Затмение - Джон Бэнвилл 3 стр.


— Сюда кто-то залез, какой-то бродяга, — сказал я с подчеркнутым упреком, но, судя по невозмутимой физиономии собеседника, пронять его не удалось. — Он оставил после себя не только сожженные книги, — сдерживая тошноту, я упомянул о том, что Лидия увидела в туалете.

Однако Квирка это еще больше позабавило.

— Точно, пачкун, — сказал он и ухмыльнулся.

Стоя перед камином на коврике — и здесь протерта дорожка, как в спальне у кровати, — он чувствовал себя совершенно свободно, озирался с лукаво-скептическим видом, словно все в комнате приспособлено для одной цели — одурачить его, но он не промах. Его выпуклые блеклые глаза напомнили патоку, очень популярную в годы моего детства, только ядовитую. На подбородке выделялась ссадина — порезался утром во время бритья. Квирк вытащил из кармана изрядно потертой вельветовой куртки коричневый бумажный пакет с бутылкой.

— Обогреть домашний очаг. — Он криво усмехнулся, демонстрируя виски.

* * *

Мы устроились у клеенчатого стола на кухне и пили, провожая день. От Квирка так просто не отделаешься. Он примостил свой широкий зад на табуретке, зажег сигарету, поставил локти на стол, не переставая смотреть на меня так, словно ждал чего-то особенного. Его вываренные глаза, не переставая, изучали мое лицо и фигуру — так альпинист на несложном, но опасном участке скалы ищет, за что уцепиться. Он рассказал мне историю дома до того, как он перешел к нашей семье, — специально изучал документы, такое у него хобби, заявил он мне. Собирал справки, обследования, изыскания, показания, дела, все написано сепией, каллиграфическим почерком, все связано ленточками, проштамповано и опечатано. Я тем временем вспоминал, как впервые плакал в кино, беззвучно, безудержно. Сначала больно сдавило горло, затем соленые слезы затекли в рот через уголки губ. Был самый разгар зимы, слякотно, начинало смеркаться. Я сумел отпроситься с дневного спектакля — воплотил безнадежную мечту моего юного дублера, Снивелинга, — и пошел в кино, под ногами хлюпало, я ликовал и дурачился. И только начался фильм — беспричинные слезы, икота, подавленные всхлипы, я весь трясся, спрятав между колен судорожно сжатые кулаки, горячие капли стекали со щек и впитывались в рубашку. Я был ошарашен, ну и конечно, сгорал от стыда, боялся, что темные призрачные зрители, окружающие меня, заметят мой позор, и все же было нечто восхитительное в этом выплеске, в этом ребяческом грехе. Когда фильм закончился, а я с покрасневшими глазами выполз в сырую промозглость ранних сумерек, то ощутил себя пустым, освеженным, отмытым. С тех пор это стало постыдной привычкой, я плакал дважды, трижды в неделю, в разных кинотеатрах, чем горше, тем лучше, по-прежнему не понимая, о чем я плачу, какую потерю оплакиваю. Должно быть, где-то глубоко во мне таился колодец скорби, откуда струились соленые ручейки. Распростершись на кресле в переполненной призрачными людьми темноте, я выплакивался до дна, а тем временем на широком экране разыгрывалась умопомрачительная история злодейств и фантастических страстей. Наконец в один прекрасный вечер я иссяк прямо на сцене — холодный пот, беспомощные движения немого рта, бесполезные старания — и понял, что должен уходить.

— Так вы тут решили устроиться? — спросил Квирк. — Тут, у нас, то есть.

За окном последние минуты вечера, мутный мыльный свет, нестриженая трава в саду кажется серой. Слишком долго жил я на поверхности, хотелось мне ответить, слишком ловко скользил по ней; теперь мне нужно окунуться в ледяную воду, в ледяную глубину. Но ведь я и так обледенел до самых костей, это и есть моя беда, разве нет?

* * *

Я постепенно засыпал, с каждым выдохом отравляя воздух парами виски, и, кажется, почувствовал, как тот, чужой, вышел из меня и завис посреди тьмы, словно дым, словно мысль, словно воспоминание. Ночной ветерок шевелил края пыльных кружевных занавесок. Где-то в небе все еще мерцал свет. Я погрузился в сновидение. Комната. Прохладная, выложенная мрамором, будто римская вилла, в незастекленных окнах виднеется ступенчатый коричневый склон холма и строгая линия стоящих на страже деревьев. Скудная обстановка: кушетка с резными краями, рядом низкий столик, на котором расставлены притирания и мази в порфировых горшочках и склянках из цветного стекла, а в дальнем углу высокая ваза, откуда склонилась одинокая лилия. На кушетке, которая видна мне лишь на три четверти, не больше, лежит на спине женщина, молодая, пышная, сказочно белокожая, она подняла обнаженные руки и спрятала в них лицо от стыда и вожделения. Рядом, тоже голая, сидит негритянка в тюрбане, огромная, с гладкими бедрами-дынями, большими твердыми и блестящими грудями и широкими розовыми ладонями. Средний и большой пальцы правой ручищи полностью погружены в оба бесстыдно подставленных отверстия между ног белой женщины. Я вижу воспаленные розовые кружева, обрамляющие вагину, изящные, словно завитки кошачьего уха, и упругое, умащенное коричневое колечко ануса. Рабыня повернула ко мне голову, широко и весело улыбнулась и ради меня подвигала взад-вперед пальцами в разверстой плоти своей госпожи. Женщина содрогнулась, издала мяукающий стон. Во сне-соблазнителе мое лицо стало ртом, легкий спазм заставил меня выгнуться, я вжал затылок в подушку, затих и долго лежал неподвижно, как почивший диктатор при всех регалиях, по уши провалившийся в бархат.

Я открыл глаза и не мог понять, куда попал. Окно совсем не там, где должно быть, шкаф тоже. Потом вспомнил все, и старое загадочное предчувствие снова сдавило грудь. Не темно и не светло — тусклое зернистое сияние, которое будто бы исходит из ниоткуда, если его не испускает сама комната, вот эти стены. Я чувствовал сбивчивую скороговорку своего загнанного сердца. Липкая лужица на бедре уже холодила кожу. Надо встать, пойти в ванную и обтереться, подумал я, даже увидел, как поднимаюсь, нащупываю выключатель — или это все еще сон, полуявь? — но по-прежнему лежал, спеленатый в теплом коконе. Мое воображение неторопливо вернулось к женщине из сна и снова прочертило контуры белых рук и ног, прикоснулось к потайным местечкам, но теперь уже без возбуждения, ведомое лишь любопытством, бесстрастно дивясь необычайно белокожей плоти, ее фантастическому сладострастию. Так, перебирая образы в дремотном оцепенении, я повернул на подушке голову и именно тогда увидел ту фигуру в комнате, безмолвно застывшую чуть поодаль от кровати. Я принял ее за женщину, или женоподобного старика, или даже ребенка неопределенного пола. Закутанная во что-то, недвижимая, она стояла лицом ко мне, словно ангелы-хранители в детской, где я лежал больной давным-давно, туманные спутники лихорадочного бреда. Голова ее чем-то накрыта, так что я не мог различить черты. Руки прижаты к груди, словно в мольбе или исступленной молитве, либо в порыве какой-то иной страсти. Я, конечно, перепугался — на лбу выступил холодный пот, волосы встали дыбом, — но сильнее всего я почувствовал то, что за мной внимательно наблюдают, что на мне сосредоточен пристальный взгляд. Я попытался заговорить, но тщетно — не потому, что от страха отнялся язык, просто в призрачном мире между сном и явью не работает механизм человеческой речи. Фигура оставалась неподвижной, не подала мне ни единого знака, все так же стояла в позе неясной мольбы, возможно, ожидая ответа. Я подумал:

Назад Дальше