Я молчала. Он прав, конечно, как всегда. Я еще не могла сказать ему – „мы уедем", так как я все еще надеялась. Это было жестоко – не давать мне права любить своих детей. Но он был прав. Это я также знала.
_______________
* Все это я узнала позже, по возвращении в США через два года.
51
Все в комнате было как тогда, более двадцати лет назад. Портрет молодой цветущей Наталии Васильевны на стене. Фефа всегда сидел, стоял, говорил, как бы не выходя из поля зрения больших серых глаз своей матери. Безусловно, Фефа помнил их собственное возвращение из эмиграции в 1922 году, когда его отчим, Алексей Толстой, и Наталья Крандиевская, его мать, решили вернуться в советскую Россию. Фефа потерял мать, навсегда разошелся с Толстым, сделавшимся советским вельможей. О, Фефа знал, что гово рил! Возвращение – это иллюзия. Он был очень болен. В таком состоянии здоровья никто не притворяется и не пытается говорить приятные вещи. Федор Федорович Волькенштейн умер всего через несколько месяцев после нашего свидания.
Я чувствовала в те дни, что погружаюсь в какие-то темные воды, как это бывает в дурном сне, когда все затопляется и знаешь, что тонешь. Кошмары о потопе – как говорят психологи. Глубоко подсознательная, жуткая вещь. Вот так именно я и чувствовала себя в те дни.
Тем временем власти решили по-своему. Они считали, что пора нам „осесть", переехать из гостиницы, где мы жили уже несколько недель, и отправить Ольгу в ту самую показушную школу с бассейном для плавания, где она так боялась завуча. И нам была предложена колоссальная квартира в здании рядом: в новом доме, выстроенном недавно исключительно для членов Политбюро и их семей. Нам была показана квартира покойного Пельше – более девяноста квадратных метров. Ольге понравились довольно модерные интерьеры, великолепный вид на Москву открывался сверху, с какого-то -надцатого этажа… Но она ничего не понимала: жизнь была бы, как в клетке, с постовым у дверей, при входе.
„Начинайте жить!" – сказал официальный представитель Совмина, показывавший нам это великолепие, как будто до того мы еще никогда не существовали. По советским стандартам, это был верх роскоши. Это был также верх – дальше некуда – того состояния постоянной показухи, в котором нас по-видимому, решили теперь держать: дом был рядом с этой показной школой, на Спиридоньевке, то есть совсем рядом также с Домом приемов МИДа, который посещает в различных обстоятельствах весь московский дипкорпус и все иностранные корреспонденты. Как ни оторвалась я от московской
52
жизни, но тут уж даже мне было ясно, что это за жизнь у нас будет. И я сказала вежливо, что „это все прекрасно, но уж слишком большая площадь для нас двоих" и что мне надо подумать.
„Подумайте, подумайте! – бодренько отозвался представитель Совмина. – Хватит уж вам кочевать. Вот и дочке понравилось здесь, да?" – сказал он весело и получил в ответ фотогеничную улыбку, без которой в Калифорнии не рождается ни одна девочка. Он истолковал это как знак согласия. Но я-то понимала, что если мы сейчас примем вот этот статус, предлагаемый нам, этот образ жизни, то мы обречены. Потому что впоследствии мы будем существовать в этой золотой клетке, и моя дочь будет первой, кто взбунтуется против такой жизни.
Мне дали еще некоторое время, чтобы подумать.
53
5
ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ
В то же самое время мы общались с семьей сколько могли. В квартире сына меня встретила моя старая мебель – так странно было видеть эти кресла, диван-кровать, письменный стол, книжные полки с моими книгами – они глядели на меня в упор, как из какой-то сюрреалистической картины… Все это собиралось по кусочку в 50-60 годы, венгерские кресла для гостиной, чехословацкая спальня, белые крашеные полки для книг сделаны плотником на заказ… В Москве никто особенно не печется о таких вещах. А я так и не научилась за годы на Западе собирать собственность и недвижимость. Но видеть все снова – было так странно. Никаких сентиментальных ощущений, скорее, какая-то онемелость, удивление…
Пришел мой внук, и, наконец, я смогла разглядеть этого приятного пятнадцатилетнего высокого подростка. Он походил на отца Елены, своей матери. Ничего общего с моим сыном я не нашла в нем, – он был как-то странно „не мой внук", – очень холоден, смущен, не знал куда девать руки, куда смотреть. Ольга преподнесла ему сникерсы и сумку ,,Адидас", купленные ею в Афинах, – и он не проявил никаких эмоций. Ее шокировало это – ведь это была ее собственная идея, она сама выбирала!.. В Америке всегда дети бросаются на любой подарок и горячо благодарят: здесь же принято не выражать чувств. Общение между ними не получалось – хотя Илья знал английский, а Ольга понимала немного по-французски. Пришел и Гриша и как-то сглаживал
54
всю натянутость обстановки своей веселостью и добродушием: без него мы бы все заледенели.
Опять были закуски к водке и бесконечное питье оной. Казалось, как только в этом доме садились за стол, так начинали пить. Сын сказал, что у него повышенное давление и гастрит. „Так что же ты не соблюдаешь диету? – спросила я молодого врача. – Тебе творожок надо есть!" – сказала я, глядя на его хозяйку. ,,А мы творожок не любим!" – сказала она, немного кривляясь. Сын промолчал. Очевидно, она решает, что они едят и что пьют.
Мы ездили к ним на дачу, в Жуковку – это была та самая дача, где я жила в 1966 году, перед отъездом в Индию. Воспоминания тех дней о больном Браджеш Сингхе странно нахлынули на меня – Боже, как это было давно! Сюда тогда приезжали к нам посол Тикки Кауль и Мупад Галеб с женой, повидать Сингха. Ося и Катя были тогда еще подростками, такими легкими, послушными, на зависть всем матерям… Елена тоже приезжала в гости, Ося ухаживал за ней.
„Где такую невестушку-то откопали?" – спросила я Гришу, улучив минуту, когда мы были одни. „Не говори! – замотал головой Гриша. – Он встретил ее на одной из пьянок. Когда Елена ушла и забрала ребенка, он начал дико пить с горя, кто-то был необходим ему как нянька – вот она и появилась… Мы все говорили ему, только не женись! Но он сделал, как хотел. Она, конечно, теперь заправляет всем, сильная баба. Не в моем вкусе!" – сознался Гриша.
Невестушка тем временем громко и раскатисто хохотала, подливая водки и накладывая маринованных грибов, картошки, селедки – всех тех яств, которыми славится русская выпивка. Ольга сидела, вперившись в телевизор: слава Богу, это ее всерьез занимало. Мне захотелось сказать нечто приятное Люде, и я сказала довольно опрометчиво: „Знаете что, Люда, если хотите – называйте меня мамой". Она ответила своей знаменитой фразой, которую мне не забыть, вдруг бросив на меня острый взгляд недобрых глаз. „Ну, это мы еще посмотрим!" – „Была бы честь предложена", – заметила я. Традиционно, ей следовало меня именно так и называть. Отказ означал: „Мы и без тебя просуществуем". В этом у меня не было никаких сомнений. Гриша в изумлении вертел головой.
55
Для компании Оле был привезен некий мальчик, якобы говоривший по-английски, но Ольга утверждала потом, что он ничего не понимал. Илью мы видели всего дважды, потом было невозможно заполучить его в гости. Хотя он жил с матерью очень близко от нашей гостиницы, и я звонила ей с просьбой, чтобы мальчик зашел к нам, но этого так и не случилось. Мать говорила, что он слишком занят.
Еще более удивительным для меня было то, что мой сын, несмотря на просьбу зайти ко мне в гостиницу, поговорить посидеть вместе за семнадцать лет, так и не удосужился это сделать. Он все отговаривался, что „Люда не может". А когда я прямо попросила его зайти одного, он придумал всякие причины, чтобы не приходить.
Мы были в Москве уже месяц. Повидали за это время всех моих кузенов Аллилуевых – и тут было действительно радушие к нам обеим. Мальчики, с которыми я почти что росла вместе, мамины племянники, мало изменились. Теперь в возрасте от пятидесяти до пятидесяти восьми лет они были все так же хороши собою: все высокие, стройные, худощавые, белозубые, с карими веселыми глазами – просто загляденье – и выглядели все куда моложе своего возраста. Они были женаты, имели детей, хорошую работу; их жизнь идет хорошо – после ужасающих лет, когда их родители умирали, погибали в тюрьме. Они знали годы нищеты, страха, общественного остракизма, все на свете… Теперь они, наконец, довольны жизнью. К Ольге они были внимательны и теплы, и она это сразу же заметила. Мне так странно, что и у них – дети. Для меня они все еще „мальчики".
Один из них повел меня на Новодевичье кладбище. Возле могил мамы, бабушки и дедушки Аллилуевых, Павлуши и Жени Аллилуевых, Анны и Федора Аллилуевых прибавилась маленькая могила Василия Сталина – моего племянника, младшего сына Василия, умершего в двадцать лет от укола героина. Моя няня тоже похоронена здесь, и мы все соглашаемся, что необходимо перевезти сюда и Василия из его „казанского изгнания"…
Этому будет противостоять его незаконная (четвертая) жена Маша, якобы обладавшая правом похоронить его там, где ей вздумалось. Но мы-то знаем, что Василий никогда не был разведен со своей первой женой, Галиной, у которой все
56
еще хранится их брачное свидетельство. Надо привести ее в суд, чтобы доказать, что она и есть единственно законная жена, что Маша не имеет никаких прав на могилу Василия, и тогда – открыть могилу и… доказать, что ему „помогли" умереть. Мы все знаем, что там было что-то очень подозрительное: не было ни свидетельства врача, ни вскрытия тела. Маша,* как она и сама говорила, „колола ему снотворное и транквилизаторы, чтобы не бушевал", – и это после алкоголя! Таким путем можно расшатать здоровье и слона. Василий же в то время, после семи лет тюрьмы, был крайне ослаблен, почти ничего не ел, страдал язвой желудка, артериосклерозом, но все же продолжал пить. На последних фотографиях он выглядел куда хуже, чем в тюрьме…
Я написала Громыко, прося его принять меня по этому вопросу: мы все хотели положить конец посмертным мытарствам бедного Василия. Однако Громыко не принял меня за все время моего пребывания в СССР и даже не ответил, хотя меня заверили, что он получил мое письмо.
Все эти мрачные дела, смерти, память о маме и посещение Новодевичьего кладбища повергли меня в такую тоску, что, казалось, я и сама прикоснулась к могильным камням и заглядывала в могилы… Чтобы отделаться от всех этих мыслей, мы с Олей пошли проведать моих племянников – приходящихся ей кузенами. Они были моложе и веселее, и это хоть немного отвлекло нас.
Гуля, дочь моего брата Якова, вышла замуж за араба-инженера из Алжира, и у них был сын, мальчик двенадцати лет, с врожденным поражением слуха. Отец его, часто бывавший во Франции по делам, хотел повезти его туда к хорошим докторам, но мальчику не разрешали выезд из СССР. Не разрешали такового и самой Гуле, уже теперь сорокалетней специалистке по алжирской литературе, – хотя ее муж не раз предлагал взять на себя расходы по ее пребыванию за границей. Я хотела попросить Громыко и об этом – но мне не удалось попасть к нему. Гуля с возрастом еще больше стала похожа на моего брата Яшу, особенно глазами, ртом и манерами. „Ну, почему не дать ей поехать повидать родственни-
_______________
* Информант КГБ, по свидетельствам некоторых лиц. См. гл. 10.
57
ков? Опять эти идиотские запреты", – думала я. Ничего не изменилось с тех пор, как я уехала… Гуля и Оля понравились Друг другу и как-то объяснялись наполовину по-французски, который Гуля прекрасно знала как переводчица, наполовину знаками. Здесь – как и среди всех Аллилуевых – Оля смогла почувствовать, что она – в кругу семьи. Оле было так занятно видеть всех этих родичей, близких ей по крови, но выросших в совершенно ином обществе.
Мой племянник Александр, старший сын Василия, за семнадцать лет, что я не видела его, проделал головокружительный взлет: я нашла этого когда-то тихого, боязливого мальчика теперь режиссером-постановщиком Театра Советской армии – и не могла поверить перемене к лучшему, произошедшей в нем! Всегда неуспевавший в школе, болезненный и хрупкий, живший последнее время с сильно пьющей матерью и начинавшей пить сестрой, Александр ничем не проявлял тогда своих талантов. Но за прошедшие годы он окончил Театральное училище и нашел себя.
Мы пошли смотреть его спектакли – очень изящную, романтическую „Даму с камелиями", и я все не могла поверить… Это ли Саша? Это ли наш Саша, выходящий из-за кулис и быстро раскланивающийся перед публикой после спектакля, всегда имевшего успех?
Дома Александр показал нам свою небольшую квартирку, чистую, убранную с огромным вкусом, но очень просто. Он совсем не пьет и чрезвычайно чистоплотен. Так хорошо говорит, много читает – нет, не может быть! Он похож на Василия, когда тот был совсем молодым и еще непьющим; нервное, впечатлительное „аллилуевское" лицо с мягкими карими глазами, как у них всех… Саша, Саша, какой ты стал! Спокойный, тихий, внимательный – ничего от его самолюбивого, агрессивного отца. Александр очень внимательно и тепло встретил Ольгу, и, хотя он не говорил по-английски, они сумели подружиться. Он водил нас в театры, на песни и пляски цыган в единственном в мире Государственном цыганском театре.
Мы встречались с Аллилуевыми, с Гулей и Александром и позже. Ольга получила хоть небольшое представление о своей обширной семье. От Кати, моей дочери и ее сестры, пока что ни слова, хотя мне сказали, что „ей было сообщено
58
о нашем приезде". Она живет на Камчатке, изучает вулканы, работает на исследовательской станции Академии наук.
Однако ни сын, ни внук не желают зайти к нам в гостиницу. Я никак не могу понять этой перемены в сыне. Не он ли плакал в телефон, когда я жила в Англии? Спрашивал: „Неужели я тебя больше не увижу?!" Ну вот, я здесь. Так почему же ты не зайдешь ко мне поговорить, посидеть… Уму непостижимо. Он попросил денег, я дала ему, что имела. Потом он пожелал пойти в валютный магазин – я спросила: „Что тебе там нужно? Вы с Людой не похожи на нуждающихся. Хорошая квартира, зимняя дача с поварихой, все готовое. Я лучше дам денег Наде или Саше, они так обтрепались". Он рассердился и начал кричать в телефон. ,,Ну, я не для того сюда ехала, чтобы слушать твой крик", – сказала я.
Эта перемена в характере, в самой натуре – признак глубоко зашедшего алкоголизма. Я наблюдала это и в своем брате. Процесс саморазрушения захватывает дух и ум. Личность теряет свои качества, таланты, свою привлекательность. Потрясающий творческий взлет, происшедший с моим племянником Александром, и увиденный в сыне настолько же невероятный упадок всех лучших сил за то же время – меня совершенно потрясли. Поэтому, когда старые друзья говорили мне: „А ты совсем не изменилась!" – я считала, что и слава Богу! Хоть что-то должно остаться неизменным в этом круговращении.
Не застала я в живых Александра Александровича Вишневского и Люсю Каплера, Татьяну Тэсс и Фаину Раневскую. За то время, что мы были в СССР, скончались Федор Федорович Волькенштейн и Сергей Аполлииариевич Герасимов – два больших старых друга. Каким-то могильным духом веяло из Москвы, и у меня было такое чувство, что мы попали на кладбище.
Но на родное пепелище
Рыдать и плакать не приду;
Могил я милых не найду
На перепаханном кладбище.
Так написал Вячеслав Иванов, ни разу не пожелавший вновь посетить родину, которая представлялась ему так же
59
неузнаваемо разрушенной, как „перепаханное кладбище". Какой жуткий образ!.. У меня неотвязно вертелись в голове эти строки, пока мы были в Москве; а неузнаваемые улицы