Эндрю Миллер
Моей семье
Получил ли от жизни ты все то, что хотел?
Получил.
Чего же хотел ты?
Зваться любимым и ощущать, что кем-то любим.
Реймонд Карвер
Глава первая
1772
1
Жарким августовским днем, обрамленным грозовыми тучами, трое мужчин пересекают конный двор неподалеку от деревни Кау в Девоне. Идут они в каком-то странном порядке: двое, что помоложе, точно герольды или стражи, важно шествуют впереди хозяина и будто тянут его за собой — одетого во все черное, с покрасневшим лицом — на вожжах невидимой упряжки. В руках один из гостей держит кожаный мешок, из коего, по мере их приближения к дверям конюшни, доносится приглушенное звяканье.
Дверь, чуть помедлив, открывает пожилой хозяин и отходит в сторону, пропуская вперед двух других. Медленно и осторожно ступая в окружающей темноте, все трое заходят внутрь. Конюшня чисто подметена. Запах лошадей и сена, кожи и навоза смешивается с ароматом жженой лаванды. Несмотря на жару, труп не издает неприятного запаха. Пастор задумывается: быть может, Мэри знает секрет сохранения плоти. В стародавние времена боги не давали зловонию осквернять тела павших героев, пока не завершались посвященные умершему состязания воинов и не возжигались погребальные костры. Наверняка и по сю пору существуют какие-то способы. Мази, заклинания, особые молитвы. На табурете у стола сидит Мэри. При их появлении она встает — складная, приземистая фигурка, окруженная играющими, словно роскошные перья, тенями.
— Я говорил тебе, что мы придем, — обращается к ней пастор. — Эти джентльмены, — он указывает на своих более молодых спутников, — доктор Росс и доктор Берк. Господа, это Мэри.
Она смотрит мимо пастора, но не на Берка и не на Росса, а на мешок, что Росс держит в руке.
— Это доктора, — повторяет пастор совсем тихо. Ему хочется назвать ее «милочка», но хотя, судя по ее виду, она гораздо его моложе, пастору представляется, будто она неизмеримо старше, и даже не просто старше, а словно бы принадлежит иному веку, иному бытию — родня скалам и вековечным деревьям.
Мэри уходит — даже не тихо, а вовсе беззвучно. Глядя на Росса, Берк одними губами произносит: «Ведьма». Делая вид, что проверяют, застегнуты ли у них на жилетах пуговицы, доктора незаметно осеняют себя крестным знамением.
— Пора начинать, — говорит Берк, — иначе придется возвращаться домой в грозу. Ваше преподобие, есть ли у вас лампа?
Лампу находят, ее принесли сюда вместе с телом. Пастор зажигает ее трутницей — тук-тук, стучит кремень о сталь — и передает Россу. Росс и Берк подходят к столу, на котором в шерстяной ночной рубашке до пят, вытянувшись, лежит Джеймс. Его волосы, что были почти совсем седыми, когда он впервые появился в доме священника, за последний год потемнели. Мэри вымыла их, напомадила, расчесала и завязала темной лентой. Он не похож на спящего.
— Великолепное тело, — говорит Берк. — Прекрасный образец.
Под скрещенными руками Джеймса лежит книга в потертом кожаном переплете. Выдернув ее, Берк смотрит на корешок, ухмыляется и передает пастору, который и без того уже понял: «Путешествия Гулливера». Всего-то неделю или две назад Джеймс взял ее почитать у него из кабинета. Кто положил ее сюда? Сэм? Мэри? Нужно будет отдать Сэму, если тот захочет. Должно же что-то остаться у мальчика на память.
Росс обнажает тело и бросает рубашку на пол. Достает из мешка и передает Берку нож, тот внимательно осматривает лезвие и удовлетворенно кивает. Положив руку на подбородок Джеймса, Берк разрезает туловище от верха грудины до точки чуть выше лобковых волос. Затем делает разрез под ребрами, так что получается перевернутый крест, влажный, кроваво-красный. Он останавливается, чтобы вынуть из жилетного кармана футляр, и, моргая, водружает на нос очки. Что-то бормочет, приостановив дыхание, потом берет надрезанный кусок кожи и жира и начинает отделять его от мышц. С помощью ножа он пытается отслоить его от остальной плоти. Руки у него мускулистые, как у моряка. Росс держит над ним лампу. Коротенькой палкой, подобранной по дороге от дома к конюшне, он тычет Джеймсу в кишечник.
— Не желаете ли подойти поближе, ваше преподобие? С вашего места, думается мне, плохо видно.
Пастор делает несколько шаркающих шагов вперед. Берк внушает ему омерзение.
— Его преподобие более интересует невидимый обитатель дома, нежели сам дом, не правда ли? — вступает в разговор Росс.
— Именно так, сэр, — соглашается пастор Лестрейд.
— А теперь — сердце! — призывает Берк.
И доктора начинают раздирать грудь, распиливая ручной пилой ребра, и, орудуя скальпелем, продираются сквозь крупные сосуды. Они явно возбуждены и сияют, точно два белоснежных яйца. Скоро появится доклад, адресованный медицинским обществам и прочим просвещенным кругам: «Некоторые соображения… гм… касательно феномена покойного Дж. Дайера. Исследование… любопытного и замечательного… который до достижения им двадцати с чем-то… был нечувствителен… не ведал… абсолютно лишен всякого ощущения… чувства… представления о… боли. С доказательствами, иллюстрациями, экспонатами и прочим».
Пастор отворачивается и смотрит во двор — две птички клюют зернышки на навозной куче. Далее, в стене, у которой он выращивает турецкую гвоздику, видна зеленая дверь, ведущая в сад. Эта дверь ассоциируется у него с Джеймсом — он, бывало, выходил из нее и разглядывал груши или просто стоял во дворе, нахмурившись, словно не мог вспомнить, зачем пришел.
Звуки, подобные чавканью сапог по грязи, отвлекают пастора от воспоминаний. Росс достал и теперь держит в руках разорвавшуюся сердечную мышцу Джеймса Дайера. У него такой вид, думает пастор, словно он сейчас с удовольствием бы ею полакомился, только вот немного неловко. Берк вытирает о тряпку руки и вынимает из кармана сложенную газету. Расправив газету на бедрах Джеймса, берет из рук Росса сердце и кладет на нее.
— Если вы не возражаете, ваше преподобие…
Берк заворачивает сердце и прячет в мешок.
— Не возражаю, сударь.
В сердце покойника нет ничего священного. Пусть себе копаются. И опять, в который уже раз, он вспоминает ту, другую, но в чем-то схожую картину, когда Мэри стояла над Джеймсом в их покоях на Миллионной, слегка повернув голову на звук дыхания пастора, недвижно застывшего в дверях рядом с молоденькой горничной. Затем, понимая, что он не захочет, не сможет вмешаться, Мэри перевела взгляд на Джеймса — спящего ли, одурманенного ли? — расстегнула ему рубашку и обнажила грудь. В комнате было темно, лишь одна свеча горела у окна. И все-таки пастору удалось кое-что разглядеть: рука Мэри словно резала Джеймса, не оставляя, однако, никакого следа, будто она сквозь тонкую пенку опускалась в молоко.
— Ваше преподобие?
— Сударь?
— Вы пропускаете интереснейшие вещи. Теперь желчный пузырь.
— Прошу меня извинить. Я… предался воспоминаниям. О докторе Дайере. Мы были вместе в России.
— Вы уже упоминали об этом, сэр. Причем не однажды. Подобные воспоминания вполне естественны, хотя и приводят к излишней чувствительности, чувствительность же — вещь, достойная восхищения в человеке вашего сана, однако недопустимая роскошь для людей нашего рода занятий. Вы должны смотреть на эти останки не как на вашего бывшего… не как на человека, которого вам некогда довелось знать, но как на исходный материал для освященного наукой философского исследования.
— Телесная оболочка, — подпевает Берку доктор Росс, отрыжка которого, что поразительно, содержит безошибочно узнаваемый среди прочих ароматов конюшни едкий запах портвейна и лука, — таящая в себе загадку.
Пастор внимательно смотрит на них. Оба доктора скинули сюртуки, засучили рукава и стоят с обагренными по локоть руками, точно герои какой-то абсурдной трагедии в духе Сенеки. Забрав у Берка нож, Росс обходит стол и приближается к голове Джеймса, быстрым жестом делает надрез сзади, за волосами, и, прежде чем пастор догадывается о том, что сейчас случится, отдирает от черепной кости волосы вместе с кожей и кладет на лицо покойника эту непотребную кровавую массу. Горячая и кислая слюна наполняет горло Лестрейда. Он сглатывает и быстро выходит из конюшни, пересекает двор и через зеленую дверь попадает в сад. Дверь захлопывается.
Перед ним плавный подъем до самой кромки древнего леса. На просторе пасутся овцы, и какой-то мальчик идет в прохладной тени вдоль лесной опушки. Все это сейчас кажется пастору прекрасным обманом, хотя и вызывает чувство благодарности. Обман этот нужен ему точно так же, как маленькие разрисованные ширмы, которые, как рассказывают, держат итальянские священники перед глазами осужденных на казнь преступников, дабы скрыть от них приближающийся эшафот. Пастор никак не возьмет в толк, как умудрились эти двое, Берк и Росс, его одурачить, хотя они вроде бы внушали доверие, он был осведомлен об их высокой репутации и прочел рекомендательные письма. Да и самому ему стало любопытно — а что, если тело Джеймса приоткроет завесу тайны вокруг его жизни. Ему представлялось, что вся процедура будет проведена бескровно и уважительно. На деле же получилось, что он отдал своего друга в руки мясников и безумцев. А если бы
— Превосходное очищающее средство, доктор Берк. Не сомневаюсь, что бедняга Дайер сам бы его порекомендовал.
— Мы сообщим вам о наших разысканиях.
Световой блик на очках Берка дрожит в воздухе злобным огоньком. Помедлив, пастор отвечает: «Я буду в кабинете» — и удаляется шаркающей походкой, почти не чувствуя стыда от навалившейся вдруг усталости.
2
Двор весь сияет: в лужицах, появившихся после грозы, отражаются звезды. Пастор закрывает дверь конюшни и пересекает двор. Там, в конюшне, Мэри осталась сидеть с Джеймсом. Перед уходом Берк и Росс более или менее подштопали тело, а пастор вместе с господином Килликом еще в сумерках уложили его в гроб и приколотили крышку. Киллик, добрый человек, помог отмыть и вычистить конюшню и разбросал вокруг свежую солому и пригоршни сушеной травы. Когда появилась Мэри, в конюшне уже можно было дышать, дневной кошмар отступил, оставив на столе лишь несколько коричневых, похожих на чайные, пятен, кои прикрыли тряпкою.
Утомленный, но впервые за этот день с легким сердцем, пастор бродит по саду. Сад у него небольшой, и хвастаться особенно нечем, однако мало что в своей жизни он любит так же сильно и беззаветно. Пожалуй, сестру Дидо, но только если она не мучает его своими требованиями заменить панельную обшивку на что-нибудь более современное и не читает ему мораль по поводу его платья и привычек, с удовольствием сравнивая его с бедным деревенским викарием, открывшим питейное заведение.
Свою покровительницу леди Хэллам? Она постарела. Какой огромный у нее бюст и какая это, должно быть, тяжесть! Но по-прежнему милый нрав и светлый ум. Не зря им были сочинены все эти сонеты, не впустую пропали часы, проведенные над покрытым кляксами листом бумаги, когда он тщился соблюсти должный размер, подобрать рифму, не вовсе лишенную смысла. Полдюжины стихотворений, думается, неплохи, а всего-то их было написано сто или двести. Конечно, следует их сжечь на будущий год или года через два и уж тем более — случись что со здоровьем. Ему невыносима сама мысль, что их прочтут посторонние — толстый приходской священник из Кау, вздумавший фамильярничать с леди X.
Он подходит к своему пруду, шлепает по воде ладонями, посылая рябь по поверхности, и ниточки света кругами расходятся к берегу. Чистые, бескровные создания. А если миссис Коул приготовит их по своему рецепту, то лучшего кушанья на золотом блюде не найти даже во дворце епископа. Вскорости надобно ожидать приглашения во дворец в Эксетере. Ему вежливо, но настойчиво предложат удалить Мэри из дома. Пока Джеймс был жив, ее присутствие воспринималось как благодеяние по отношению к доктору. Но теперь присутствие такой женщины — такой странной женщины — в доме неженатого слуги церкви…
Наклонившись, пастор опускает пальцы в воду, с интересом разглядывая темный круг — отражение своей головы. В окне гостиной движется свет. Пастор встает и подходит поближе к дому. Шторы не опущены, и он видит, как Табита зажигает в канделябрах свечи. Большая, сильная, грузная девица, мужеподобная и некрасивая, правда с пышущим юностью и здоровьем лицом. Первый месяц пребывания в доме у пастора ее мучили ночные кошмары, она страдала недержанием мочи, тоскливо слонялась по дому с красными глазами, роняя рюмки, и была не в состоянии выполнить даже самые простые распоряжения. У пастора состоялся тяжелый разговор с экономкой миссис Коул, которая пригрозила уехать к сестре в Тонтон, если Табита останется в доме. «В Тонтон, ваше преподобие, в Тонтон», — повторила несколько раз миссис Коул, как будто этот город находился где-то далеко за Босфором. Но кошмары прошли, девушка научилась работать, а зимой даже спала вместе с миссис Коул в одной кровати. Экономка прилеплялась к ее спине, как мох к теплому камню. Пастору подумалось, что он и сам бы не прочь так поспать.
Он вдыхает последнее дуновение ночного воздуха, входит в дом, задвигает засовы и проходит в гостиную. Табита с подносом в руках, на котором стоят рюмки на длинных ножках, вторые по качеству среди его посуды, вздрагивает, словно перед ней предстал сам Сатана, собирающийся откусить от нее кусочек повкуснее. Пастора раздражает это ее вечное вздрагивание. Секунду они смотрят друг на друга, но потом он вспоминает, как искренне она плакала, узнав о смерти Джеймса. Добрая душа.
— Идешь спать, Табита? — спрашивает он. — Устала?
— Ни оченно, сэр, но ежели вы хочите поссету [1]или чего еще. Мой дед завсегда пил перед сном поссет.
— Твой дед в добром здравии?