— О чем? — спросил Василек.
— О настоящем рае. Который в народе Ирием звался, пока его попы на свой лад не переиначили. Давно в наших краях был говорящий мертвец, дед Тригорий. Его многие слушать ходили, он больше семидесяти лет говорил. Все, кто дорогу к нему знали, в революцию или Гражданскую войну померли. И я бы не узнал, да найти посчастливилось. Мне лет тогда семь было. В лесу потерялся, блуждал полдня, аукал, потом к обрыву, аж туда, где река Устень течет, вышел. Там на обрыве дом его и стоял, небольшой такой, из осиновых бревешек, вместо окон двери на все стороны света. Я голос как услышал, сначала обрадовался, потом что-то в нем насторожило меня, странный такой, и будто порывами, то тише, то громче, или вообще затихнет. И главное, собеседника не слышно — человек сам с собою говорит. Времена были суровые, четыре года как Гражданская-то закончилась, разный люд по лесам прятался: каторжники, недобитые белогвардейцы. А хуже их всех — попы-бегуны и старообрядцы. Не доведи на таких нарваться, жив не будешь… — дедушка невесело усмехнулся. — Ну вот, прятался я так за деревом, не зная чего бояться больше: одиночества или бормочущего голоса, потом смелости набрался, зашел.
Василек, слушая, шею от любопытства вывернул, пока на дедушку вверх смотрел.
— Стою на пороге, а дом — и не дом, четыре стены с дверями, старик лежит, волосы седые ветер шевелит, одежда истлевшая. Я испугался, а все равно не убегаю. В лицо ему заглянул — глаз уже нет, рот неподвижный открыт, и из этого застывшего рта голос исходит. Я присел рядом, слушаю. И чудно, мертвец шепчет о чем-то, шепчет, пока ветер направление не поменяет. Тогда прежняя речь обрывается, хоть и на полуслове, и мертвец другую историю рассказывать начинает.
— И все о рае?
— Да… — вздохнул. — Я тогда мал еще был, не все понял, да и забылось многое. Я когда во второй раз пришел, кто-то все двери в доме позакрывал, думаю, поп-бродяга. От говорящего старика один труп остался.
Васильку тоже взгрустнулось, вдруг вспомнил, что главного не услышал.
— Так что он тебе рассказывал?
— Рай — это зима, весна, лето и осень, — будто посветлел дедушка. — Каждое время года бесконечно, и живешь, в каком захочешь. Нравится тебе зима — кругом пушистый снег, лед на реке, и не будет у этой зимы границ и пределов. Надоели холода, сразу выйдешь на границу с весной. Будешь идти из весны в весну, из марта в май. А захочешь прохлады и грусти, выйдешь сразу в осень. А кому нравится, может жить в вечном лете. И вокруг леса, поля, и все без края!
Василек почувствовал на лице первые дождевые капли, большие, теплые. Вот уже и Свидловка показалась, дом виден дедушкин — успели, только чуть ливень головы намочил.
За три месяца в деревне отвыкает Василек от города. Настолько, что первую неделю трудно ему там жить. Думать иначе надо. И не сболтнуть бы лишнего — чего доброго взрослые на смех поднимут. Потом опять втягивается в городскую жизнь, а когда снова приезжает на каникулы, кругом сюрпризы да загадки.
Вот позапрошлым летом случай был, в соседнем дворе ребенок родился. Прошло несколько дней, и унесли люди его к реке. Василек за взрослыми увязался.
Шли с песнями. Весело было. Стали подле обрыва вокруг матери с младенцем хороводы водить. Потом расступились со словами: «Вода-водица, красная девица, течешь-омываешь зелены бережочки, желты песочки, пенья и коренья, белыя каменья…» А мать за ножку младенца раскрутила и в реку бросила.
Василек зажмурился. Только всплеск тихий услышал. А когда глаза раскрыл, никого над обрывом уже не было — все разошлись. Только он с дедом и остался.
Расплакался. Страшно — понятное дело.
Дедушка лукаво так взглянул, поленце какое-то подобрал и с обрыва подальше закинул. Спрашивает:
— Жалко тебе полено?
— Нет, — отвечал Василек, — чего его жалеть? Оно же не человек!
— Вот, — сказал дед, — правильно. И то не ребенок был. Не человек по природе своей, хоть и из бабьей утробы. Вылезть-то вылез, а не наш, чужой. Такие в народе рекой зовутся. Поэтому мы его реке и вернули!
Василек первым делом спросил:
— Так что, ребенок не утонул?
— Нет, конечно, — успокоил дед. — Разве вода может утонуть? Сам подумай хорошенько!
Ох, не думается. Жуткая картина стоит перед глазами.
Дедушка опять выручил:
— Помнишь сказку Пушкина о царе Салтане?
Разумеется, Василек помнил. С мамой читали. Только там по-другому было.
— Конечно, по-другому, — пояснил дедушка, — ведь про злых людей сказано. А что ты видел, то добрый поступок был. Сказка — ложь, да в ней намек.
Василек дальше уточнил:
— Это плохо быть таким ребенком?
Дедушка головой покачал:
— Ему с людьми плохо будет! И людям с ним. Река же, наоборот, порадуется — родное ей вернули. И всем хорошо.
— Непонятно тогда, — не унимался Василек, — почему он в нормальной семье родился?
— Мало ли… — задумался дедушка. — Купалась баба без заговора, волна между ног затекла… — Вдруг улыбнулся хитро. — Маленький ты еще. Подрастешь — больше узнаешь.
— А я не «река»? — спросил еще Василек на всякий случай.
Дедушка засмеялся:
— Нет, ты нормальный, человеческий.
Первую неделю в деревне всегда так. Кажется, что все с подковыркой, с тайным смыслом, как в басне Крылова про стрекозу и муравья. Василек свыкся, что вначале ничего не понятно, а потом объяснят — и яснее ясного делается.
Дедушка про детей многое рассказал. Василек уже знает, мертворожденных и тех, кого раньше срока утроба выкинула, хоронят в дуплах деревьев. Они становятся малиновками, соловьями и поют другие, не птичьи песни. А белый лебедь с одним черным перышком в хвосте — младенец, которого попы крестили и в лохани своей захлебнули.
Священники, те, которые столетия назад в чащу свою злость от людей унесли, крестят в лесных озерах. Если утонет у них младенец, то не умирает, а в мостря перерождается. Разбухает до размеров крупного сома, кожа синеет, берется рыбьей слизью, вырастает у него полный рот острых, прозрачных как стекло зубов. Если завелся такой, выест в озере всю живность, у деревьев корни подъест. Останется только гнилой омут, и мострь голодный один плавает.
Такое озеро всегда заметно. Вода в нем черная, ничего не растет, и вокруг туман стелется тухлый. Но это, когда озеро совсем пропало, а если мострь только обживается, — сразу не видно, и гибнет из-за того много людей и животных. Решит путник в лесной воде ополоснуться, мострь подстережет его, на дно утянет и загрызет. Он сильный, и лося одолеть может, и медведя. Укусы его почти не заживают. Кто с ним повстречался, у того до смерти раны от мостревых зубов гноятся. Изведешь одного мостря, новый появится. Раньше много их было, а как советская власть пришла и лесных попов разогнала, так мострей со временем и не стало.
Как на последнего мостря охотились, дедушка рассказал. Он тогда чуть постарше теперешнего Василька был. Отец и дед его с собой на охоту взяли, чтоб мужать начинал, ума и сноровки набирался. Всей деревней ходили, топоры взяли, багры, ружья. Еще до озера не дошли, а тухлость в ноздри полезла. В засаде укрылись, а приманку — шкуры вместе сшитые, набитые рыбьей требухой, на прочной веревке закинули, поплескали возле берега, чтобы мострь услышал.
Всплыл он, башкой синей, лысой ворочает, приговаривает: «Буда, буда, буда». Страшный, щекастый, глаза белые, вспученные, пасть раскрыл, в шкуру зубами вцепился, тут его на берег и вытянули, давай по нему из ружей палить, баграми на части рвать. Мострь завыл, и, что жутко, совсем как младенец, только намного громче. Челюсти разжал, отпустил шкуру. Багор, что за бок его удерживал, пополам перекусил, и к воде, весь окровавленный, пополз. Упустишь — и все, на дно уйдет, в ил зароется, и ищи его потом. Крюком, было, мостря зацепили. Шкура под железом рвется, а он дальше к воде ползет. Сколько зарядов из ружей по нему выпустили — почти без толку. У мостря тело как тесто вязкое. Дробь, пули вреда особого не причиняют. Стреляли жаканами, которыми медведя свалить можно. И они не помогали. Воет мострь, кровью из ран прыскает, а живет. По счастью, была у деда старинная пищаль. Ею редко пользовались, к ней пули отливались такого большого калибра, что при выстреле в руках никто удержать ее не мог — будто пушка. Из этой пищали в мостря выстрелили, весь жирный синий затылок ему своротили. Дед подбежал и топором голову мострю отрубил. Тот все равно успел, пока издох, деда за ногу грызануть, потом ее ампутировать пришлось, и дед помер быстро. А мостря на костре сожгли.
Злыдни в лесу вместе с попами появились. Где ни поселятся, лес умирает. И леший уйдет из него, и русалки переведутся. Будто выгоревшие, черные деревья стоят, а среди них скиты. А те, кого попы нечистью называют, не нечисть вовсе, а добрые помощники, волшебные предки наши. Оклеветали их. И русалок, и леших, и бабу Ягу. Старухой с костяной ногой ее лживые попы назвали. На самом деле она и не старая вовсе, а молодая и красивая. Заботливая, сестрица, душа леса. Церкви поповские на курьих лапах стоят, а у нее изба светлая, гостям открытая.
Даже домового не пожалели, сделали из него злобного беса. А какой же он бес? Дедушка рассказывал, вот люди на новое место переезжают, дом строят. И это новопостроенное жилье только тогда будет прочно, когда умрет в нем глава семьи. Он и становится домовым, за хозяйством следит, оберегает родню и живность всю от болезней.
Василек ночью проснулся, на двор вышел, видит — рядом с домом будто пятилетний ребенок. Думал, соседский малыш к ним во двор забрел. Почему только ночью? Окликнул его Василек, ребенок оглянулся, а у него лицо сморщенное, старое, и шмыгнул как крыса в подпол. Василек испугался, с криком домой побежал. Бабушка его успокаивала, мол, спросонья померещилось. А дедушка наоборот сказал — добрый знак, раз домовой тебе показался, за своего, значит, признал. Василек стал о домовом расспрашивать, дедушка посоветовал с соседкой бабой Катей поговорить, она тоже когда-то домового видела.
У бабы Кати своих внуков нет. Она всегда рада Васильку. Он к ней в гости заходит, она улыбается, а в остальное время грустная ходит. Одна-одинешенька живет, мужа похоронила, единственный ее сын давно, ребенком еще, умер. Она до сих пор по нему тоскует.
В комнате у нее не совсем обычно. Окна убраны высохшими колосьями. На стенах полки с игрушками, глиняными зверьками. На столе в венке из еловых веток фотография сына и рядом блюдце с конфетами.
Баба Катя Васильку про домового рассказала:
— Я, когда тяжелая моим Ваней была, так плохо чувствовала себя, ночами почти не спала. Однажды вроде задремала, вдруг слышу — кто-то пришел. Наклонился надо мной и на живот давить начал. Я лежала окаменевшая, испугалась, а потом, сдуру, век себе не прощу, сказала поповское: «Господи, помилуй», — давить перестало, услышала, как плюнул кто-то в злостях да исчез. — Баба Катя вздохнула. — Сынок у меня родился обвитый пуповиной, почти неживой. Выхаживала его, а он хворал, до десяти годов промучился, и я с ним… То домовой приходил, помочь хотел, из живота его вытравить, чтоб не рождался больной на свет. А я не послушалась, прогнала его, и он плюнул на меня — мучайся оставшийся век. Оттого и детей больше у нас не было.
Так и взрослеет Василек, ума-разума набирается от разных людей. Узнал — бури и вихри происходят оттого, что кто-то утопился. Если спящего перевернуть головою туда, где были ноги, то душа не найдет входа в тело и человек до смерти уснет. Смерть — это старуха с ложкой, из глаз свет вычерпывает, оттого он у покойника и меркнет, пока райский свет не загорится. В засуху надо выкопать из могилы труп алкоголика и утопить его в реке или болоте — тогда пойдет дождь. Четырнадцатого марта хорошо влезть на крышу и весну звать. А лето еще найти надо, оно в первой фиалке прячется…
Много и у дедушки Мокара наук. Особенно нравится Васильку в дедушкиной кузне. Как зайдешь, сразу видишь напротив входа горн — деревянный сруб, поверху тесаным камнем выложенный. В середине углубление — горнило, а сбоку от него медная труба, соединенная с мехами. Воздух из них подается по трубе к горящим углям в горниле, чем сильнее поток воздуха, тем жарче пламя. Эти мехи из трех бычьих шкур сделаны. Старые уже. Поэтому у дедушки за кузней электрический аппарат стоит, который воздух в трубу подает. Мехи больше для красоты остались.
Недаром в кузне металл оживает. Она ведь сама как живая, дышит кожаной грудью… И вещи в ней, точно на сказочных существ похожие. Наковальня — приземистый зверь с рогом и хвостом. На роге гнут металл, сваривают кольца. На хвосте делают прямоугольные заготовки. И еще у каждой наковальни свой голос. У дедушкиной — звук высокий, чистый, и молоток при ударе пружинит со звоном. Будешь идти через поле, еще кузни не видать, а голос наковальни слышен как поющий колокол. И лапы у наковальни имеются. Намертво вцепились они в древесину широкого пня, корнями уходящего в землю. Лет триста назад или больше старое дерево спилили и вокруг пня кузню выстроили. А в бору за Свидловкой еще сохранились следы древних рудников. Их провалищами называют. С незапамятных времен железо там добывали из болотной руды. Окрест стояли большие горны, только теперь они под землю ушли…
Рядом с наковальней — бочка, наполовину в землю зарытая, чтобы вода в ней всегда холодная была, разгоряченное железо студить. У стены — тиски, верстак, ящики с углем и сухим песком. Имеется кочерга, веник для очистки горна и чугунная ложка — запекшийся угольный панцирь пробивать.
Из кузнечных инструментов самый главный — молоток-ручник: им мастер тонкую работу выполняет или показывает молотобойцу куда бить. У ручника из ясеня рукоять. А вот боевые молоты — с метровыми буковыми рукоятями. У кувалды, она побольше молота будет, для самых тяжелых ударов, рукоять из столетней рябины. Василек кувалду приподнимает с трудом. Как такой размахнуться?
Дедушка натягивает налобную повязку, надевает полотняную куртку с длинными рукавами, поверх — фартук из толстой кожи, достает брезентовые рукавицы.
Чтобы разжечь горн, надо в горнило тонким слоем угля насыпать, сверху щепок положить, смоченных керосином, поверх немного сухих дров, а потом снова угля. Воздух из трубы раскаляет горнило докрасна. Тогда можно к работе приступать.
Вообще-то в кузне попусту болтать не принято. Поэтому Василек больше молчит и смотрит. Дедушка сам, если надо, все объяснит и покажет.
— Каждой стали, Вася, нужен свой, только ей подходящий жар. Если он ниже ковочного, пойдут по металлу трещины, а если выше, то перегреется заготовка и разрушится.
Дедушка умеет по цвету определять температуру стали. Василек любит наблюдать, как она, точно хамелеон, одевается в разные краски: от бледно-желтого до цвета яичного желтка, потом делается коричнево-красной, фиолетовой, синей. У цвета каления уже другие лепестки: коричневый, красный, темно-вишневый, вишнево-красный, светло-вишневый, красный, оранжевый, желтый, лимонный и, наконец, белый, что как зимнее солнце.
А дедушка знай молотом машет и то ли напевает, то ли тайные слова пришептывает. Потом достанет из подвешенного к потолку холщового мешочка высохший папоротниковый лист и на светящуюся изнутри поковку бросит. Лист сгорит за мгновение, а потом глядишь, а на лезвии ножа рисунок такой же, как и на том листке был — прожилки, сплетения под металлической кожей.
— Дедушка, расскажи, а как у тебя так получилось? — не выдерживает Василек.
Дедушка только улыбается, брызгает на угли водой. Это чтоб сверху образовалась корочка, удерживающая внутри жар. Дедушка Мокар — единорукий кузнец. Потому что работает без помощников. Когда Вася подрастет и для работы молотобойца сил наберет, тогда дедушка двуруким кузнецом станет…
Но нож или топор мало выковать. Его еще наточить надо. Для этого имеется точильный круг. Если понимать, он сам тебе поведает, на что сталь пригодна. Летят из-под точильного круга искры — разноцветный бенгальский салют слегка изогнутых черточек. Возле дедушки лежат инструменты, приготовленные к заточке. Посыпались во все стороны тонкие веточки оранжево-красных искр с обильными звездочками — дедушка доволен. Хорошая сталь. Вот белый сноп искр — из такого материала лучше гвозди делать.
Дедушка работает, но и про Василька не забывает. Знает же, как тому интересно.
— С умом наточенный инструмент и служит долго. Края и середина лезвия должны иметь различные углы заточки с ровным переходом. Сначала топор на механическом точиле обрабатывают. Круг должен вращаться навстречу топору, так заостряется лучше, а сам камень смачивают машинным маслом. Чтобы сталь не перегрелась, топор обмакивают в воду. Как только капли на кончике лезвия закипели — пора охладить…