— Чего надо этой размазне? — не сдержал вполне понятное раздражение Григорий Тимофеевич.
Между тем жердь, отмахивая внушительные шаги, стала сопровождать нас по берегу, не гася страдальческий взор. Это докучливое, безмолвное, унылое преследование в конце концов вывело Григория Тимофеевича из себя.
— Дружище, мы тебе что-нибудь задолжали? — громко вопросил он, привстав.
— Нет, — слабо донеслось с берега, и невыразимая печаль соткалась в этом звуке.
— Ну тогда проваливай, кончай глаза мозолить!
Длинный послушно повернулся и направился к пустырю; вскоре белый костюм слился с ослепительным отблеском кварцевого песка, а черные туфли, уменьшившиеся с расстоянием до двух малозаметных точек, можно было принять за гонимые ветром жестянки из-под консервов. Мы же тем временем вытащили катамаран на отлогую полоску земли, и я, ощущая призывные спазмы в желудке, помчался в магазин, где раздобыл четыре бутылки минералки, восемь плавленых сырков и большую сдобу. Едва мы, жадно опустошив по бутылке, утолили жажду, вдали вновь замаячили удлиненные очертания Рыцаря Печального Образа. Мы решили не обращать на него внимания, расстелили газету, уселись друг против друга и принялись смачно закусывать аппетитными прохладными сырками. Когда же длинный приблизился, я, не сдержав любопытства, искоса бросил взгляд — с плеча у него свисала на тонком ремне кожаная сумка, и смотрел он на нас уже не жалобно, будто грешник перед вратами ада, а с неутомимой мольбой.
— Приятного аппетита, — выговорил он столь мрачно, что я поперхнулся.
Наступила пауза, на всем протяжении которой Григорий Тимофеевич похлопывал ладонью по моей согбенной спине. Наконец, отдышавшись, вытерев слезы, я с прежним усилием заработал челюстями.
— Тяпкин-Ляпкин моя фамилия, — сообщил после перерыва длинный. — Состою фотографом при районной газете. Разрешите… — и он начал расстегивать застежку на сумке.
— Не разрешаем, — сказал Григорий Тимофеевич.
— Вы кушайте, кушайте, — заволновался репортер. — Я только узнать принципиальное согласие.
— А с какой целью будет производиться фотографирование?
— В целях дальнейшей пропаганды туризма в районе.
— Ладно, — сказал удовлетворенный ответом Григорий Тимофеевич, — погоди немножко.
Фотограф присел на пригорок, не заботясь о чистоте брюк, смиренно сложил руки на коленях. Я стряхнул крошево с газеты и пошагал к Григорию Тимофеевичу, который, согнувшись в известной позе, тужился, пытаясь столкнуть катамаран в воду. Вдвоем это удалось быстрее. Чуть только катамаран заскользил, я вскочил на фермы, ухватил шест и начал отталкиваться им ото дна, Тимофеевич, между тем, выруливал, устанавливая лодку против солнца. Причем делал он это тщательным образом, вероятно, беспокоясь о качестве будущего снимка.
— Ты, случаем, не доводишься родственником популярному литературному герою? — пошутил мой сосед.
— Не имею чести, — сумрачно ответил Тяпкин-Ляпкин, по всей очевидности, не смирившийся с тем, что ему всю жизнь придется страдать от этого вопроса.
— А как зовут-то тебя? — примиренческим тоном произнес Григорий Тимофеевич.
— Виктор.
— Ну вот и хорошо, Витя, теперь можешь вынимать свою бандуру.
Фотограф, упершись коленом в песок и закрыв лицо громадным импортным аппаратом с длинным, как ствол артиллерийского орудия, объективом, несколько раз нажал на кнопку согнутым пальцем. Затем мы развернули лодку бортом к солнцу и в таком положении зафиксировались еще раз. Посветлевший лицом корреспондент поблагодарил нас и двинулся восвояси.
Солнце помаленьку скатывалось к горизонту. Вечерело. Мы с Григорием Тимофеевичем кружили по заводи до самой темноты; когда же контуры берега стали едва различимыми над водой, вытащили катамаран на сухое место рядом с другими лодками, свернули парус и пошагали к поселку. Григорий Тимофеевич, неся на плече мачту, мурлыкал под нос какую-то песенку, я же был радостно возбужден, хотелось подпрыгивать и махать руками.
С того дня я возненавидел свою чистенькую, заново окрашенную и оклеенную квартиру. Невыносимо раздражали крикливо пестрые дефицитные рекламные проспекты на стенах прихожей, окна, казалось, уменьшились, рамы усохли, стекла подтаяли и теперь пропускали свет по капле, потолки сделались вдруг низкими, давили сверху. Я мечтал отныне лишь об одном: о лазурном озере высоко в горах, окруженном заснеженными вершинами. С внезапной страстью мне захотелось видеть его, и ежечасно я укорял себя за то, что ответил высокомерным отказом на первое предложение Григория Тимофеевича — благороднейшего, добрейшего, интереснейшего человека. Спал я плохо, чутко, а проснувшись, на ходу выпив стакан чая, в нетерпении нажимал кнопку звонка соседней квартиры.
В один из дней, когда мы заканчивали последние приготовления на воде, вновь под карагачами появился долговязый фоторепортер. На этот раз он был без грозного орудия труда, но со свернутой в рулон бумагой в руке.
— Здравствуйте, — сказал Виктор, нерешительно приблизившись.
— Доброго здоровья, — ответил Тимофеевич.
— Вот… принес, — и фотограф подал ему бумажную скатку.
Григорий Тимофеевич развернул газету, и я, перегнувшись через его плечо, увидел посередине страницы прямоугольный оттиск, запечатлевший добродушную улыбку на широкоскулом лице соседа, мою растерянную физиономию на фоне паруса и карагачи вдоль берега. Строка под снимком лаконически извещала: «Туристы-краеведы Г. Т. Желудев и С. А. Кучкин собираются в поход».
— Молодец! Работаешь на европейском уровне, — резюмировал свои впечатления Григорий Тимофеевич, и Виктор зарделся от похвалы.
На следующее утро мы опять повстречали фотографа на берегу. В его руках был «Никон», объектом энергичной съемки служили чайки, неугомонные и крикливые, запрудившие пространство над заводью. Мы испытывали к Виктору искреннюю благодарность, когда он, возникнув из птичьего бело-облачного метущегося вихря, с отчаянными возгласами мчался по берегу, распугивая чаек, и фотоаппарат с длинным объективом болтался на его груди. Птиц было невообразимо много, то ли каприз инстинкта, то ли иные природные силы — например, движение рыбы — заставили их в этот ранний час сгрудиться над заводью, и они не давали нам роздыха. Их было, как снег, много. Беспрестанно сновали птицы над парусом, едва ли не задевая снасти, и мы затыкали пальцами уши, когда гвалт становился невыносимым… Тем не менее дело продвигалось. Суденышко безукоризненно прошло все испытания, а прочность креплений и узлов вызывала восхищение. Фантазией Григория Тимофеевича парус был упрощен до неимоверной степени — этакое пластиковое полотно, скатывающееся при необходимости в рулон в течение пяти секунд, примитивный движитель, управлять которым сумел бы и ребенок. Все были довольны, и в большей мере Виктор, подрядившийся к нам фотографом. Он так и сказал:
— Возьмите меня, пожалуйста, фотографом.
— Мы подумаем, — промолвил Григорий Тимофеевич, вероятно, давно спрашивавший себя, с чего это репортер зачастил к нам на берег.
Я был категорически против. Два корпуса, две кабины, два человека создавали симметричную гармонию, которую неизбежно разрушало появление третьего. Кроме того, у меня возникло обоснованное опасение, что в случае зачисления Виктора в члены экипажа потесниться в кабине придется именно мне, чему я, рассчитывавший, как всякий нормальный человек, на минимум комфорта, мечтавший о непринужденном, без помех, созерцании горных красот, безусловно, не возрадовался бы.
— Он же ничего не умеет делать! — в сердцах говорил я Григорию Тимофеевичу.
— Что касается обслуживания судна, то с этим мы вполне управимся вдвоем, — огорчительно для меня рассуждал рулевой. — Как же мы раньше не подумали — что останется для истории? Представляешь, через год-два будет здорово собраться всем в затемненной комнатушке и под стрекот кинопроектора вспомнить славные отпускные деньки! Ну чего ты насупился, Серега? Фотограф он хороший, давай возьмем его!
— Григорий Тимофеевич! — взмолился я. — Одному негде повернуться в кабине!
— Баста! — сказал рулевой. — Капитану не возражают!
Так он впервые назвал себя капитаном, неожиданно определив границу между собой и мной, и новые, доселе незнаемые, жесткие нотки обрел его голос.
Однажды, придя на рассвете к заводи, мы застали Виктора спящим в лодке — щека на полусогнутом локте, ноги в холщовом мешке. Признаться, я не совсем понимал, какая причина побудила Виктора присоединиться к нам. Когда я спросил его об этом, он растерялся, пробормотал неразборчиво вроде того, что все надоело, и сокрушенно махнул рукой. И хотя проку в работе от него не было никакого, приходилось признать — фотограф являл образец дисциплинированности и служения общей цели. Виктор приходил на берег гораздо раньше нас, а бывало, вовсе оставался на ночь сторожить катамаран. Логическим итогом его ночных бдений явилось то, что на берег пожаловала невысокая, довольно смазливая девушка с обесцвеченной, согласно последним веяниям моды, челкой, в белой тенниске и в джинсах. Она, как пояснил Виктор, доводилась ему женой. В точности как совсем недавно ее муженек, она поглядела на нас с мольбой и затем села на песок, приняв смиренную позу. К моменту прихода девушки мы регулировали натяжение шкотов, и только освободившись через десяток минут, смогли долженствующим образом почтить супругу одного из нас. Капитан, развернув катамаран, учтиво поинтересовался:
— Не желаете ли прокатиться, мадам?
— Я еще не выжила из ума! — с внезапным раздражением отрезала девица.
После такого ее ответа Григорий Тимофеевич слегка опешил, однако сумел восстановить на лице прежнее галантное выражение:
— Если вас стесняет общество двух закадычных мариманов, — тут он положил руку мне на плечо, — то, ради бога, мы готовы уступить лодку вашей семье хоть до вечера. Катайтесь на здоровье!
— Верните моего мужа! — агрессивно сжала кулаки девица, встав с песка.
Ее требование пролило свет на ситуацию в семье нашего товарища, к слову сказать, на всем протяжении разговора настойчиво искавшего что-то в кабине.
— Обещаю, что через три недели Виктор будет возвращен вам в целости и сохранности, — улыбнулся Тимофеевич.
— Вы думаете, он этого желает? — горько оскалилась юная супруга и, повернувшись, уже уходя, прибавила: — Сволочи! Чтоб вам провалиться всем на этом месте!
— Будет исполнено, Танюшка! — вдруг раздался вдогонку веселый возглас.
Я с изумлением увидел Виктора, в одежде, с зажмуренными глазами ступавшего с кормы в воду.
Бултых! Сноп брызг, и через мгновенье наверху показывается бесконечно счастливое лицо репортера. Приняв Виктора на борт, лодка причалила к берегу. Спрыгнув, журналист сказал проникновенно:
— Братцы родненькие, спасибо, что вступились за меня, не бросили этой змее на погибель! — Он приложил руки к груди и низко поклонился. — Когда она заявилась, я уж решил: труба дело, крышка мне… Сейчас сбегаю — одна нога здесь, другая там, с меня причитается, но сам я, братцы, ни-ни-ни! Ни единой граммульки!
— Лучше потрудись объяснить, что происходит в твоей семье? — потребовал капитан.
— Ах, банальная до скуки история! — горестно махнул рукой фотожурналист. — Как-нибудь в другой раз.
— Вот уж нет — нынче за обедом и расскажешь. Мы ведь тоже теперь семья и, стало быть, небезразличны друг другу.
Когда откушали состряпанный на скорую руку обед, Григорий Тимофеевич вынул из воды две бутылки минералки, ополоснув их, смыл этикетки, одну бутылку протянул мне, другую оставил себе, и, усевшись в тени акаций, мы приготовились слушать Виктора.
История его семейной жизни вкратце такова. Виктор и Таня учились в одной школе, встречались вечерами, целовались и, разумеется, не думали не гадали, чем это в конце концов закончится. Она относилась к нему трезво, ценила его привязанность, но не более. Получив аттестат, Виктор помчался в Москву поступать на режиссерский, на экзаменах провалился, как говорится, с треском и вернулся домой. Она же благоразумно повременила с поступлением, чтобы подготовиться основательно и уж затем испытать судьбу. Отец, занимавший значительный профсоюзный пост, устроил ее к себе в контору, нашел квалифицированных репетиторов, но Танюша, вместо того чтобы обложиться учебниками, возьми да и влюбись в сорокалетнего разведенного специалиста по переработке вторичного сырья. Роман этот завершился тем, что к технологу, которому давно осточертели мытье полов, супы-концентраты и наивные в своей доверчивости девичьи глазки, возвратилась жена с ребенком, и Таня оказалась забытой. И вот тогда наконец она взялась за учебу, пытаясь притупить боль оскорбленного чувства, перестала отвечать на телефонные звонки, отказывалась от встреч с одноклассниками, подругами, знакомыми, почти не выходила на улицу. В это время Виктор послал ей несколько оставшихся без ответа писем. Летом она поехала в столицу и поступила, а ее будущий супруг вновь провалился и с той поры оставил мечты о режиссерской карьере. Их пути-дорожки снова сошлись только через два года, когда Таня, внезапно бросив учебу, вернулась под родительский кров, известив о своем полнейшем нежелании не только постигать основы товароведения, но и вообще обрести какую-нибудь профессию. Легкомысленные устремления объяснялись не столько усталостью от столичной бурной студенческой жизни, сколько переменчивостью ее избалованной натуры, в один день воспылавшей страстью к размеренному провинциальному существованию и семейному очагу до самоотречения. Для утоления этого душевного порыва был необходим муж, и он не замедлил появиться. Он работал грузчиком на хлебозаводе, безропотно подчинившийся судьбе, загружал автофургоны батонами и сдобой, не решаясь заглянуть в завтрашний день, — сознание собственной никчемности давило его. Уступая домогательствам, он вскоре запил, погружаясь в пучину отчаяния, из которой уже не видел возможности выбраться. Трудно сказать, чем закончилась бы драма несостоявшегося режиссера театра, не случись эта встреча. С полной авоськой опорожненных, печально позвякивавших бутылок, он брел с опущенной головой к пункту приема стеклотары, как вдруг из-под кроны тополя, что возле автобусной остановки, исполненный сострадания и нежности к нему устремился взгляд божественно прекрасных глаз, в которых ко всему ясно читались томительные помыслы о безмятежной семейной пристани. Этот взгляд был материален, незримой ладонью уперся ему в грудь, и тогда он в недоумении остановился и поднял голову… «Как, ты не в Москве?» — богиня выпорхнула из-под навеса тополиных, листьев. «Представь себе», — скорбно промолвил однокашник. «А я думала…» — сказала она и замолчала. «Ты-то что здесь делаешь?» — спросил он больше для того, чтобы что-то сказать. Могильная пустота была в его взоре. «Дома сижу, — ответила она и прибавила после паузы: — Скучаю». — «А я работаю на хлебозаводе», — рассеянно пробормотал он, подумывая о том, как закончить этот неловкий разговор. Она уже догадалась, что творилось в его душе, по-женски чутко приняла его боль, которой сопутствовал исходивший от него специфический запах, и с мгновенной готовностью кинулась спасать его, беспомощно простиравшего руки в пелене пьяного отупения. Спасение это поначалу выражалось в телефонных звонках, настигавших его и на работе, и дома, после приняло более активные формы, и он, смущенный, не ожидавший столь настойчивого к себе интереса, уже не отказывался сходить вдвоем в кино или погожим вечером пройтись по берегу реки. Собственно, тогда и завязалось по-настоящему их знакомство. Первое время инициатива во всем, безусловно, принадлежала Танюше, поскольку он находился на такой стадии нравственного опустошения, подавленности и равнодушия, что не был способен ни на какие мало-мальски энергичные деяния. Душеспасение Виктора окончательно материализовалось четыре года назад в загсе, куда он ступил уверенно и сознательно, ведя под руку сердобольную невесту, и где после получения документов, в торжественной обстановке, под аплодисменты свиты родственников, довольно бодро выпил последний, как он считал, бокал шампанского, и вообще спиртного, в своей жизни.