Затмение - Джон Бэнвилл


Джон Бэнвилл

I

Вначале был неясный образ. Нет, даже не так. Тяжесть, лишний вес, балласт. Он возник еще в первый день, в поле. Словно кто-то бесшумно идет в ногу рядом со мной или во мне, кто-то иной, и все же я знаю его. Я привык надевать другие личины, но тут — тут все было иначе. Я остановился, ошеломленный столь знакомым леденящим дуновением ада; леденящим дуновением рая. Потом слегка сгустился воздух, на секунду потемнело, словно что-то заслонило на миг солнце — крылатый мальчик или павший ангел. Стоял апрель: птицы и кусты, серебристый проблеск близкого ливня, бесконечный простор, дрейфующие айсберги облаков громоздятся в небе. Там я и застыл, терзаемый видениями, на пятидесятом году жизни, застигнутый врасплох посреди бескрайнего мира. Я испугался, что, впрочем, неудивительно. Мне привиделось столько горестей, такие бездны чувств.

Я оглянулся, посмотрел на дом, и мне показалось, что у окна комнаты, где когда-то жила мать, увидел жену. Она застыла, словно статуя, повернув ко мне голову, но взгляд ее скользил мимо. На что она смотрела? Что видела? Я мысленно съежился, ощутив себя случайной помехой под этим взглядом, словно меня небрежно задели или насмешливо чмокнули. День отражался в стекле, и силуэт дрожал, расплывался; она ли это или просто тень в форме женщины? Я направился обратно, ступая по неровной земле, и тот, другой, пришелец, шагал во мне, как рыцарь в доспехах. Дорога была непростой. Трава цеплялась за лодыжки, и в ней скрывались ямки — следы копыт, оставленные в глинистой почве с незапамятных времен, когда эта часть города еще не была застроена, — можно споткнуться и сломать одну из тысяч хрупких косточек, образующих ступню. На меня лавиной обрушилась паника. Как, спрашивал я себя, как могу я остаться здесь? Как мог решить, что сумею жить здесь совсем один? Но теперь уже поздно, ничего не поделаешь, придется выдержать. Так я и сказал себе, даже прошептал вслух:

* * *

Это он, старый особняк, притянул меня к себе, выслал своих тайных глашатаев, чтобы убедить вернуться… вернуться

— Это было как-то связано с будущим, — сказал я. — Во сне.

Если бы я только мог передать ей живое, острое ощущение реальности, всю многомерность моего сна, где все так пронзительно знакомо, где я — это я и одновременно кто-то другой. Нахмурясь, я тупо кивнул:

— Да. Я стою на пороге дома, солнце, утро, Пасха, и каким-то образом все происходит в будущем.

— На пороге какого дома?

— Какого? — Я пожал плечами. — Этого дома, конечно. — И удивляясь, уверенно кивнул: — Да, у входной двери, вон там.

Лидия подняла брови, чуть отклонив назад свою широколобую голову и сунув руки в карманы просторного пальто.

— По-моему, больше похоже на прошлое, — объявила она и потеряла даже тот небольшой интерес к беседе, что у нее возник.

Прошлое ли, будущее, неважно, так я мог ответить, — но чье оно?

* * *

Меня зовут Клив, Александр Клив, просто Алекс. Да, тот самый Алекс Клив. Возможно, вам знакомо мое лицо, мои прославленные глаза, чей пламенный взор в свое время прожигал зрительный зал до последнего места в партере. Признаться, я и в пятьдесят еще импозантен, правда, несколько потрепан и помят. Представьте себе, как должен выглядеть Гамлет — и вы увидите меня: прямые золотистые волосы, теперь уже разбавленные сединой, светло-голубые глаза, высокие нордические скулы и наконец чуть выдвинутый изящный подбородок, признак чувствительности и одновременно утонченной жестокости. Я говорю об этом только потому, что хочу понять, до какой степени моя театральная внешность послужила причиной той терпимости, нежности, той неизменной и совершенно незаслуженной любви, которой меня удостоило множество женщин — нет, пожалуй, «множество» тут не подойдет, даже самый преданный Лепорелло сочтет такое преувеличением, — случавшихся в моей жизни. Они заботились обо мне, поддерживали меня; какие бы безрассудства я ни творил, неизменно помогали устоять на ногах. Что такого они во мне увидели? Что вообще во мне можно увидеть? Или их привлекала лишь внешность? В молодые годы обо мне часто пренебрежительно отзывались, как о дамском кумире. Это несправедливо. Действительно, я мог стать и белокурым героем, если требовалось, но лучше всего мне удавались мрачные, погруженные в себя типы, которых будто привели на сцену прямо с улицы, чтобы придать жизненность сюжету. Темная личность — мой конек, темные личности у меня всегда получались отменно. Если требовался отравитель или мстительный идальго, я играл их лучше всех. От самых жизнерадостных моих персонажей, скажем, повесы в шляпе или остряка, глотающего коктейли, исходило нечто зловещее, какая-то смутная угроза, и даже милые старушки в шляпках, сидящие в первом ряду, умолкали и крепче сжимали свои пакеты с тянучками. Удавались мне и здоровяки; зрители, заставшие меня у служебного входа, всегда бывали ошарашены тем, что в так называемой реальной жизни я вовсе не грубый неуклюжий тяжеловес, а подтянутый гибкий парень с осторожной походкой танцора. Видите ли, я просто надевал маску, я долго изучал здоровяков и понял, что их отличительная черта — вовсе не мускулы, не мощь, не сила, а необычайная ранимость. Щуплые ребята — это решительность и выдержка, а великаны, если они прилично выглядят, излучают трогательную растерянность, неловкость, даже смятение. В основном не они, а им ставят синяки. Никто так осмотрительно не идет по жизни, как великан, и все же именно его раз за разом сбрасывают с гигантского бобового побега или выкалывают глаз раскаленным железом. Все это я наблюдал и научился играть. Один из главных секретов моего успеха на сцене и в жизни — я умел изображать здоровяка. А кроме того — искусство оставаться абсолютно неподвижным даже в самый напряженный момент, еще один мой прием. Вот о чем пытались на свой лад сказать критики, когда обсуждали моего устрашающего Яго или коварного змея Ричарда Горбатого. Застывший в ожидании хищник завораживает сильнее, чем тот, что уже распластался в прыжке.

Должен упомянуть, что не случайно говорю об этом в прошедшем времени.

Ах, театр, театр; конечно, я буду тосковать по нему. Надо сказать, бородатые присказки об актерском товариществе совершенно правдивы. Мы дети ночи, играем во взрослых, держимся друг за друга, чтобы тьма не поглотила нас. Я не считаю своих коллег самыми приятными людьми на свете, но хочу выходить на сцену вместе с ними. Мы, актеры, любим жаловаться на тяжелые времена, убогий репертуар провинциального театра, ветхие костюмы и отмененные из-за дождей гастроли на побережье, но, сказать по правде, мне втайне нравилась именно неприкаянность того балаганного мира. Оглядываясь на свою карьеру, которая, видимо, уже завершилась, я с особым теплом вспоминаю уютную тесноту затерянного где-то в невероятной глуши обшарпанного зала, надежное укрытие от вязкой темноты осеннего вечера, пропахшее сигаретным дымом и мокрыми пальто; мы, актеры, смеясь и рыдая, декламируем и шествуем по нашему освещенному мирку, а перед нами в мохнатом полумраке расплывчатая стоглазая амеба впитывает каждый пафосный возглас, охает после каждого напыщенного жеста. В наших краях, в детстве мы говорили о тех, кто рисовался перед приятелями на школьном дворе, — они только

* * *

Дом. Высокий и узкий, стоит на углу небольшой площади напротив глухой белой стены монастыря Сестер Милосердия. На самом деле наша площадь вовсе не квадратная, [1]она постепенно вытягивается и в конце концов сужается в дорогу, что ведет вверх по холму, за город. По-моему, любовь к абстрактным размышлениям, явление, редкое у людей моей профессии (трагик-мыслитель — так еще с явной ехидцей отзывались обо мне критики), родилась, когда я впервые задумался, почему треугольное пространство назвали квадратом. В соседнем доме на чердаке водилась сумасшедшая. Самая настоящая. По утрам, когда я шел в школу, она высовывала из чердачного окна свою всклокоченную голову и пронзительно кричала мне какую-то тарабарщину. Волосы у нее были очень темными, а лицо очень белым. Ей было где-то двадцать или тридцать, и она играла в куклы. Чем она страдала, никто толком не знал или не желал говорить; ходили толки об инцесте. Ее отец — грубо сколоченный мужчина, с кирпично-красным лицом и большой круглой головой, торчащей прямо из плеч, словно каменный шар. Я вижу его в гетрах, но это наверняка игра воображения. Вообще-то, можно обрядить его и в пеньковые клетчатые штаны с кожаными сапогами, ибо те дни сейчас настолько далеки от меня, что кажутся мифической древностью.

Дальше