хорошо этому самому москательщику, да еще младшей ветви Бурбонов[19].
Дойдя до улицы Шуазель и уже собираясь свернуть на Ганноверскую, Понс ощутил необъяснимое волнение, которое часто охватывает людей с чистой душой и вызывает у них то же мучительное чувство, какое испытывают отъявленные мошенники при виде полицейского, — дело в том, что Понс не знал, какой прием окажет ему супруга председателя. Эта песчинка постоянно бередила ему душу, и острые края ее не только не сглаживались, а, напротив, становились все острее, чему не мало способствовали обитатели особняка де Марвилей. Действительно, в семье Камюзо совсем не считались с кузеном Понсом, можно сказать, ни в грош не ставили, что отлично понимала прислуга, которая, правда, не дерзила открыто, но смотрела на него вроде как на разновидность нищего.
Главным врагом Понса была некая Мадлена Виве, сухая как жердь, старая дева, камеристка г-жи де Марвиль и ее дочери. Эта самая Мадлена, несмотря на красное прыщавое лицо, а может быть, как раз потому, что была прыщавой, да еще длинной, как ехидна, вбила себе в голову стать мадам Понс. Мадлена тщетно пыталась соблазнить старого холостяка скопленными ею двадцатью тысячами франков. Понс отказался от такого слишком ехидного счастья. И теперь эта Дидона[20] в образе горничной, мечтавшая породниться со своими хозяевами, всячески пакостила бедному музыканту. Заслышав его шаги на лестнице, она говорила, стараясь, чтоб он ее услышал: «А, блюдолиз, опять пожаловал!» Когда лакея почему-либо не было и за столом подавала она, Мадлена наливала своей жертве побольше воды и поменьше вина, да еще наподняла стакан вровень с краями, а потом злорадствовала, глядя, как Понс, стараясь не пролить ни капли, подносил ко рту полный доверху стакан. Она обносила его блюдом и подавала ему только после того, как ей напоминала хозяйка (и каким тоном!.. Понс сгорал от стыда), или же ухитрялась опрокинуть на него соусник. Словом, это была война человека холуйской души, чувствующего свою полную безнаказанность, против впавшего в ничтожество родственника своих хозяев. Мадлена жила у супругов Камюзо с тех пор, как они поженились, и выполняла обязанности экономки и горничной. Она знала, как ее хозяева перебивались вначале, в провинции, когда г-н Камюзо служил в Алансонском суде; она не оставила их, когда они перебрались в Париж в 1828 году, куда г-н Камюзо получил назначение на должность судебного следователя, после того как был председателем суда в Манте. Вообще она так долго прослужила в их семье, что у нее накопилось не мало причин для мести. За желанием насолить своей заносчивой и кичливой хозяйке, породнившись с ее супругом, несомненно, скрывалась глухая ненависть, нараставшая как лавина.
— Сударыня, там пришел ваш господин Понс в своем вечном спенсере! — доложила Мадлена супруге председателя. — Хоть бы уж открыл мне секрет, как это он ухитряется носить один и тот же спенсер двадцать пять лет подряд!
Услышав мужские шаги в маленькой гостиной, отделявшей залу от спальни, г-жа Камюзо взглянула на дочь и пожала плечами.
— Почему вы не предупредили заранее, теперь уже ничего не поделаешь, — сказала г-жа Камюзо Мадлене.
— Жан вышел, я была одна дома. Господин Понс позвонил, я отворила, ведь он у нас в доме свой человек, не могла же я просить его обождать: он уже здесь, снимает свой спенсер.
— Ну, кисонька, — обратилась г-жа Камюзо к дочери, — теперь мы попались! Придется сегодня обедать дома. Послушай, может быть, нам избавиться от него раз и навсегда? — прибавила она, заметив, какую кислую физиономию скорчила ее кисонька.
— Ах, бедняга, ну как можно лишать его очередного обеда! — ответила мадмуазель Камюзо.
В маленькой гостиной кто-то нарочито кашлянул, словно желал сказать: «Мне все слышно».
— Ну, что же делать, просите! — сказала г-жа Камюзо Мадлене, пожимая плечами.
— Мы не ждали вас так рано, братец, — произнесла Сесиль Камюзо с жеманной улыбкой, — маменька как раз собиралась одеваться.
Кузен Понс, заметивший, как супруга председателя пожала плечами, почувствовал такую горькую обиду, что даже позабыл все свои комплименты и ограничился глубокомысленным замечанием:
— Вы, кузиночка, всегда очаровательны!
Затем он поклонился матери.
— Дорогая сестрица, — сказал он, — не гневайтесь, что я пришел немножко раньше обычного. Я принес вам то, о чем вы меня просили, доставив мне своей просьбой истинное удовольствие...
И бедный Понс, который вонзал нож в сердце председателю суда, его супруге и Сесиль каждый раз, как называл их братцем или сестрицей, вытащил из бокового кармана фрака прелестный продолговатый деревянный футляр с неподражаемой резьбой.
— Ах да, а я совсем позабыла! — сухо заметила г-жа Камюзо.
Как можно было произнести такие жестокие слова! Как можно было так обесценить хлопоты родственника, вся вина которого заключалась в том, что он бедный родственник.
— Вы очень любезны, братец, — продолжала она. — Сколько я вам должна за эту безделку?
При этом вопросе у Понса дрогнуло сердце, он рассчитывал своим подарком расплатиться за все обеды.
— Я полагал, что вы позволите преподнести вам эту вещицу, — сказал он взволнованным голосом.
— Что вы, что вы! — возразила председательша. — Что за церемонии, мы люди свои, нам нечего друг с другом чиниться. Вы не так богаты, чтобы делать подарки. Довольно и того, что вы потрудились, потеряли столько времени на беготню по лавкам!..
— Вы бы отказались от этого веера, дорогая сестрица, если бы вам предложили заплатить за него его настоящую цену, — возразил обиженный Понс, — это шедевр, Ватто расписал его с обеих сторон. Но, будьте спокойны, я заплатил только сотую долю того, что стоит это бесценное произведение искусства.
Сказать богачу: «Вы бедны!» — равносильно тому, что сказать Гренадскому архиепископу, что его проповеди ни к черту не годятся. Супруга председателя суда была очень горда положением мужа, поместьем Марвилей и приглашениями на придворные балы, и подобное замечание не могло не задеть ее за живое, особенно когда оно исходило от какого-то музыкантишки, перед которым она разыгрывала благодетельницу.
— Значит, те, у кого вы покупаете такие вещи, совсем дураки? — тут же заметила г-жа де Марвиль.
— В Париже среди антикваров нет дураков, — возразил Понс сухим тоном.
— В таком случае вы очень умны, — сказала Сесиль, желая положить конец спору.
— Весь мой ум, кузиночка, в том, что я знаю Ланкре, Патера, Ватто, Грёза; но мною главным образом руководило желание угодить вашей дорогой маменьке.
Невежественная и чванная г-жа де Марвиль считала ниже собственного достоинства получать подарки от своего нахлебника; ее невежество оказалось ей на руку. О Ватто она даже не слыхала. Лучшей иллюстрацией того, сколь сильно развито чувство самолюбия у коллекционеров, не уступающее авторскому самолюбию, может служить та решительность, с которой Понс впервые за двадцать лет осмелился перечить своей родственнице. Сам удивленный своей смелостью, он принялся подробно объяснять Сесиль красоту тончайшей резьбы этого замечательного веера и успокоился. Но чтобы читатель понял душевное волнение, охватившее старика музыканта, нужно набросать портрет супруги председателя суда.
К сорока шести годам г-жа де Марвиль, в свое время миниатюрная блондинка, свежая и пухленькая, осталась такой же миниатюрной, но вся как-то усохла. Ее от природы высокомерное лицо с выпуклым лбом и поджатыми губами, которое некогда украшала молодость, теперь выражало брюзгливость. Под влиянием привычки к неограниченной власти в семье оно очерствело и стало неприятным. Белокурые волосы с возрастом потемнели, вернее, потеряли свой блеск. Во взгляде, все еще живом и остром, появилась чисто судейская заносчивость и скрытая зависть. Действительно, супруга председателя суда имела основание считать себя чуть ли не бедной по сравнению с теми разбогатевшими мещанами, у которых обедал Понс. Она не могла простить богатому москательщику, бывшему председателю коммерческого суда, того, что он стал депутатом, министром, графом и, наконец, пэром. Она не могла простить своему свекру, что тот во время производства Попино в пэры пренебрег интересами старшего сына и постарался сам пройти в депутаты от своего округа. Хотя Камюзо уже восемнадцать лет служил в Париже, она все еще надеялась для него на должность советника кассационного суда, куда ему, однако, дорога была закрыта из-за его бездарности, хорошо известной в судейском мире. Министр юстиции, занимавший этот пост в 1844 году, очень жалел, что Камюзо был назначен председателем суда в 1834 году. Но его сунули в обвинительную камеру, где он все же мог быть полезен, вынося приговоры, ибо понаторел в этом деле, служа следователем. Несбывшиеся надежды сначала иссушили г-жу де Марвиль, не заблуждавшуюся, впрочем, насчет талантов мужа, а затем превратили в настоящую мегеру. Характер ее, и без того сварливый, вконец испортился. Эта женщина, не столько старая, сколько преждевременно состарившаяся, стала колючей, жесткой, как щетка, и, наводя на окружающих страх, добивалась того, в чем общество было склонно ей отказать. Она отличалась язвительностью, и друзей у нее было мало: ее боялись, так как она окружила себя старыми ханжами, столь же малоприятными, которые всегда ее поддерживали в надежде, что и о них при случае не позабудут. И бедный Понс трепетал перед этим чертом в юбке, как школьник перед учителем с розгой. Итак, супруга председателя суда не могла постигнуть неожиданную дерзость своего родственника, ибо не понимала ценности подарка.
— Где вы это разыскали? — спросила Сесиль, рассматривая веер.
— У старьевщика, что на улице Лапп, он привез его из разоренного замка Ольне, неподалеку от Дрё, где в свое время гащивала мадам де Помпадур, пока не был еще построен Менар; оттуда удалось спасти роскошные резные изделия из дерева, такие замечательные, что Льенар, наш знаменитый резчик, оставил себе две овальные рамки для образца, это — nec plus ultra[21] в искусстве... Там были подлинные сокровища. Веер мой старьевщик нашел в шкафчике штучной работы; я бы приобрел и шкафчик, если бы собирал такие вещи, но они совершенно недоступны. За шкафчик Ризенера просят от трех до четырех тысяч франков! Парижане начинают понимать, что прославленные немецкие и французские краснодеревцы шестнадцатого, семнадцатого и восемнадцатого веков, искусные в наборной работе, создавали настоящие картины из дерева. Заслуга коллекционеров в том и состоит, что они опережают моду. Вот попомните мое слово, через пять лет в Париже будут давать за франкенталь, который я собираю уже двадцать лет, вдвое дороже, чем за мягкий севрский фарфор.
— А что такое франкенталь? — спросила Сесиль.
— Это название фабрики курфюрста Пфальцского, она старше наших севрских мануфактур, так же как знаменитые гейдельбергские сады, разоренные Тюренном, существовали, на свое несчастье, еще до версальских. Севр во многом подражал Франкенталю... Немцы, надо им отдать справедливость, раньше нас уже делали прекрасные вещи и в Саксонии и в Пфальце.
Мать и дочь вытаращили глаза, словно Понс разговаривал с ними на китайском языке, потому что даже представить нельзя, как невежественны и ограниченны парижане; они знают лишь то, чему их учат, да и то еще когда хотят учиться.
— А как вы узнаете франкентальский фарфор?
— А марки на что! На всех этих очаровательных вещах есть марки, — с жаром заговорил Понс. — На франкентальском фарфоре стоит вензель C и T (Carolus — Theodorus), а над ним княжеская корона. На старом саксе — два меча и порядковый номер золотом. Марка венсенского фарфора — почтовый рожок, венского — V, взятое в круг и с геральдическими полосками, берлинского — две геральдические полоски, майнцского — колесо, севрского — два LL, а на королевском фарфоре — A, то есть Антуанетта, и над ним королевская корона. В восемнадцатом веке все европейские монархии соперничали в производстве фарфора. Мастеров переманивали друг у друга. Ватто рисовал сервизы для Дрезденской мануфактуры, и за вещи его работы платят бешеные деньги. (Но тут надо быть большим знатоком, потому что сейчас Дрезден повторяет и подделывает его сервизы.) Да, тогда делали прекрасные вещи, таких уже больше не будет.
— Да неужели!
— Да, сестрица, есть такая мебель, такой фарфор, каких больше не будет, как не будет больше картин Рафаэля, Тициана, Рембрандта, Ван-Эйка, Кранаха!.. Да вот возьмите китайцев, они хорошие мастера, большие искусники, и что же? Они копируют прекрасные старые образцы своего фарфора, так называемого «Великий мандарин». Ну так вот, две вазы старого «Великого мандарина» самого крупного размера стоят шесть, восемь, десять тысяч франков, а современную подделку можно купить за двести франков!
— Вы шутите!
— Вас, сестрица, поражает такая цена, но иначе и быть не может. Обеденный сервиз на двадцать персон из мягкого севрского теста, — а ведь мягкое тесто не тот же фарфор, — стоит сто тысяч франков, и это еще по своей цене. Такой сервиз обходился в тысяча семьсот пятидесятом году Севру в пятьдесят тысяч франков. Я сам видел счета.
— Вернемся к вееру, — сказала Сесиль, которой эта вещица казалась слишком старой.
— Вы, конечно, понимаете, что как только ваша маменька оказала мне честь, попросив достать ей веер, я со всех ног кинулся на поиски, — стал рассказывать Понс. — Я перебывал у всех парижских торговцев древностями и не нашел ничего подходящего; ведь для вас, дорогая госпожа Камюзо, мне хотелось раздобыть настоящий шедевр, я мечтал достать веер Марии-Антуанетты, самый красивый из всех знаменитых вееров. Но вчера я пришел в восхищение от этой божественной вещицы, несомненно выполненной по заказу Людовика Пятнадцатого. И как это мне вздумалось пойти за веером на улицу Лапп, к овернцу, торгующему медным и железным ломом и старой мебелью! Я верю, что у предметов искусства есть разум, они чувствуют знатоков, приманивают их, подзывают: «Тсс! тсс!..»
Супруга председателя суда пожала плечами и переглянулась с дочерью, но ее мимика ускользнула от Понса.
— Я этих скаредов всех наперечет знаю! «Что новенького, папаша? Дверные наличники есть?» — спросил я у Монистроля, торговца, который обычно показывает свои приобретения сначала мне, а потом уже крупным скупщикам. Тут-то Монистроль и рассказал, как Льенар, украшавший по заказу казны скульптурой часовню в Дрё, когда распродавалось поместье Ольне, выхватил резные деревянные вещи из-под носа у торговцев, набросившихся на фарфор и инкрустированную мебель. «Мне почти ничего не перепало, — сказал овернец, — оправдать бы дорогу, и то хорошо». И он показал мне наборный шкафчик, ну, просто заглядение! По рисункам Буше, выполнено с огромным мастерством!.. Все отдай — мало! «Вот, взгляните, сударь, что я нашел в запертом ящичке, ключика от которого не было, — мне пришлось взломать замок, — веер! Посоветуйте, кому продать...» И он вынул вот эту самую резную деревянную шкатулочку. «Посмотрите, это стиль Помпадур, похожий на пышную готику». — «Да, — сказал я, — шкатулочка хороша, шкатулочку я бы взял, а вот веер мне ни к чему... жены у меня нет, кому мне подарить такую старинную вещицу; да к тому же теперь новые очень красивые делают. Теперь отлично разрисовывают всякие бумажные безделушки, и довольно дешево. Знаете, ведь в Париже две тысячи художников!» И я небрежно раскрыл веер, стараясь сдержать восторг, и равнодушно поглядел на обе картинки, выполненные с таким мастерством, с такой непринужденностью. У меня в руках был веер госпожи де Помпадур! Ватто сам себя превзошел в этом рисунке! «Сколько вы хотите за шкафчик?» — «Тысячу франков, мне их уже дают!» Я предложил ему за веер цену, соответствующую примерно его дорожным издержкам. Мы посмотрели друг другу в глаза, и я понял, что он у меня в руках. Сейчас же я положил веер обратно в шкатулку, чтобы овернец его не рассматривал, и принялся восхищаться работой шкатулочки, действительно чудесной. «Только ради шкатулки я его и беру, — сказал я Монистролю, — только шкатулка меня и соблазняет. А за шкафчик вам дадут больше тысячи, посмотрите, какая тонкая медная резьба! Да это же уникальная вещь... ее можно использовать как образец, второго такого не сыщешь, для мадам де Помпадур все делали по специальному образцу...» Моего овернца так проняло, что он позабыл о веере и отдал его за бесценок, ведь благодаря мне он понял, какая прелесть этот шкафчик работы Ризенера. Ну вот и все! Но для такой выгодной покупки надо иметь большой опыт в этих делах. Это борьба на зоркость глаза, а глаза у евреев и овернцев ой-ой-ой какие!