Март - Давыдов Юрий Владимирович 7 стр.


Вечер мчал рысаков-«голубчиков» на Большую Морскую, где искрился хрусталь ресторана Бореля, славного французскими яствами, где в Киселевском «Малоярославце» татары-половые с хрусткой салфеткой на руке почтительно предлагали «патриотам» расстегаи и белугу, икру, соленья.

* * *

Неделю спустя Михайлов навестил Дениса. Покамест пили чай, говорили незначащее.

– Ну, так вот, – сказал Михайлов, отодвигая стакан, – прости, брат, издалека начну.

Денис настороженно улыбнулся:

– Валяй издалека.

– Эдакое философическое вступление… Видишь ли, и тебе, думаю, не нова мысль о смерти. Что? Нет, ты меня не сбивай. Да, не нова. Все знают, что они смертны, что первый, как говорится, шаг младенца есть шаг к смер-ти. Однако те, другие-то, не наш брат, те живут, не думая или стараясь не думать о старухе с косой. А нам, вот мне, тебе, хочешь не хочешь, а подумать надобно. И теперь серьезнее, чем раньше. Теперь не каторгой и даже не Алексеевским равелином пахнет, а этой самой перекладиной. Что? А-а, тут согласен, вполне, брат, с тобою согласен: лучше сразу, чем гнить колодой. Но я сейчас не об этом. Я вот что. Ведь примирение с неизбежным предполагает сложный душевный процесс. Не отмахнешься, как в песне: «А смерть придет, помирать будем…» Тут, как я это испытал, сложно, тут подавление в себе естественного инстинкта. У кого подавление это долго идет, у кого быстрее. И, думаю, ни у кого, ежели положа руку на сердце, ни у кого до конца-то и не доходит. До полного отречения, а? Верно? – Он заметил нетерпеливое движение Дениса, поворошил светлую, в рыжих подпалинах бороду. – Теперь вообрази-ка следующее. Жив на свете некий человек. Не революционер еще, но уже в революции. Человек честный, порядочный и, как всякий порядочный человек, с эдакой неискоренимой в душе ненавистью к сыску, к застеночным учреждениям… Понимаешь?

– Я и не знал, что ты мастер на столь длинные спичи, – сказал Денис, раскуривая трубку. Раскурил и ткнул чубуком в сторону Михайлова. – Не брани меня, родная: только в доме и курю, а на улице – ни-ни.

Михайлов усмехнулся, вспомнив, как предупреждал Дениса в Петровско-Разумовском.

– Так вот, слушай, – продолжал он, откидываясь на спинку стула и забрасывая ногу на ногу. – Жив, говорю, честный, порядочный человек. И происходит… происходит некоторое стечение обстоятельств: человек этот идет служить… в Третье отделение. Стоп, стоп! С ведома идет. И даже не просто с ведома, а по настоянию организации. Чего куксишься? Известно, гадость! Каждый день мундиры, эти кувшинные рожи. А польза? А выгода? А? То-то и оно, брат, такому человеку цены нет. Н-да… Однако заметь, процесс-то примирения с возможностью близкой и насильственной смерти у него, можно сказать, и не начинался. У него передовые взгляды, искреннее желание облегчить участь народа и, как я тебе говорил, ненависть ко всей этой сволочи из тайной полиции. Но внутренне, но духовно к петле-то он никогда не готовился.

– Ладно, – сказал Денис, – ставь точку. Есть такой великомученик. И смекаю: по сей причине ты заставил меня прокатиться в Крым. Дальше?

– А дальше – о тебе.

– Давно пора.

– Так вот, брат, в комитете решено считать тебя агентом второй степени, то есть агентом ближайшего доверия.

Денис перегнулся через стол.

– Ты в комитете?

– Я?

– Ну да, ты?

– Я агент комитета.

– Не доверяешь?

– Доверяю, – сказал Михайлов. И повторил: – Я не член комитета.

Денис молчал.

– И как ты теперь агент второй степени, то и поручается тебе этот, как ты говоришь, великомученик. И будешь ты его беречь пуще зеницы ока. А я вас сведу, познакомлю.

Глава 6 МУНДИРЫ ГОЛУБЫЕ

Кириллов, плотный, красиво седеющий брюнет, оглядывал свое «воинство»: каждое утро на квартиру начальника агентурной части шпики прибегали с рапортичками, с перечнем расходов по службе.

– Скидай, шельма, полтинник, – басил Кириллов. – Больно дорого извозчику платишь.

– Помилуйте, ваше высокородь! Как на духу…

– Болтай!

Филер мялся:

– Что ж… Сами знаете…

– Во, во, брат! Меня не проведешь: в твоей шкуре сапоги топтал всмятку. Не проведешь!

Агенты стояли в большой прихожей, заложив руки за спину, на лицах было то внимательно-блудливое и одновременно сонно-равнодушное выражение, какое метит сыщиков и карманных воров.

Кириллов слушал, сердито посапывал. Он еще в халате, еще не умыт, но зато на службу Григорий Григорьевич приедет во всеоружии последних филерских достижений, и пусть его призовет хоть сам государь, начальник агентурной части без запинки доложит, как обстоит наблюдение за крамолой.

В одиннадцатом часу, облачившись в темно-голубой мундир с серебряными пуговицами, надев шинель, свежий, выбритый, спрыснутый одеколоном, Кириллов выходил из дома на прибранный по-утреннему Литейный проспект.

У парадного подъезда уже нетерпеливо перебирал копытами сытый рысак, запряженный в легкие щегольские сани. Лакей накрывал барина медвежьей полостью, рысак срывался скоком.

С Литейного – поворот в улицу, которую так красит старинная, времен царицы Анны, церковь святого Пантелеймона. Почти напротив церкви и недалече от Цепного моста через Фонтанку – железные ворота; за ними – узенький двор с аркой, экипажными сараями, внутренней тюрьмой и комнатами «для письменных занятий» – Третье отделение собственной его величества канцелярии.

Комнаты здесь были уставлены обычной казенной мебелью, то есть столами, конторками, бюро, и ничем не отличались от иных ведомственных помещений, разве что большим числом железных ящиков с секретными запорами да погрудными портретами первого шефа жандармов Бенкендорфа.

Кириллов давно знал эти комнаты и, можно сказать, любил их. Согласный скрип перьев, запах сукна и добротной бумаги, вкрадчивое позвякивание ключей, отпирающих и запирающих секретные замки железных ящиков, озабоченные господа в вицмундирах или в партикулярных, штатских платьях – все это радовало его как олицетворение неустанной, аккуратной и очень важной деятельности.

Однако сегодня Кириллов был явно не в духе, и это сразу поняли его подчиненные. Обычно он здоровался с молодцеватой приветливостью, а нынче только служебно кивнул.

Когда же Кириллов медлительно и басовито помянул «одного немецкого сочинителя», Гусев, его помощник, уже знал, что случилось нечто пренеприятнейшее.

– Да, да, батюшка, прав немец… – Прочно уместившись в кресле, Кириллов крепко и уважительно потирал ладонями мясистые ляжки, крупные круглые колени, означавшиеся под сукном брюк. – Прав… Как женщина в доме…

Гусев склонил лысую голову. Господи, да он уж сто раз слышал: тайная полиция, подобно женщине в доме, писал прусско-полицейский сочинитель, – единственная и настоящая хозяйка, а лучшей хозяйкой почитается та, чьи хлопоты не видны и не слышны… Увы, в последнее время хлопоты кирилловских шпиков, сдается, были и видимы и слышимы, ибо участились преконфузные случаи: сыщики брали след, как хорошо натасканные гончие, да вдруг и теряли, не поймешь почему.

– Ох и оплошали мы, Вася, – сокрушался Кириллов, – за всю службу, веришь, такого пассажа не было.

Гусев придвинулся ближе.

– Да что ж такое-то? Что, Григорий Григорьевич?

Кириллов повел на него синими суровыми глазами.

– Нет, ты только послушай. Нынче раненько приезжают из градоначальства и без дальних слов по темечку – сюрпризцем. Нате, получайте. Что ж ты думаешь? Эти олухи с Гороховой изловили нигилиста! Да еще какого, черт их раздери! Нет, ты только сообрази: им жуликов, червонных валетов ловить, а они – нигилиста. – Он редко говорил «революционист», чаще – «нигилист»: так, по его мнению, звучало уничижительнее.

Все крепче растирая ляжки, Кириллов, в басовитом голосе которого слышалось Гусеву уже какое-то болезненное упоение, какое-то злорадство над самим собою, рассказывал помощнику, что у арестованного нашли не только динамит и запалы, но и… план Зимнего дворца, что государю, разумеется, уже обо всем доложено и государь взволнованно благодарил городовых, а о жандармах, о Третьем отделении изволил отозваться весьма неодобрительно.

Гусев ужаснулся:

– Да ведь как же так? А? Как же? Мы-то ведь на крючке держали! А? Как же это?

И точно, член Исполнительного комитета Квятковский был выслежен, но потом словно в воду канул, а вот минувшей ночью его арестовали не они, жандармы, а городовые, и это действительно было огорчительно до крайности.

Впрочем, не только огорчительно. Страшно подумать, а приходится…

– Вот, вот, – раздельно молвил Кириллов и вдруг ляпнул обеими ладонями по столу. – Но кто?

Гусев осторожно стряхнул пепел с папиросы, посмотрел в глаза начальнику и понял, что Григорий Григорьевич тоже думал о Клеточникове.

* * *

Клеточникова позже прочих зачислили в штат агентурной части Третьего отделения. Да он-то и не столь уж давно объявился в столице. Из провинции приехал, из Тавриды, где крымским солнцем и морским воздухом пытался изгнать грудную болезнь. Не изгнал. Не вылечился.

Сколько ему оставалось? Кукушка не куковала, медики пожимали плечами. Одно было непреложно: невский климат – пагуба. Но жить в Ялте? Ах, там все и вся напоминали Марию. Мария отказала Николаю Васильевичу, он уехал в Петербург. С глаз долой, из сердца вон? Нет, он любил ее по-прежнему. Сколько потребуется чухонским болотам, чтоб спровадить на кладбище очередного чахоточного? В конце концов, что ему жизнь, что ему смерть?

Неприкаянный, тоскующий, он поселился в меблированных комнатах, рядом со студентами и курсистками. После родителей Николаю Васильевичу достался небольшой капиталец. Хватило б на жилье получше меблирашек мадам Кутузовой. Но Клеточникова тянуло к молодым людям. Было печальной отрадой слушать свежие голоса, смех, видеть здоровые свежие лица, следить, хоть и со стороны, за ключевой, подчас уж слишком шумной жизнью.

Хозяйке, полногрудой, в буклях, приглянулся постоялец, олицетворявший «самую скромность». Анна Петровна не строила куры тощему, нескладному Николаю Васильевичу, а попросту приглашала на огонек. Пили чай, поигрывали в подкидного, и Анна Петровна умиленно колыхала грудью, когда бедный Николай Васильевич по-детски унывал, оставаясь в дураках.

Николай Васильевич обмолвился однажды, что ему-де прискучило безделье, что он уже подыскивает приличную должность, не слишком хлебную (деньги, слава те, водятся) и не слишком хлопотную (по слабости здоровья), но все ж такую, чтоб занимала несколько часов.

Должностишка, увы, никак не подворачивалась. Клеточников хандрил. Город, меблирашка, жильцы с их вечными диспутами, ночные визиты жандармов, после которых кто-нибудь из молодежи исчезал, – все это осточертело Николаю Васильевичу. Перекидываясь в картишки с Анной Петровной, он ныл, что в Петербурге дышать нечем, что дух здесь мерзостно-либеральный и что даже такая почтенная и серьезная дама, как Анна Петровна, сдается, тайно благоволит разбойникам-нигилистам. Кутузова, дымя папироской, тасуя колоду и улыбаясь, защищала своих квартирантов. Она, видите ли, находила им оправдание: без родительского глаза, кровь горячая, сорвались с приструнки и т. д.

Клеточников хандрил все пуще. Нет, ему надоело прозябать в столице. Как-то раз, проигравшись особенно, он с сердцем шлепнул колодой об стол. «Баста! Давайте-ка, Анна Петровна, сочтемся за квартиру, и я уеду!»

Анна Петровна взволновалась. Господи, в кои-то веки залучишь такого милого постояльца? Надо было что-то придумать. И Анна Петровна придумала. Она пригласила племянничка. Пожаловал лысый господин с бритыми щеками, усатый, любезный, обходительный.

Племянничка величали Васенькой Гусевым. Он был помощником начальника агентурной части Третьего отделения. (Да и с начальником Григорием Григорьевичем вдова жандармского полковника обреталась на дружеской ноге.)

Тетушка, Гусев и Клеточников премило скоротали вечерок. И водочки они в меру выпили, и закусили вкусно, и чаевничали. Разговор поначалу вертелся пустяковый. Потом г-н Гусев, похвалив благонадежность Николая Васильевича, осведомился тоном небрежным, но со взором холодным и цепким:

– А нет ли у вас, сударь, на примете кого-либо из этих… – Он пощелкал пальцами.

Клеточников помычал, оправил очки, ответил, что есть, пожалуй, один, из бывших школьных приятелей.

– Кто ж такой, позвольте полюбопытствовать?

– Да некий Ребиков.

Гусев, морща лоб, пощелкивал пальцами.

– Ре-би-ков… А-а-а, ну как же, как же! Известен! Америку, батенька, не открыли: известен, под наблюдением. Однако… Ну что ж, вы могли бы быть весьма полезны.

Узкое, почти бескровное, нездоровое лицо Николая Васильевича не отобразило готовности услужить сыскной политической полиции. Но именно эта неготовность и соблазнила помощника начальника агентурной части. Г-н Гусев был не без опытности, особенного доверия не вызывали в нем те, кто мгновенно соглашался сотрудничать.

– Ну-с, а кроме Ребикова? – дружелюбно поинтересовался Гусев.

Николай Васильевич деликатно вздохнул. К сожалению, кроме Ребикова, он никого назвать не может. Он, Клеточников, ведет замкнутое существование, Анна Петровна свидетельницей, нет у него круга знакомых.

– И жаль, очень жаль, – посетовал Гусев. – Ну да что ж тут попишешь? Ma tante3 хлопочет, протежирует, да и я, откровенно сказать, весьма расположен… Знаете ли что? Давайте-ка на первых порах, для начина, что ли, рубликах на тридцати помесячно сойдемся.

– То есть это как же? За что же?

Племянник с тетушкой обменялись взглядами: «Ах, простота, простота!»

– Да вот за что, Николай Васильевич, – совсем уж оживился Васенька Гусев. – Поселитесь вы эдак о бочок с энтим Ребиковым, вникните, кто с ним, он с кем, то, се – и вся недолга. По рукам, батенька, а?

Клеточников колебался. Однако видать было, что клонится в соглядатаи. А тетушка Анна Петровпа возьми и восстань:

– Ну-у-у, Васенька, что это ты, друг мой, надумал? Посуди сам: зачем же Николаю-то Васильевичу съезжать? Что ему здесь плохо, спица в колеснице, что ли? Оставь, пожалуйста.

Гусев нашелся. Не спрашиваясь Клеточникова, он заверил родственницу в ежедневных визитах милейшего Николая Васильевича. Тот вздыхал, ежился, сняв очочки, тер переносицу.

* * *

Минул месяц. Клеточников жил соседом Ребикова. Но прок был как от погремушки. Не обнаружил Николай Васильевич доподлинных преступных связей означенного Ребикова. А то, что обнаружил, не стоило свеч. Ну, еще разве прокламациями раздобывался или там номерок зловредной газетенки «Народная воля» доставит, вот и весь барыш… Неловко приходилось Гусеву перед своим начальником, большим скупердяем: тридцать-то рубликов тю-тю, на ветер. А с другой стороны, и тетеньку огорчать не резон: Анна Петровна при деньгах, он, Васенька, единственный наследник. Попал-таки впросак г-н Гусев. Печалился при встречах: «У вас, батенька, нюха нет. Ума, право, не приложу, как нам быть-с…»

Нюха, это уж точно, не имелось. Зато, к счастью, одарил господь бог удивительным, редкостным, очаровательным почерком. Не казенным писарским, давно примелькавшимся, и не разбитным кудрявым, присущим чиновникам «с образованием». Нет! Высшим полетом каллиграфии! О-о-о, какое чудо лилось из-под пера Клеточникова: живая, изящная связь букв, каждая из которых так и играла жемчужной законченностью.

Гусев пошептался с Григорием Григорьевичем, и Клеточников был назначен младшим секретарем агентурной части. С того многознаменательного дня открылась в Клеточникове бездна талантов: аккуратист, неуемный в письменных занятиях, и молчальник, и не фыркает, коли неурочные часы.

Вскорости попались шедевры Клеточникова, будто типографским курсивом оттиснутые, самому шефу жандармов. Генерал Дрентельн в радостном ажиотаже поерошил свои жесткие русые вихры: этот секретаришка чистый клад, государь император столь чувствителен к изящному! И велели тогда Клеточникову перебелять наиважнейшие бумаги. Те, что шеф жандармов возил в своем сафьяновом бюваре в Зимний дворец.

Назад Дальше